Текст книги "Жан-Кристоф. Том IV"
Автор книги: Ромен Роллан
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 23 страниц)
Приближалось Первое мая.
Тревожные слухи носились по Парижу. Бахвалы из Всеобщей конфедерации труда способствовали их распространению. Их газеты возвещали наступление великого дня, созывали рабочую милицию и бросали боевой клич, который ударял буржуазию по самому чувствительному месту: по брюху. Feri ventrem![5]5
Бей в живот! (лат.)
[Закрыть] Они угрожали ей всеобщей забастовкой. Перепуганные парижане уезжали в деревню либо запасались съестными припасами, точно перед осадой. Кристоф встретил Кане в автомобиле, нагруженном двумя окороками и мешком картофеля; он был вне себя; он уже толком не знал, к какой партии принадлежит; он примыкал то к старым республиканцам, то к роялистам, то к революционерам. Его культ насилия стал теперь точно обезумевшим компасом, стрелка которого перескакивала с севера на юг и с юга на север. На людях он продолжал вторить бахвальству своих друзей, но in petio[6]6
в душе (итал.)
[Закрыть] готов был ухватиться за первого попавшегося диктатора, чтобы прогнать красный призрак.
Кристоф смеялся над этой всеобщей паникой. Он был убежден, что ничего не случится. Оливье был не так твердо уверен в этом. Его буржуазное происхождение навсегда оставило в нем отголосок того трепета, который вызывают в буржуазии воспоминание о Революции и ожидание ее.
– Полно, – говорил Кристоф, – можешь спать спокойно! Не завтра она наступит, твоя Революция. Все вы ее боитесь. Страх побоев… Всюду страх. В буржуазии, в народе, во всей нации, во всех нациях Запада. У людей слишком мало осталось крови, они боятся ее терять. Вот уже сорок лет, как все совершается только на словах. Вспомни-ка ваше пресловутое дело. Мало ли вы кричали: «Смерть! Кровь? Резня!..» Эх вы, гасконцы! Сколько слюны и чернил! А много ли капель крови?
– Особенно на это не рассчитывай, – отвечал Оливье. – Эта боязнь крови – только тайное предчувствие, что при первой же капле крови маска цивилизации спадет, зверь остервенеет, и бог знает, удастся ли тогда надеть на него намордник. Каждый колеблется начать войну, но, когда война разразится, она будет ужасна…
Кристоф пожимал плечами и говорил, что неспроста герои дня – бахвал Сирано и хвастунишка-цыпленок Шантеклер – герои на словах.
Оливье только покачивал головой. Он знал, что во Франции все начинается с бахвальства. Однако он не более Кристофа верил в назначенную на Первое мая Революцию: слишком уж нашумели о ней, и правительство было настороже. Вернее всего стратеги восстания отложат битву до более удобного момента.
Во второй половине апреля у Оливье был приступ: каждую зиму примерно в одних и тех же числах он заболевал гриппом, и это будило застарелый бронхит. Кристоф переселился к нему на несколько дней. Болезнь была легкой и прошла быстро. Но она, как обычно бывало у Оливье, повлекла за собой душевную и физическую усталость, оставшуюся и после того, как спал «ар. Оливье лежал в постели, не имея никакого желания двигаться, он лежал, глядя на Кристофа, а тот, сидя к нему спиной, работал за его столом.
Кристоф был всецело поглощен работой. Иногда, уставая писать, он вскакивал и подбегал к роялю; он играл не то, что написал, а то, что приходило ему в голову. И тут произошло нечто странное. То, что он писал, задумано было в его прежнем стиле, а те вещи, что он играл, казалось, исходили от другого человека. Это был мир с дыханием хриплым и прерывистым. Было здесь что-то бессвязное, буйное или беспомощное – смятение, ничем не напоминавшее могучую логику, царившую во всей остальной его музыке. Казалось, эти необдуманные импровизации, ускользавшие от сознания и вырывавшиеся, как вопль зверя, скорее из недр плоти, чем из мысли, указывали на душевную неуравновешенность, на грозу, готовящуюся в недрах будущего. Кристоф не сознавал этого, но Оливье слушал, смотрел на Кристофа, и его охватывала смутная тревога. Слабость делала его странно проницательным, дальновидным: он видел то, чего никто другой не замечал.
