Текст книги "Пятьдесят лет в раю"
Автор книги: Руслан Киреев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
В школе время от времени записывали в журнал, на последней, как сейчас помню, странице, сведения о родителях. На уроке, при всех… С замиранием сердца следил я, как неумолимо подкрадывалась к моей фамилии алфавитная очередь. Отец – ничего, без отцов многие росли, но вот на вопрос о матери, где и кем работает мать, лишь я один отвечал – когда с деланным равнодушием, когда с вызовом: не знаю.
По классу прокатывался смешок. Ха, не знает! Это про мать-то родную.
В институте подобного журнала, слава богу, не было. Там вообще много чего не было, дома осталось, но это лишь на первый взгляд. Все самое главное я привез с собой – начиная от собственной персоны и кончая… ну, скажем, бушлатом, который немало попортил мне кровушки.
Бушлат на самом деле был никаким не бушлатом, а потертым, в заплатах и пятнах полушубком. Бабушка купила его на симферопольской толкучке у интеллигентного, говорила она, человека, без ноги, правда (мне вспомнился Сильвер из моего любимого «Острова сокровищ»), и никак, кроме как «бушлат», звать не желала. Уж не полагала ли в наивности, что это плотное, это звучное словцо делает одеяние и теплее, и приличнее?
Являясь в редакцию – а я, первокурсник, обхаживал со своими писаниями едва ли не все московские редакции, – пытался сбагрить бушлат на вешалку, но вешалки не всюду были, а если и были, то гардеробщицы откровенно брезговали моими обносками. Вот и норовил оставить украдкой в холле – то на подоконнике, то на облезлом каком-нибудь кресле, но, случалось, не было ни подоконника, ни кресла или в холле кто-нибудь торчал. Тогда я просто расстегивался, распахивался, что делало верхнюю одежду, надеялся я, менее заметной, и лишь после этого, набравшись духу, открывал дверь. В тот же миг взоры сидящих устремлялись на мой злосчастный полушубок.
Но от бушлата я в конце концов избавился. Получив сразу два или три гонорара, купил пальто с красивыми пуговицами, а вот куда, скажите на милость, деть собственную персону? Разве что спихнуть потихоньку в какую-нибудь повестушку – так, думаю я теперь, возник замысел моего парикмахера.
Уловка, пусть и бессознательная, отчасти удалась. Мне стало легче, герою – труднее. Особенно когда рядом с ним появилась девочка Ира, которая своей чистотой и смешной непосредственностью еще больше оттенила его унылую приземленность.
Филя распрямился. Филя подтянул отвисшую нижнюю губу. Даже «кефирные» перестал брать, чем вызвал колкие вопросики Яна Шафрановского.
Но девочка Ира не любила его. Чудаковатый и неловкий, он был ей любопытен, не более того, для подлинного же спасения, для того, чтобы разуверившийся в себе, махнувший на себя человек принял себя (полюбил), нужно, чтобы сначала его принял (полюбил) кто-то другой. Принял со всеми потрохами, со всеми недостатками и странностями, со всей занудливостью, но и с потаенной способностью на душевный взлет. (Первоначально повесть называлась «Визит на седьмое небо». Увы, только визит…)
В отличие от моего героя, у меня такая женщина появилась. Это произошло все в том же 1963 году, в моей Евпатории, куда я приехал на летние каникулы, а она, студентка Бауманского училища, поправлять свое не по возрасту хилое здоровье. Восьмого июля мы познакомились, десятого ее уложили в больницу с какими-то сердечными перебоями, а пятнадцатого мы пылко обсуждали нашу будущую семейную жизнь. Да, она приняла меня – со всеми моими комплексами (о которых тогда еще не подозревала), тяжелыми перепадами настроения, а главное, с моей неистребимой, патологической, с точки зрения нормального человека, страстью к писательству. Вся Евпатория гуляла, купалась, загорала, но я, 21-летний педант, ни разу не пришел к ней на свидание, не отсидев за столом свои пять часов.
Вернувшись в столицу, мы сразу же подали заявление во Дворец бракосочетания, но, сообразив, что для Дворца у нас нет соответствующей одежды, отправились в районный, по месту моей временной московской прописки, загс. (У нее была лишь подмосковная.) Там я дал свою первую и последнюю в жизни взятку: вложил в паспорт десятирублевку, чтобы нас расписали поскорее, ибо мне грозила очередная отправка в колхоз на картошку.
