Электронная библиотека » Рюноскэ Акутагава » » онлайн чтение - страница 7

Текст книги "Безответная любовь"


  • Текст добавлен: 23 июня 2025, 16:20


Автор книги: Рюноскэ Акутагава


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Ваша халатность навлекла на нас с женой ужасное несчастье. Моя жена вчера неожиданно исчезла, и, что сейчас с ней, мне неизвестно. Я беспокоюсь за ее судьбу. Не покончила ли она с собой, не в силах вынести преследования окружающих?

В конце концов они убили безвинного человека. И Вы тоже, вольно или невольно, оказались соучастником этого отвратительного преступления.

Сегодня я намерен переселиться в другой район. Могу ли я испытывать впредь хотя бы минимальное чувство покоя, когда мою безопасность обеспечивает находящаяся в Вашем ведении бездеятельная и бессильная полиция?

Ставлю Вас в известность, что позавчера я ушел из университета. Я собираюсь теперь отдать все свои силы изучению сверхъестественных явлений. Вы, как и большинство людей, наверно, саркастически улыбнетесь, узнав о моем намерении. Но разве это не позор, когда начальник полицейского управления решительно отвергает сверхъестественные явления, с которыми ему самому пришлось столкнуться?

Вам следовало бы задуматься над тем, как мало знают люди. Среди используемых Вами агентов многие страдают такими ужасными заразными болезнями, которые Вам и во сне не снились. Кроме меня, почти ни один человек не знает того факта, что эти болезни мгновенно передаются, причем главным образом через поцелуй. Примеры, которые я бы мог привести, разрушили бы до основания Ваше высокомерие…


Далее следуют бесконечные философские рассуждения, лишенные почти всякого смысла. Я решил не приводить их здесь, поскольку в них нет никакой необходимости.

1918

Нечто о выжженных полях

Подозвав Дзёсо, Кёрая – он не видел их прошлой ночью, так как они только что приехали, – вдруг встревожился и, продиктовав Донсю стихотворение, велел каждому прочесть его вслух:

 
В пути я занемог,
И все бежит, кружит мой сон
По выжженным полям[38]38
  Перевод В. Марковой (здесь и далее в произведении).


[Закрыть]
.
 
Из «Дневника Ханая»

Двенадцатый день десятой луны седьмого года Гэнроку[39]39
  Годы Гэнроку – 1688–1704, эпоха Гэнроку символизирует расцвет японской культуры.


[Закрыть]
, время за полдень.

Красное-красное солнце недолго горело в утреннем небе. Не припустила бы снова, как и вчера, нудная осенняя морось, – и осакские торговцы, едва пробудившись, устремляли взоры туда, к далеким черепичным кровлям, но, к счастью, дождь, от которого, трепеща листьями, влажным дымом дымятся ивовые ветки, дождь этот так и не начался, и, хотя небо вскоре задернулось облаками, наступил тусклый, безмятежно-тихий зимний день.

Даже вода в реке, что течет нехотя между рядами купеческих лавок, сегодня в какой-то нерешимости притушила свой блеск, и плывущие по воде голубовато-опаловые очистки лука – но, может быть, это лишь обман воображения – уже не холодят взгляда. Больше того, толпы прохожих, идущие по ее берегам, – и те, на ком круглая шапка монаха, и те, кто обут в кожаные таби воина, – все, все движутся в какой-то задумчивой рассеянности, словно забыв об этом мире, где бушует ветер предзимья, «обжигающий дерева».

Бамбуковые шторы, встречное движение повозок, отдаленное звучание сямисэна в театре кукол – все с неприметной бережливостью охраняет этот тусклый, безмятежно-тихий зимний день с такой бережностью, что даже городская пыль не шелохнется на золоченых шишках мостовых перил…

А в это время во внутреннем покое дома Ханая Нидзаэмона, в переулке Минами-Кютаро, что напротив храма, в окружении учеников, собравшихся отовсюду, чтобы ухаживать за ним, на пятьдесят первом году своей земной жизни тихо умирал – «так угли хладеют под слоем пепла» – Мацуо Тосэй из Банановой хижины, почтительно признанный всеми Великим Мастером в искусстве хайкай.