Взяв последний аккорд, Кристоф остановился, растерянный, весь в испарине, обвел комнату мутным еще взглядом и, встретив взгляд Оливье, рассмеялся и вернулся к столу. Оливье спросил:
– Что это было, Кристоф?
– Ничего, – промолвил Кристоф. – Я взбаламучиваю воду, чтобы приманить рыбу.
– Ты это запишешь?
– Это? Что – это?
– То, что ты сказал.
– А что я сказал? Я уже не помню.
– Но о чем же ты думал?
– Сам не знаю, – ответил Кристоф, проводя рукою по лбу.
Он снова принялся писать. И снова в комнате друзей воцарилась тишина. Оливье продолжал смотреть на Кристофа. Кристоф почувствовал этот взгляд и обернулся. Глаза Оливье следили за ним с глубокой любовью.
– Лентяй! – весело сказал он.
Оливье вздохнул.
– Что с тобой? – спросил Кристоф.
– Ах, Кристоф! Как много в тебе всего заложено! Подумать только, что здесь, подле меня, таится столько сокровищ, которые ты раздаешь другим, а я не получу своей доли!..
– Да ты рехнулся! Что это на тебя нашло?
– Какова будет твоя жизнь? Через какие опасности, через какие испытания ты еще пройдешь?.. Я так хотел бы быть с тобою… Ничего этого я не увижу. Я глупо застряну в пути.
– Что касается глупости, то глуп ты безусловно. Уж не думаешь ли ты, чего доброго, что, если бы ты даже этого захотел, я покинул бы тебя в пути?
– Ты забудешь меня, – сказал Оливье.
Кристоф поднялся и присел на кровати, подле Оливье; он взял кисти его слабых рук, влажные от испарины. В распахнутый ворот рубахи видна была тощая грудь, кожа, тонкая и натянутая, как парус, вздутый дыханием ветра и вот-вот готовый разорваться. Крепкие пальцы Кристофа неловко застегнули ворот. Оливье не противился.
– Милый Кристоф! – нежно сказал он. – У меня все-таки было большое счастье в жизни!
– Ну вот еще! Что за дурацкие мысли! – сказал Кристоф. – Ты так же здоров, как и я.
– Да, – подтвердил Оливье.
– Так зачем же ты мелешь чепуху?
– Не сердись, – со смущенной улыбкой оказал Оливье. – Это у меня от гриппа.
– Надо встряхнуться. Ну-ка! Подымайся!
– Не сейчас. Попозже.
Он продолжал мечтать. На следующий день он встал. Но лишь для того, чтобы помечтать, сидя у камина.
Апрель стоял мягкий и пасмурный. В теплой дымке серебристых туманов показались первые зеленые листья, невидимые птицы воспевали скрытое за облаками солнце. Оливье разматывал пряжу своих воспоминаний. Он снова видел себя ребенком, рядом с плачущей матерью, в поезде, уносящем его куда-то сквозь туманы из родного городка. Антуанетта сидела одна, в другом углу вагона. Нежные профили, тонкие пейзажи всплывали перед его взором. Прекрасные стихи возникали сами собою, укладываясь в размеренные слова и певучие ритмы. Он сидел около стола; стоило только протянуть руку, чтобы взять перо и записать эти поэтические видения. Но у него не хватало воли; он устал; он знал, что аромат этих грез испарится, лишь только он вздумает их запечатлеть. И так всегда: лучшее, что было в нем, не находило выражения; дух его был словно долина, покрытая цветами, но никто не имел туда доступа, и цветы, едва сорванные, уже увядали. Изнемогая от томления, выжили лишь некоторые из них, – несколько хрупких новелл, несколько стихотворений, от которых сладостно веяло умиранием. Это творческое бессилие было величайшим горем Оливье. Чувствовать в себе столько жизни, которую нельзя уберечь!.. Теперь он смирился. Для того чтобы цвести, цветам не нужно, чтобы их видели. Они еще прекраснее в полях, где их не срывает ничья рука. Блаженны поля в цветах, грезящие о солнце. Солнца-то ведь не было, но мечты Оливье цвели от этого лишь пышнее. Сколько историй, печальных, нежных, фантастических, рассказал он себе в эти дни! Они появлялись неизвестно откуда, скользили, как белые облака в летнем небе, рассеивались в воздухе; за ними вслед являлись другие; он был переполнен ими. Иногда небо оставалось пустынным; ослепленный сиянием, Оливье ждал того мгновенья, когда, снова развернув крылья, выплывали безмолвные ладьи его мечтаний.