Заведующая загсом извлекла ассигнацию и хотела возвратить мне ее, но я отперся. «Это не моя». – «А чья же? Паспорт-то ваш?» – «Мой». – «А деньги?» Я с идиотской улыбкой пожал плечами. Заведующая тоже пожала плечами, сунула деньги в ящик стола и наложила резолюцию, чтобы нас расписали в ближайшую субботу.
Этот прелестный диалог произошел в четверг. В пятницу мы не пошли в институт – с утра я читал невесте (ровно сутки оставалось ей пребывать в этом поэтическом качестве) свою повесть про парикмахера Филю.
Читал, а сам нет-нет да поглядывал на нее. Великое внимание было на ее лице. Или, может быть, великое терпение? Обреченность? Вот-вот, обреченность… Я понял, что ничего более скучного, более тоскливого и тяжелого (физически тяжелого) ей, воспитанной на стихах Лермонтова и музыке Рахманинова, слышать не приходилось. О боже! Я уже не о повести думал – я думал о завтрашнем нашем походе в загс. Состоится ли он? Кажется, мой визит на седьмое небо подходил к концу.
«Ну что?» – мрачно сказал я, закончив чтение, и принялся тщательно выравнивать страницы, лишь бы не смотреть ей в глаза. «Мне понравилось», – ответила она тотчас; ответила радостно и взволнованно, ответила так, что я поверил: действительно понравилось. Конечно, это было чудо – и что понравилось, и что я так сходу поверил в это, но почему бы, в самом деле, не произойти чуду?
С тех пор я читаю ей все, что ни напишу, а за десятилетия нашей жизни это не знаю уж сколько тысяч страниц, и она, бедняжка, слушает. Правда, далеко не всегда говорит: «Мне понравилось», иногда молчит – молчит подавленно и обреченно, словно это не я, а она написала подобную галиматью; в такие минуты я уже и сам вижу, что галиматья. Трудно, долго, иногда по два-три часа кряду, докапываемся, отключив телефон, что именно не получилось, почему не получилось и можно ли что-либо сделать. Вот и эти страницы, распечатав на принтере, пойду, как на Голгофу, читать ей, и от ее реакции будет зависеть, прочтете ли их вы.
Моей первой повести повезло – моя первая читательница (вернее, слушательница) ее приняла. Но это вовсе не означает, что ее ждала счастливая судьба. Незатейливую историю о парикмахере Филе подстерегал неожиданный и мощный удар, причем нанесен он был человеком, о котором я тогда понятия не имел и который впоследствии станет мне очень близок.
Крупным планом. И. ГРЕКОВА
Американский писатель Герман Мелвилл как-то обмолвился, что в могиле Шекспира покоится неизмеримо большее, нежели все Шекспиром написанное. Отсюда следует, что нам, живущим, Шекспира до конца никогда не понять, как не понять до конца и Пушкина, который, по словам Достоевского, «унес с собою в гроб некую великую тайну». Итак, два разных писателя, не подозревающие о существовании друг друга, высказывают почти одновременно на противоположных сторонах земного шара фактически одну и ту же мысль. Совпадение? Вряд ли. История знает сколько угодно примеров, когда тот или иной естественный закон открывали независимо друг от друга два, а то и три человека, и это никого не удивляет, поскольку естественный закон – вещь объективная, и, не додумайся Эйнштейн до теории относительности, ее рано или поздно сформулировал бы кто-нибудь другой. Почему же считать простым совпадением, когда мысль, которую не докажешь с помощью формул, приходит в голову двум совершенно разным людям?
Но ведь это может быть не просто мысль, это может быть и образ. Например, образ молодого человека, решившего стать парикмахером, что в те времена – а речь по-прежнему о начале шестидесятых – случалось редко. По крайней мере, когда я увидел возле евпаторийской парикмахерской тощего, с отвисшей губой подростка в белом халате, греющегося на солнышке в ожидании клиента, то он поразил мое воображение. Писать о нем я не собирался – совсем не тех героев алкала тогда литература, – просто почувствовал в нем родственную душу.
Только что вышел фильм «Девять дней одного года» (ясмотрел его в кинотеатре «Якорь» рядом с той самой парикмахерской), годом раньше слетал в космос Гагарин – надо ли говорить, что все мальчишки мечтали стать космонавтами либо физиками? А тут мой практически ровесник решает посвятить жизнь ну ладно не престижной, а еще и бабской, по тогдашним представлениям, профессии. Передо мной был своего рода социальный изгой – разумеется, я не формулировал так, но юноша в белом, явно великоватом ему халате на залитой солнцем приморской улице врезался в мою память и вдруг начал стремительно оживать под моим пером в чужой, морозной, помешанной на космонавтах и физиках Москве.