Который был час? Кажется, время приближалось уже к середине часа Обезьяны? В гостиной, слишком просторной, оттого что убраны были разделявшие ее фусума, прямыми струйками вверх поднимается дым благовонных курений, зажженных у изголовья: сёдзи, оклеенные новой бумагой, – защита на пути зимы между садом и домом – мрачно темнеют и дышат холодом, пронизывающим до костей. На постели, устроенной изголовьем к сёдзи, в печальной отрешенности лежит Басё, и вокруг него… Кто же находится вокруг него?

Ближе всех сидит Мокусэцу, врач. Просунув руку под ночную одежду больного, он с суеверным тщанием ловил биение далекого пульса и хмурил грустные брови. Позади Мокусэцу, сгорбившись, давно уже тихо молился, взывая к Будде, старик. Конечно же, это был Дзиробэй, старый слуга Учителя. Он как раз сопровождал Басё в его последнем путешествии из Уэно в Осаку.

Соседей Мокусэцу опять-таки узнал бы каждый. Вот раздувается от важности высокий, дородный Синси Кикаку, вот топорщит плечи, обтянутые темно-коричневой, мелкого узора тканью, осанистый, холодновато-величавый Кёрай – оба следят за состоянием Учителя.

За спиной у Кикаку – Дзёсо, похожий на монаха. С запястья у него свешиваются четки из священной смоковницы. Держится он прямо, с подобающей чинностью. Однако же занимающий место подле него юный Оссю не в силах справиться со своим горем, оно переполняет его, и он то и дело шмыгает носом. Выпятив угрюмый подбородок и оправляя ветхие рукава монашеского платья, за ним наблюдает низенький Инэмбо. Он сидит напротив Мокусэцу, плечом к плечу со смуглолицым, вечно чем-нибудь раздраженным Сико.

С ними было еще несколько учеников. Молча, как будто вовсе не дыша, в беспредельной тоске перед скорой смертной разлукой с Учителем, они, кто слева, кто справа, окружили его постель.

Но был между ними еще один. Он сидел на корточках в самом углу гостиной. Вдруг он упал ничком, простерся на циновке вплотную к ней, и из груди у него вырвалось рыдание. Неужели это был Сэйсю?

Но даже рыдание не встретило здесь ничего, кроме холодного безмолвия. Ни единый голос не потревожил легкого аромата благовоний над изголовьем.

После того как Басё хриплым от подступающего влажного кашля голосом невнятно выговорил свою последнюю волю, после этого он как будто впал в некий обморок и только недвижно смотрел перед собой полузакрытыми глазами. На лице в едва заметных рябинах проступили исхудавшие скулы. Окруженные глубокими морщинами губы запали, и в них не было ни кровинки. Но самое грустное были глаза. Излучая какой-то смутный свет, они уже без всякого выражения глядели вдаль, словно бы только и томились, что по этим бескрайним холодным небесам над черепичными кровлями.

 
       В пути я занемог,
И все бежит, кружит мой сон
По выжженным полям.
 

Три дня назад он сложил эти предсмертные строки. В них был сумрак над выжженными студеным ветром, потерянными в безвестной дали полями без единого пятна лунного света, и, может быть, сумрак этот сейчас проплывал в его туманящемся взгляде, в его видении…

– Воды!

Мокусэцу сказал это вскоре и, сказав, оглянулся на Дзиробэя, тихо сидевшего у него за спиной. А у Дзиробэя все было как раз наготове – и плошка с водой, и струганая палочка-зубочистка с птичьим перышком на конце. Оба эти предмета он с боязливой аккуратностью разложил у изголовья хозяина, затем, как будто вспомнив о своей главной обязанности, он снова, теперь уже зачастив, стал призывать священное имя Будды. Рожденный и воспитанный в глухой деревушке в горах, Дзиробэй был простая душа: по нем, что Басё, что любому другому из людей одинаково предстояло возродиться на Том Берегу, а значит, одинаково надлежало уповать на благостыню Амиды, будды Будущего.