По вечерам приходил маленький горбун. Оливье так полон был своими сказками, что однажды, задумчиво улыбаясь, рассказал ему одну из них. Сколько раз говорил он так, вперив глаза вдаль, а тот слушал, затаив дыханье! В конце концов Оливье забывал о присутствии ребенка… Однажды Кристоф явился в тот момент, когда Оливье дошел до середины рассказа; он был поражен его красотой и попросил Оливье начать сначала. Оливье отказался.
– Я вроде тебя, – сказал он, – я уже не помню.
– Неправда, – сказал Кристоф. – Ты – чертов француз, ты всегда знаешь, что говоришь и делаешь; ведь ты никогда ничего не забываешь.
– Увы! – вздохнул Оливье.
– Начинай сначала.
– Это меня утомляет. Да и к чему?
Кристоф рассердился.
– Это нехорошо, – сказал он. – Какой же тогда толк в твоей мысли? Ты бросаешь то, что имеешь. Это теряется навсегда.
– Ничто не теряется, – возразил Оливье.
Маленький горбун вышел из оцепенения, в котором он пребывал в течение рассказа Оливье, – он сидел, повернувшись к окну, с затуманенными глазами, нахмурившись, и нельзя было угадать, о чем он думает. Вдруг он встал и промолвил:
– Завтра будет хорошая погода.
– Бьюсь об заклад, – сказал Кристоф, – что он даже не слушал.
– Завтра Первое мая, – продолжал Эмманюэль, и его угрюмое лицо озарилось.
– Это уже твоя сказка, – слазал Оливье. – Ты расскажешь мне ее завтра.
– Все это ерунда! – сказал Кристоф.
На следующий день Кристоф зашел за Оливье, чтобы вместе погулять по Парижу Оливье поправился, но все еще чувствовал необычайную усталость; ему не хотелось выходить; у него был какой-то смутный страх, он не любил смешиваться с толпой. Сердцем и умом он был мужествен, но плотью немощен. Он боялся толкотни, драки, грубостей: он слишком хорошо знал, что обречен быть их жертвой, ибо не умел и не желал защищаться; ведь он так же боялся причинять страдания, как боялся испытывать их сам. Болезненные люди сильнее других чувствуют отвращение к физическим страданиям потому, что лучше знают их, и потому, что воображение представляет им их живее и ярче. Оливье краснел за трусость своего тела, противоречившую его стоической воле, и силился преодолеть ее. Но а это утро всякое соприкосновение с людьми было ему тягостно, ему хотелось пробыть весь день дома. Кристоф уговаривал его, подтрунивал, настойчиво убеждал выйти и вырваться наконец из своего оцепенения: ведь он в течение десяти дней не дышал воздухом. Оливье делал вид, что не слышит. Кристоф сказал:
– Отлично, я пойду один. Пойду смотреть на их Первое мая. Если не вернусь к вечеру, знай. Что меня засадили.
Он ушел. На лестнице Оливье нагнал его. Ему не хотелось отпускать Кристофа одного.
На улицах народу было мало. Попадались молоденькие работницы, украшенные ландышами; с праздным видом разгуливали принаряженные рабочие На углах улиц, подле станции метрополитена, держались кучками переодетые полицейские. Ворота Люксембургского сада были заперты. Погода по-прежнему стояла пасмурная и теплая. Так давно уже не видно было солнца!.. Друзья шли под руку. Говорили они мало; они очень любили друг друга. Любое слово вызывало в обоих сокровенные видения минувших дней. Подле какой-то мэрии они остановились, чтобы взглянуть на барометр, который начал подниматься.
– Завтра, – сказал Оливье, – я увижу солнце.
Они были совсем близко от дома Сесили. Решили было зайти, чтобы поцеловать ребенка.
– Нет, зайдем на обратном пути.
По ту сторону реки навстречу им стало попадаться уже больше народу. Мирно гуляющие люди в праздничных одеждах и с праздничными лицами, зеваки с детьми, слоняющиеся по улицам рабочие. У двух или трех в петлице алел красный шиповник; вид у них был безобидный; они были революционерами или старались ими казаться; жизнерадостные по натуре, они довольствовались малейшим поводом к счастью: хорошая будет в этот день погода или просто сносная, они были за нее благодарны, сами толком не зная, кому именно, – всему окружающему. Они шли не торопясь, сияющие, любуясь распускающимися на деревьях почками, красивыми нарядами проходящих мимо девочек, и говорили с гордостью:
– Только в Париже можно увидеть таких нарядных детей…
Кристоф подтрунивал над пресловутым, всеми ожидаемым выступлением… Славные ребята!.. Он любил их и вместе с тем слегка презирал.