Я был убежден, что никому, кроме меня, и в голову не придет писать о парикмахере, да еще в столь нежном возрасте. С этой мыслью я, обнадеженный женой, стал начисто перепечатывать повесть, чтобы отнести ее в редакцию. На это ушли весь сентябрь и первая половина октября. А в ноябре появился одиннадцатый номер «Нового мира» с рассказом «Дамский мастер» неведомой мне И. Грековой.
Это была ее вторая публикация – первую, «За проходной», я пропустил. Зато «Дамского мастера» проштудировал основательно. С ревностью, чего уж там! С чувством, что меня обобрали.
Не я первый. Вспомним классика Гончарова, написавшего донос потомству на якобы обокравшего его классика Тургенева. Вспомним Бодлера, когда тот впервые открыл для себя Эдгара По. «С ужасом и восторгом увидел не только сюжеты, замышляемые мною, но и фразы, которые я обдумывал и написанные им на двадцать лет раньше».
Я, правда, ни своих сюжетов, ни тем более фраз своих в тексте И. Грековой не обнаружил. Там был совсем иной герой – легкий, бодрый, уверенный в себе. Имеющий четкую жизненную программу. В том числе и программу самообразования. «Я не люблю разбрасываться. К концу этого года у меня намечено закончить полное собрание Белинского…»
Этот юноша с красивым именем Виталий тоже странноват, но совсем иначе, нежели мой Филя. Последний не ставит себя ни в грош, первый же преисполнен к себе уважения, изъясняется книжным, слегка вычурным языком и на равных беседует с профессором Ковалевой, от имени которой ведется повествование. Забавный малый, чего о Филе не скажешь.
Вскоре я узнал, что И. Грекова – псевдоним, причем псевдоним математический, образованный от слова «игрек», и это не случайно, ибо под ним спряталась выпускница математического факультета, доктор технических наук, профессор Военно-воздушной академии имени Жуковского, автор учебника по теории вероятностей, который до сих пор штудируют студенты технических вузов. В свое время у нее учился будущий поэт, автор тонких иронических стихов Павел Хмара. Именно он, позвонив, сообщил мне 15 апреля 2002 года о смерти Елены Сергеевны. Ей было девяносто пять.
А двумя десятилетиями раньше (и почти через два – после появления в «Новом мире» столь травмировавшего меня «Дамского мастера») я вынул из почтового ящика письмо, на конверте которого было указано в графе «отправитель»: И. Грекова.
Тут же, на лестничной площадке, распечатал конверт. Нет, не распечатал, а нервно, неровно разорвал – сейчас он лежит передо мною. «Глубокоуважаемый Руслан Тимофеевич! Пишу Вам вот по какому случаю: только сейчас прочла в „Дружбе народов“ Вашу великолепную повесть „И тут мы расстанемся с ними“. Обычно я не пишу писателям по поводу их произведений, кажется, это второй раз в жизни…»
Письмо большое – полторы убористо напечатанные на машинке страницы. В конце – просьба позвонить по такому-то телефону, поскольку моего ей найти не удалось, спросить Елену Сергеевну. И в скобках – о том, что я знал уже двадцать лет: «Меня зовут именно так, хотя мой псевдоним – И. Грекова». А раньше, в самом начале – совсем трогательный пассаж: «Прежде всего представлюсь: я тоже из клана писателей, член Союза, возможно, Вы даже меня читали…»
Ей перевалило уже за семьдесят пять, и она была чрезвычайно популярна – и у нас, и на Западе, однако, как я убедился за годы нашего общения, не придавала этому ровно никакого значения. Наставник военных асов, писатель с мировым именем, она сохраняла какое-то детское простодушие. То было простодушие подлинного художника, которое редчайшим, прямо-таки феноменальным образом уживалось с ее выдающимися математическими способностями. Если не ошибаюсь, в мировой литературе есть только один писатель, который соединял в себе эти качества: Льюис Кэрролл, тоже, кстати сказать, спрятавшийся под псевдонимом.