Однако Мокусэцу, едва он произнес: «Воды», тут же привычно усомнился, все ли десять тысяч способов и средств истощил он как ученый врач, и опять-таки чтобы подбодрить себя, он тут же поглядел на сидящего рядом Кикаку и подал ему безмолвный знак. Это и был тот самый момент, когда в душе у каждого все вдруг напряглось и блеснуло острое чувство: вот оно, наконец-то! Но почти одновременно с этим чувством, и это опять-таки неоспоримо, какое-то чувство расслабления, или, вернее сказать, чувство сродни умиротворенности тем, что неизбежное в конце концов наступило, чувство это испытал каждый. Но оттого, видимо, что это сродни умиротворенности, чувство было исчезающе незаметно (до того незаметно, что навряд ли кто решился бы в нем признаться), даже Кикаку, самый здравомыслящий среди них, когда он переглянулся с Мокусэцу и оба с опасливой проницательностью прочли в глазах друг у друга одно и то же, даже Кикаку пришел было в ужас. Он поспешно отвернулся от Мокусэцу, но тотчас с бесстрастным видом поднял палочку с птичьим пером на конце.

– Итак, я начну, с твоего разрешения, – предупредил он Кёрая.

Окунув перышко в плошку с водой, он подполз на толстых коленях к постели и осторожно заглянул в лицо умирающего. Честно говоря, он, пожалуй, даже ожидал, или, скорее, представлял себе, как грустно ему будет объявить всем, что эта встреча с Учителем последняя в их жизни. И он обманулся. То, что испытал он на деле, разом перевернуло это его – отдававшее театром – представление. Ибо едва он приступил к Учителю с последней каплей воды, все его чувства омыло холодное безразличие. Мало того, зловещий облик Учителя – кожа да кости в буквальном смысле слова! – возбудил в нем такое яростное отвращение, что он почти вынужден был отвести глаза. Мы говорим: яростное, но этим еще не все сказано. Это был род невыносимого отвращения, имевшего даже физиологическое действие, словно бы Кикаку вкусил по нечаянности невидимого яду. Может быть, его всегдашняя антипатия ко всему безобразному вдруг нашла себе тут выход? А может быть, ему, одному из гедонистов Жизни, зримая реальность Смерти представилась теперь угрозой, исходящей от самой Природы, проклятой природы как таковой?! Как бы то ни было, под влиянием невыразимой неприязни к предсмертному лицу Басё он почти беспечально увлажнил перышком подернутые уже синевой тонкие губы, скривился в недовольной гримасе и, поклонившись, отодвинулся от постели. Впрочем, когда он делал свой поклон, что-то похожее на угрызения совести шевельнулось было в его сердце, но, оценивая это добродетельное движение души, следует учесть, что чувство отвращения оказалось, вероятно, слишком сильным.

Следом за Кикаку палочку взял Кёрай. После знака, данного Мокусэцу, он, кажется, вовсе утратил присутствие духа. Его с давних пор называли «само смирение». Между тем, когда он, поклонившись вместе со всеми Учителю коротким поклоном, придвинулся к его изголовью и посмотрел в его изнуренное болезнью лицо, он должен был, помимо воли, ощутить в себе некую удовлетворенность и раскаяние одновременно.

Удивительно! Эти чувства нельзя было отделить друг от друга, как солнечное место от тени, и в своей неразрывной взаимной связи они в последние четыре-пять дней постоянно тревожили этого осторожного, сдержанного человека. Ведь как только он узнал о серьезной болезни Учителя, он тут же взошел на корабль в Фусими и уже глубокой ночью, невзирая на поздний час, стучался в ворота Ханая Нидзаэмона. С этого времени он усердно ухаживает за больным. Мало того! Он обращается к Сидо, умоляя его о содействии, посылает людей в храм Сумиёси, покровителя поэтов, чтобы те помолились там об исцелении от недуга, кроме того, посовещавшись с Ханаем, распоряжается о приобретении разной домашней утвари. Он едва ли не одинок в этих многочисленных хлопотах и неутомим, как тележное колесо. Разумеется, он поступал так по своей охоте и поэтому отнюдь не считал, будто кто-то обязан ему благодарностью. Но сознание, что он всего себя отдаст уходу за больным Учителем, исподволь и неизбежно сеяло в его душе семена великой удовлетворенности.