По мере того как они продвигались вперед, толпа все густела. Подозрительные бледные лица, какие-то непотребные рожи проскользнули в поток толпы, выжидая своего часа и подстерегая добычу. Тина была взбаламучена. С каждым шагом река делалась все мутнее. Теперь она уже текла совсем темная. Словно пузырьки воздуха, поднявшиеся со дна на жирную поверхность, голоса людей, окликавших друг друга, свистки, крики уличных торговцев, прорезывавших глухой гул толпы и дававших тем самым возможность измерить толщу ее слоев… В конце улицы, подле ресторанчика Орели, стоял шум, точно у плотины. Толпа разбивалась о кордон полиции и войск. Наткнувшись на преграду, она сгрудилась плотной массой, она волновалась, свистела, пела, смеялась, закипая водоворотами. Смех – единственное у народа средство выразить тысячи смутных и темных чувств, которые не могут найти себе выхода в словах!..
Толпа эта не была враждебно настроена. Она сама не знала, чего хочет, и, выжидая чего-то, забавлялась на свой лад – порывисто; грубо, еще без всякой злобы, толкаясь и пихаясь, ругая полицейских и задирая соседей. Но мало-помалу она начала раздражаться. Задние ряды, выведенные из терпения тем, что им ничего не было видно, стали вести себя вызывающе, так как меньше рисковали под прикрытием живого щита людей. Передние, сдавленные теми, кто на них напирал, и теми, кто их не пускал, тем больше приходили в ярость, чем нестерпимее становилось их положение; сила толкавшего их течения во сто крат увеличила собственную их силу. И все они, по мере того как их теснее прижимали друг к другу, сбившись гуртом, чувствовали проникающее в грудь и поясницу животное тепло стада; им казалось, что все они вместе составляют одну глыбу; и каждый был – всеми, и каждый был точно великан Бриарей. Волна крови минутами приливала к сердцу тысячеглавого чудовища; взгляды становились тогда ненавидящими, выкрики – кровожадными. Личности, скрывавшиеся в третьем-четвертом ряду, начали швырять камня Из окон домов целыми семьями глазели обыватели: им казалось, что они в театре; они подстрекали толпу и ждали с трепетом жадного нетерпения, чтобы полиция ринулась наконец в атаку.
В этой плотной массе, работая коленями и локтями, Кристоф точно клином пробивал себе дорогу. Оливье следовал за ним. Живая глыба на мгновенье расступалась, чтобы пропустить их, и тотчас же смыкалась за ними. Кристоф ликовал. Он совершенно забыл, что пять минут назад отрицал всякую возможность народного движения. Едва вступив в течение, он тотчас же был им подхвачен; чуждый этой французской толпе и ее требованиям, он мгновенно растворился в ней; ему не важно было, чего она хочет: он сам этого хотел. Ему не важно было куда он идет, он шел, впивая в себя это дыханье безумия…
Оливье шел следом за ним, тоже увлекаемый течением, но безрадостный, спокойный, ни на минуту не теряя самообладания, гораздо более Кристофа чуждый страстям этого народа, который был ему родным, и все же подхваченный волной, как обломок после кораблекрушения. Болезнь, расшатавшая его здоровье, ослабила его связь с жизнью. Каким далеким он чувствовал себя среди этих людей!.. Так как он не заражался исступлением толпы и ум его был ясен, мельчайшие подробности запечатлевались в нем. Он с наслаждением смотрел на золотистый затылок шедшей перед ним девушки, на ее бледную и тонкую шею, и в то же время его мутило от терпкого запаха этих скученных тел.
– Кристоф! – взмолился он.
Кристоф не слушал.
– Кристоф!
– Ну?
– Вернемся!
– Ты боишься? – спросил Кристоф.
Он продолжал свой путь. Оливье с грустной улыбкой пошел за ним.