Надо ли говорить, с каким душевным трепетом набирал я ее номер? Я знал, сколько ей лет, и удивился, услышав молодой, бодрый голос. Мы проговорили часа полтора. После сам я звонил ей редко (я вообще звоню кому бы то ни было лишь в исключительных случаях) – разве что поблагодарить ее за присланную книгу с автографом или отозваться на публикацию. Обычно звонила она. «Вы сидите или стоите?» – спрашивала после двух-трех фраз. Ей было невыносимо думать, что кто-то разговаривает с ней стоя. Торопливо и неслышно подвигал я табуретку (телефон, как и сейчас, располагался в кухне), уверял, что сижу, и начинались наши долгие беседы. О чем? Обо всем на свете, но главным образом – о литературе. Говорила в основном она: я помалкивал, боясь выдать свое невежество. Она читала в подлиннике Шекспира и Диккенса, Флобера и Стендаля, Гете и Гессе… Последнего, между прочим, недолюбливала, особенно изощренную «Игру в бисер». До сих пор горжусь, что, прочтя по моей осторожной наводке его поздние рассказы, такие, как «Воспоминание о Гансе», сменила гнев на милость. Малоизвестные рассказы нобелевского лауреата, простые и мудрые, пленили ее.
А уж русскую классику знала чуть ли не наизусть; сколько раз на память цитировала Гоголя, Чехова, Бунина. Но это еще что! Раза два или три совершенно убивала меня, приводя – опять-таки по памяти и без единой ошибочки – целые куски из моих собственных сочинений.
Далеко не все они были ей по душе. Так, на дух не принимала «Победителя», ставшего волей обстоятельств моей визитной карточкой, зато прямо-таки упивалась незамысловатой юмористической повестью «Кто лишний на реке?», которую я ни за что не дал бы ей, не окажись она в сборнике, где были другие, куда более достойные, по моему разумению, вещи.
Она вообще относилась ко мне с непостижимой, с незаслуженной теплотой и какой-то материнской (насколько я, выросший без матери, могу судить об этом) снисходительностью. Вот только один пример.
С ее слов я знал, что она не переваривает Нового года. В ужас приводило ее, что столько людей садится одновременно за стол, чтобы объедаться до потери сознания и, главное, пить. Алкоголь она считала злейшим врагом человечества. А я, признаться, – другом, своим другом, что, разумеется, скрывал от нее, но несколько раз она заставала меня по телефону в летучем, скажем так, состоянии. Наши беседы в таких случаях были особенно продолжительны, особенно откровенны и вдохновенны – с моей, во всяком случае, стороны. Боясь, однако, разоблачения и не желая обманывать ее, даже косвенно, я осторожно намекал, что немного позволил себе. «Рюмочку?» – ласково смеялась она, и наше замечательное общение продолжалось.
Несколько раз она писала о моей прозе. «Я, – предупредила в первом же письме, – не критик, не литературовед, я просто собрат по профессии, и я иногда балуюсь критикой, то есть публикую отзывы, только сугубо положительные, на те вещи, которые привлекли мое внимание, заставили задуматься. Цель такой рецензии – не выразить какое-нибудь свое „кредо“ или, не дай бог, „концепцию“, а просто заразить людей своим восприятием вещи, заставить ее перечитать, вдуматься в нее».
Тогда ей не терпелось написать о моей повести, и первой, куда обратилась она, была «Литературная газета». Там ее уважали, очень ценили ее сотрудничество и готовы были напечатать любую статью или рецензию, подписанную высокоавторитетным именем «И. Грекова», но только чтобы героем этой статьи или рецензии был не Р. Киреев, а кто-нибудь другой. Это был период (не очень продолжительный), когда меня в главной писательской газете страны, мягко говоря, не жаловали. И не только в ней. Причины? Здесь не место (или, точнее, не время – мы пока что в 1963 году) говорить об этом, скажу лишь, что запрет, пусть и полуофициальный, не остановил Елену Сергеевну. Стала искать другие издания, но в Москве их не оказалось, и тогда она, не знаю уж как, договорилась с региональным журналом «Дон».
У меня хранится и журнал со статьей, и ее машинописная копия, и сопроводительное письмо.
«Дорогой Руслан Тимофеевич! Посылаю вам на память статью о Вашей повести, написанную для журнала „Дон“ по его заказу. Хотелось написать больше, но железное условие – шесть-семь страниц! – меня сковывало. Не взыщите, если многое важное для Вас (и для меня – тоже!) оказалось за рамками статьи».
Негласная опала в столичной прессе автора, к которому она благоволила, не только не испугала ее, а, наоборот, подстегнула. Она всегда делала, говорила и писала то, что ей хотелось делать, говорить и писать. Не напечатают? Плевать, пусть лежит…
И лежало. Роман «Свежо предание», предложенный ею «Новому миру» еще в 1962 году (Твардовский – как раз в этом году – решился лишь на рассказ), увидел свет только через треть века.