Правда, удовлетворенность эта была до времени совершенно безответна. Он и всегда так жил: все, что ни делал, делал от доброго сердца. Иначе разве сказал бы он тогда, в беседе с Сико, – а они подолгу беседовали при свете бумажного фонаря, товарища бессонной ночи, в особенности же толкуя смысл понятия «сыновний долг», – так вот, разве сказал бы он, что намерен служить Учителю, как служат родителю, и пустился в длинное рассуждение об этом. Но в это время он, гордый сознанием собственной безупречности, увидел, как по лицу Сико, человека дурного, пробежала усмешка, и вдруг понял, что прежняя гармония в его душе пришла в разлад. И тогда ему открылась причина этого разлада. Она заключалась в том, что в душе его теперь одновременно живут та самая, но впервые им замеченная удовлетворенность и критическое отношение к ней.

Он по-прежнему предавался неусыпным заботам о Басё в тяжком его недуге, когда нельзя было поручиться даже за завтрашний день, но разве беспокоился он теперь хотя бы о его здоровье? Он напрасно глядел на свои старания довольным взором. Ему было стыдно, как это бывает в подобных случаях со всяким честным перед собой человеком. Он ощущал, что противоречие между удовлетворенностью и раскаянием уже связывает его. Именно под взглядом Сико, едва он натыкался глазами на его улыбающееся лицо, он все яснее сознавал в себе это чувство удовлетворенности и оттого все чаще и с нарастающей строгостью помышлял о собственном ничтожестве. И так все шло не один день; когда же наступил срок последнего глотка воды, нравственно опрятный, но неожиданно легко возбудимый Кёрай под тяжестью названного противоречия вовсе утратил присутствие духа. Это было достойно сожаления, но это было вполне естественно!

Он взял палочку с белым перышком на конце из рук Кикаку, и все в нем как-то крепко сжалось, но когда он стал водить ею по губам Басё, то уже не мог сдержать волнения: дрожь непрерывно сотрясала его.

К счастью, жемчужины слез отяжелили в тот миг его ресницы, и все остальные ученики, даже острый на язык Сико, истолковали причину возбуждения единственно скорбью.

Вздернув плечи, обтянутые светло-коричневой, мелкого узора тканью, Кёрай робко пробрался к своему месту, после чего вложил палочку в руки Дзёсо.

Невозмутимый крепыш Дзёсо, смиренно опустив глаза и что-то тихонько бормоча себе под нос, спокойно увлажнил губы Учителя. Его склоненная фигура выглядела в эту минуту весьма импозантно.

Неожиданно из угла гостиной послышался ужасный смех. По крайней мере, всем показалось, что послышался именно смех. Доподлинный хохот! Поднимался он откуда-то из кишок: горло и губы не пускали его, но удержать не могли, и он будто клочьями извергался из ноздрей. Не то чтобы все они тут утратили способность смеяться. Просто на самом деле это было рыданием – рыданием, с которым, захлебываясь от слез, хотел совладать Сэйсю, но грудь его не выдержала, рыдание вырвалось на свободу и вознеслось к вершинам скорби. Быть может, многие из учеников вспомнили сейчас строки Учителя, сложенные им в память об Иссё, так рано ушедшем:

 
       Содрогнись, о холм!
Осенний ветер в поле —
Мой одинокий стон.
 

Оссю и сам едва не задыхался от слез, но для него в этих ужасных рыданиях было что-то чрезмерное. Уж если тебе не хватает мягкой сдержанности, то напряги волю и справься с собой! Словом, он не мог не испытывать неприятного чувства, слушая рыдания Сэйсю. Но характер этой неприязни? До какой степени она шла от его разума? В голове прозвучало: «Нельзя!» – но в какой-то миг сердце его при звуках скорбного голоса Сэйсю содрогнулось, и глаза защипало от навернувшихся слез. Да, рыдания Сэйсю были неприятны ему. Юноша и потом неизменно держался того мнения, что плакать – значит унижать свое достоинство. И все же сейчас слезы переполняли глаза. Оссю вцепился обеими руками в колени и всхлипнул.