Впереди, в нескольких рядах от них, в опасной зоне, где оттесненная толпа образовала как бы плотину, он увидел своего друга, маленького горбуна, вскарабкавшегося на крышу газетного киоска. Повиснув на руках, скорчившись в неудобной позе, он, смеясь, смотрел туда, поверх живой стены солдат, и с торжествующим видом оглядывался на толпу. Он заметил Оливье и окинул его сияющим взглядом, потом снова устремил в сторону площади расширенные надеждой глаза, ожидая чего-то… Чего? Того, что должно было случиться… Не один он ждал. Многие вокруг него ждали чуда. И Оливье, взглянув на Кристофа, увидел, что Кристоф тоже ждет.
Он позвал мальчика и крикнул, чтобы тот спускался. Эмманюэль сделал вид, что не слышит, и больше уже не оглядывался на Оливье. Он увидел Кристофа. Он нарочно подвергал себя опасности в этой сутолоке – отчасти из желания показать Оливье свою храбрость, отчасти из желания отомстить Оливье за то, что он с Кристофом.
Между тем в толпе Оливье и Кристоф разыскали кое-кого из друзей – золотобородого Кокара, который не ждал ничего, кроме нескольких стычек, и опытным взглядом подстерегал ту минуту, когда чаша должна была переполниться; немного подальше красавицу Берту, которая, охотно позволяя себя тискать, перекидывалась крепкими словечками с соседями. Ей удалось проскользнуть в первый ряд, и она надсаживалась до хрипоты, ругая полицию. Кокар подошел к Кристофу. При виде его к Кристофу вернулась обычная насмешливость.
– Ну что, что я вам говорил? Ровно ничего не произойдет.
– Еще неизвестно! – сказал Кокар. – Вы не очень-то тут задерживайтесь. Положение, того гляди, ухудшится.
– Какой вздор! – засмеялся Кристоф.
В это мгновение кирасиры, которым надоело быть под обстрелом камней, выступили, чтобы очистить проходы на площадь; впереди беглым шагом шла головная рота. Тотчас же началось беспорядочное бегство. По евангельскому изречению, первые стали последними; Но они постарались недолго оставаться таковыми. Чтобы оправдать свое бегство, разъяренные беглецы гикали на своих преследователей и кричали им: «Убийцы!» – раньше, чем раздался первый выстрел. Берта скользнула между рядами, как угорь, испуская пронзительные крики. Она присоединилась к своим друзьям; очутившись в безопасности, за широкой спиной Кокара, она перевела дух, прижалась к Кристофу, от страха или по какой-то другой причине, ущипнула его за руку, метнула взгляд на Оливье и, взвизгнув, погрозила кулаком неприятелю. Кокар взял Кристофа под руку и сказал:
– Пойдем к Орели.
Им надо было пройти всего несколько шагов. Берта с Грайо опередили их. Кристоф и Оливье собирались уже войти. Улица выгибалась горбом. Тротуар перед ресторанчиком находился выше уровня мостовой на пять или шесть ступенек. Выбравшись из потока, Оливье облегченно вздохнул. Ему противна была мысль снова очутиться в зачумленном воздухе кабака, среди рева этих бесноватых. Он оказал Кристофу:
– Я пойду домой.
– Иди, милый, – сказал Кристоф, – я вернусь через час.
– Не подвергай себя опасности, Кристоф.
– Трусишка! – смеясь, ответил Кристоф.
Он вошел в кабачок.
Оливье собирался завернуть за угол. Еще несколько шагов, и он был бы в переулке, пересекавшем улицу, и вырвался бы из давки. Вдруг в его мозгу промелькнул образ его маленького любимца. Он обернулся и стал искать его глазами. Он увидел его как раз в ту минуту, когда Эмманюэль, сорвавшись со своего наблюдательного поста, свалился на землю. Его затолкали; беглецы, несшиеся мимо, топтали его ногами; приближалась полиция. Оливье не стал раздумывать: он спрыгнул со ступенек и бросился на помощь к мальчику. Какой-то рабочий-землекоп увидел грозящую опасность, обнаженные сабли, протянутую руку Оливье, пытавшегося поднять ребенка, грубый натиск полиции, который едва не сбил с ног их обоих. Он вскрикнул и кинулся на помощь. За ним бегом последовали его приятели. А за ними – другие, те, что стояли на пороге кабачка. На их зов сбежались остальные, те, что уже были внутри. Обе группы, как собаки, вцепились друг другу в горло. А женщины, стоя на верхних ступеньках, принялись улюлюкать. Так этот незаметный буржуа-аристократ спустил пружину боя, боя, которого он меньше всех желал…
Кристоф, увлекаемый толпой рабочих, тоже бросился в драку, не зная, кто был ее причиной. Ему в голову не приходило, что здесь замешан Оливье. Он был уверен, что тот уже далеко, в полной безопасности. Невозможно было разобрать что-либо в этой свалке. Человек едва успевал посмотреть, кто на него нападает. Оливье исчез в водовороте, как лодка, идущая ко дну. Удар кулака, не ему предназначенный, угодил ему прямо в грудь; он упал; толпа топтала его. Отхлынувшей волной Кристофа отбросило на другой конец поля битвы. Он не чувствовал никакой злобы, он позволял толкать себя и сам толкал других, весело, как на деревенской ярмарке. Он так мало думал о серьезности положения, что, когда очутился в лапах огромного широкоплечего полицейского и сам обхватил его за талию, ему пришла в голову шутовская мысль сказать ему:
– На тур вальса, мадемуазель.