Меня устраивало наше заочное общение. Честно говоря, я просто боялся, что, увидев меня, поговорив со мною не по телефону, а лицом к лицу, она охладеет ко мне, невесть за что обласканному. Словом, не искал с нею встреч. Больше того – избегал их. Однажды мы чуть не столкнулись в редакции «Октября», однако в последний момент я трусливо ретировался.
Но вот настал момент, когда дальше прятаться было уже невозможно. 19 января 1984 года состоялся ее вечер в Доме литераторов, и она задолго, как бы между прочим, сказала мне об этом. Не пригласила – известила, мягко, почти застенчиво; не пойти было нельзя.
Вел вечер Натан Яковлевич Эйдельман. Зал был переполнен, вопросы задавали в течение трех часов, и 77-летняя, отнюдь не воздушной комплекции женщина, ни разу не присев, отвечала быстро, весело, озорно, с великолепной находчивостью и великолепной доходчивостью. Последнее было особенно важно, ибо говорили, как и задумывалось, не о литературе, а о науке – потому-то вечер вел Эйдельман, больше все-таки ученый, чем писатель. Реакция ее была мгновенной, но иногда, опасалась она, могла показаться слишком острой, и тогда лицо ее озаряла, смягчая слова, молодая белозубая улыбка. Больше всего на свете боялась обидеть человека, причинить ему неудобство. («Вы сидите или стоите?») А если обижали другие, если видела несправедливость – тотчас бросалась защищать.
Так было со мной, когда московские издания бесчестно, по ее мнению, игнорировали хорошую, опять-таки по ее мнению, повесть. Так было с покойным Александром Галичем, преступно замалчиваемым в собственной стране.
В 1987 году исполнялось десять лет со дня его гибели. В прессе, однако, – ни единого упоминания, хотя Горбачев был уже у власти, уже возвратили из ссылки Сахарова. Но до политических эмигрантов дело пока что не дошло. И вдруг.
Елена Сергеевна позвонила 13 октября. Это был вторник. Деловым, непривычным для моего слуха тоном осведомилась, свободны ли мы с женой завтра вечером.
Разумеется, мы были свободны. Тогда она тем же суховатым тоном сообщила, что завтра, если ничего не произойдет, состоится вечер памяти Галича. Организует его Политехнический музей, но в целях конспирации проводит подальше от центра, во дворце культуры завода имени Владимира Ильича.
До последнего момента не было известно: запретят? Не запретят? Не запретили. Выступали Фазиль Искандер, Юлий Ким ну и, конечно, Елена Сергеевна. Оказывается, они с Галичем писали сценарий по ее повести, а потом и пьесу.
Вообще проза Грековой очень сценична. Мы с женой убедились в этом, когда она пригласила нас в театр им. Моссовета на премьеру «Вдовьего парохода». Так же и повесть называется – одна из самых сильных ее вещей.
Горькую вдовью участь знала не понаслышке – сама пребывала в этой шкуре, потеряв мужа в 48 лет. Потомок обрусевших немцев и русских дворян, Дмитрий Александрович Вентцель (Елена Сергеевна, урожденная Долгинцева, взяла его фамилию) был ее коллегой по Военно-воздушной академии. Начальник кафедры баллистики, генерал-майор авиации.
Сама она проработала в Академии тридцать лет и вынуждена была уйти, поскольку начальству не понравилось, как она изображает в своих книгах военных. Срывала с них, испытателей грозной техники, ореол коммунистических святош. Пили, черти…
О том, как ее травили, она поведала в рассказе «Без улыбок». Я напечатал о нем рецензию в «Знамени». Рецензия заканчивалась размышлениями героини, в которой легко угадывается автор: «В таком положении, как мое, самое трудное – это держаться внутри себя за свою правду. Что бы ни случилось – за свою правду. На что бы тебя не вынудили – за свою правду».
Елена Сергеевна держалась.
Последней ее видела моя жена. В хмурый ноябрьский день отвезла ей домой мою книгу и привезла ее. На титуле было выведено – по-прежнему очень старательно, но теперь уже дрожащим старческим почерком: «Дорогому семейству Киреевых – с благодарностью за все».
Боже мой, за что – за все!
«Как она?» – спросил я.
Жена опустила глаза и медленно, чуть приметно покачала головой.
И все-таки звонок Паши Хмары в апреле 2002-го застал меня врасплох. Растерянно и молча прижимал я к уху трубку. И вдруг услышал: «Ты сидишь или стоишь?»
Паша был хорошим учеником Елены Сергеевны.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?