Но когда другой полицейский прыгнул ему на спину, он встряхнулся, как кабан, и стал колотить обоих кулаками. Он не намерен был сдаваться. Один из его противников, тот, что напал на него сзади, скатился на мостовую. Другой, разъярившись, обнажил саблю. Кристоф увидел ее острие на расстоянии двух пальцев от своей груди; он увернулся и, стиснув кисть руки полицейского, попытался отнять у него оружие. Он ничего уже не понимал; до этой минуты все казалось ему игрой. Они продолжали бороться, дыша друг другу в лицо. У Кристофа не было времени соображать. Он увидел в глазах своего противника жажду убийства, и в нем самом пробудился убийца. Он понял, что его зарежут, как барана. Резким движением он повернул саблю к груди противника и воткнул ее; он почувствовал, что убивает, что убил… И вдруг все смешалось в его глазах; он охмелел, он завыл.
Крики его произвели неожиданное действие. Толпа почуяла кровь. В одно мгновение она обратилась в разъяренную стаю. Со всех сторон началась стрельба. В окнах домов появились красные флаги, по исконной традиции парижских революций мигом возникла баррикада, Разворочена была мостовая, выдернуты газовые фонари, повалены деревья, опрокинут омнибус. Пригодился и ров, вырытый несколько месяцев назад для прокладки метрополитена. Чугунные решетки вокруг деревьев, разбитые на куски, пущены были в ход как снаряды. Из карманов и из недр домов извлекалось оружие. Меньше чем в час вспыхнуло восстание: весь квартал стал осажденной крепостью. И на баррикаде Кристоф, совершенно неузнаваемый, во все горло распевал свою революционную песню, подхваченную двадцатью голосами.
Оливье перенесли к Орели. Он был без сознания. Его положили на кровать в темной задней комнате ресторанчика. В ногах кровати сраженный горем стоял маленький горбун. Берта сначала очень испугалась: издали ей показалось, что ранен Грайо, и первым ее восклицанием при виде Оливье было:
– Какое счастье! Я думала, это Леопольд…
Теперь расчувствовавшись, она обнимала Оливье и поддерживала его голову на подушке. Орели, с присущим ей спокойствием, расстегнула ему одежду и наложила первую повязку. Весьма кстати тут оказался Манусса Гейман со своим неразлучным Кане. Они, так же как и Кристоф, из любопытства пришли посмотреть на манифестацию; они присутствовали при свалке и видели, как упал Оливье. Кане ревел, как теленок, и в то же время думал про себя:
«На кой черт меня сюда принесло!»
Манусса осмотрел раненого и решил, что тот безнадежен. Он был расположен к Оливье, но ему было несвойственно мешкать над тем, чему нельзя помочь; и он перестал заниматься им, перенеся все внимание на Кристофа. Он восхищался Кристофом, как неким патологическим случаем. Он знал его взгляды на Революцию и хотел вырвать Кристофа из нелепой опасности, грозившей ему в деле, к которому он не был причастен. Кристоф рисковал не только тем, что мог свернуть себе шею в стычке: в случае ареста все обрекало его на неминуемую кару. Его давно уже предупреждали об этом; полиция за ним следила; на него взвалили бы не только все его безрассудства, но и провинности других. Ксавье Бернар, который рыскал в толпе, как ради забавы, так и по долгу службы, проходя мимо, знаком подозвал Мануссу и сказал:
– Ваш Крафт – идиот. Поверите ли, он сейчас разыгрывает героя на баррикаде! Уж на этот раз мы его не упустим. Черт побери! Заставьте его убраться отсюда.
Легче было сказать это, чем сделать. Если бы Кристоф узнал, что Оливье умирает, он помешался бы с горя, стал бы убивать и сам был бы убит. Манусса сказал Бернару:
– Если он не скроется сейчас же, он пропал. Я заставлю его уехать.
– Как?
– В автомобиле Кане, что стоит там, за углом.
– Но позвольте, позвольте!.. – задыхаясь, воскликнул Кане.
– Ты отвезешь его в Ларош, – продолжал Манусса. – Вы поспеете как раз к экспрессу, что идет в Понтарлье. Ты отправишь его в Швейцарию.
– Он ни за что не согласится.
– Согласится. Я скажу ему, что Жанен встретится с ним там, что он уже выехал.
Не слушая возражений Кане, Манусса пошел на баррикаду разыскивать Кристофа. Он не слишком был храбр, он весь ежился при каждом выстреле и считал плиты мостовой, по которым ступал (чет или нечет?), чтобы узнать, убьют его или нет. Но он не отступил и дошел до конца. Кристоф, вскарабкавшись на колесо опрокинутого омнибуса, забавлялся тем, что стрелял в воздух из револьвера. К баррикаде отовсюду стекался парижский сброд, извергнутый улицей, как грязная вода из сточной трубы после сильного дождя. Те, кто сражался, были уже затоплены им. Манусса окликнул Кристофа, стоявшего к нему спиной. Кристоф не услышал. Манусса полез к нему, дернул его за рукав, Кристоф оттолкнул его, чуть было не сбил с ног. Цепкий Манусса снова взобрался наверх и крикнул:
– Жанен!..
Конец фразы затерялся в шуме. Кристоф сразу умолк, уронил револьвер и, спрыгнув со своего помоста, последовал за Мануссой, – тот потащил его за собой.
– Надо бежать, – сказал Манусса.
– Где Оливье?
– Надо бежать, – повторил Манусса.
– На кой черт? – спросил Кристоф.
– Через час баррикада будет взята. Вечером вас арестуют.
– А что я сделал?
– Взгляните на свои руки… Полно!.. Все ясно, вас не пощадят. Все вас узнали. Нельзя терять ни минуты.
– Где Оливье?
– У себя.
– Я пойду к нему.
– Это невозможно. Полиция ждет вас у дверей. Он послал меня предупредить вас. Бегите.
– Куда же, по-вашему, мне бежать?
– В Швейцарию. Кане увезет вас в своем автомобиле.
– А Оливье?
– У нас нет времени на разговоры…
– Я не уеду, не повидав его.
– Вы увидите его там. Вы встретитесь с ним завтра. Он выезжает с первым поездом. Скорей! Я вам все объясню.
Он потащил Кристофа. Кристоф, ошеломленный шумом и вихрем безумия, только что бушевавшим в нем, неспособный понять, что он сделал и чего от него хотят, позволил увезти себя. Манусса взял его под руку, другой рукой взял под локоть Кане, отнюдь не восхищенного той ролью, которую ему навязали, и усадил их в автомобиль. Добряк Кане был бы в отчаянье, если бы арестовали Кристофа, но предпочел бы, чтобы спасал его не он, а кто-нибудь другой. Манусса видел Кане насквозь. А так как его трусость внушала ему опасения, то он в последнюю минуту, когда автомобиль уже захрапел, собираясь тронуться в путь, вдруг передумал и уселся с ним рядом.
Оливье так и не пришел в сознание. В комнате оставались лишь Орели и маленький горбун. Печальная комната, без воздуха и без света! Надвигалась ночь… Оливье на мгновение вынырнул из бездны. Он почувствовал на своей руке губы и слезы Эмманюэля. Он слабо улыбнулся и с усилием положил руку на голову мальчика. Как тяжела была его рука! Потом он снова канул куда-то…
На подушку, возле головы умирающего, Орели положила первомайский букетик – несколько ландышей. Из неплотно закрытого крана на дворе капала в ведро вода. На мгновенье в недрах мысли затрепетали какие-то образы, как огоньки, которые вот-вот погаснут… Домик в провинции, увитый глициниями, сад, где играет ребенок; он лежит на лужайке, и в каменный водоем стекает струя фонтана. Где-то смеется девочка…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.