Но не один Оссю слишком явно обнаружил свои чувства. Зашмыгал носом еще кто-то из сидевших у изножия постели. Голос Оссю прерывисто задрожал, сообщая свою дрожь печальному холоду гостиной. И среди этих горестных звуков Дзёсо, покачивая четками из священной смоковницы, свисающими с запястья, по-прежнему степенно возвратился на свое место, а к изголовью придвинулся Сико, сидевший до этого напротив Кикаку и Кёрая. Но кажется, у хозяина хижины «Цветы на восходе», известного своей склонностью к иронии, были достаточно крепкие нервы, чтобы не поддаться настроению окружающих и не проливать напрасных слез. На его смуглом лице бродило неизменно насмешливое презрение к людям. Со своей неизменной способностью превосходно держаться на встречном ветру он одним легким движением увлажнил перышком губы Учителя. Все так! Однако бесспорно, что даже он испытывал сейчас, хоть и на свой лад, какое-то глубокое чувство.

 
       Может быть, кости мои
Выбелит ветер.
Он в сердце
Холодом мне дохнул.
 

Дней пять назад Учитель промолвил: «Думал я, что умру на подстилке из травы, а изголовьем мне будет земля, и теперь я больше всего радуюсь оттого, что сбылось мое заветное желание и я покидаю сей мир на такой прекрасной постели», – и он повторил это не однажды, благодаря их за заботу. Но не все ли равно где: среди выжженных ли зимою полей или в гостиной у Ханая Нидзаэмона?! Ведь только недавно их, подающих теперь Учителю последний глоток воды, беспокоило то, что он все еще не сложил своего предсмертного стихотворения. Еще вчера они строили планы, как по смерти его они соберут его хокку в сборник. Даже сегодня, сейчас, они глядят на того, кто с каждой минутой приближается к своему концу, взором дотошного наблюдателя, словно бы находя в этом особую приятность! Если же сделать еще один шаг и прибегнуть к иронии, то отчего бы не предположить за этим их глядением соответствующей главы предбудущих «Записок на склоне лет», главу, которую они всенепременно напишут завтра или в другой свободный день?

Выходит, мнение о них поэтов из иных школ, сильные и слабые стороны собратьев-учеников, собственный интерес, – короче, все, что не имело никакого отношения к неминуемой смерти Учителя, – вот что, оказывается, управляло их головами, когда они ухаживали за ним?! Потому-то прав Учитель и сбывается угаданное в стихах: его кости выбелит ветер среди беспредельных выжженных полей человеческой жизни. И все они, его ученики, плачут не о кончине Учителя, они плачут о самих себе, утративших Учителя. Не о мастере, умирающем в нищете там, среди выжженных полей, печалятся они, а печалятся о самих себе, утративших мастера здесь, в сумерках этого вечера. Так что же, порицать их за это с точки зрения высокой нравственности? Они – люди, и жестокость свойственна им от рождения…

Отдаваясь таким безотрадным размышлениям, но и торжествуя при этом в душе, что он может им отдаваться, Сико закончил обряд, возвратил палочку с пером в плошку с водой и, обведя пристальным и насмешливым взглядом глотающих слезы учеников, неспешно занял свое прежнее место.

Почти все они, подобно добряку Кёраю, с самого начала страдали от его равнодушия, и недавнее чувство тревоги опять, словно бы заново и с сугубою остротой охватило их. Один Кикаку делал вид, что это неприятно задевает его: ему, должно быть, наскучило всегдашнее стремление Сико сохранять хладнокровие во что бы то ни стало!

После Сико наступила очередь Инэмбо. Поддернув из-под колен полы черной скорбной одежды, он прополз немного вперед, и тут в какой-то неуследимый миг у Басё началась агония. Лицо его побледнело еще больше, дыхание стало прерываться, точно он время от времени забывал о нем; потом как будто вспоминал, и горло, содрогнувшись, вздувалось, и бессильный воздух проходил, трогая увлажненные губы. Но уже в глубине горла два или три раза почти неслышно булькнула мокрота. Вдохи и выдохи постепенно ослабевали. И когда Инэмбо с белым перышком в руке склонился над изголовьем, он внезапно ощутил страх, и страх этот не был связан с горестным предчувствием ухода Учителя. Это был едва ли не беспричинный страх того, что, может быть, он сам, первым, последует за Учителем! Но поскольку это был беспричинный страх, то, испытав его однажды, он уже был не в силах ему противиться, как ни старался. Будучи одним из тех, кого сама мысль о смерти повергала в болезненный трепет, Инэмбо давно и часто задумывался о собственном смертном часе. Даже когда он скитался по стране, обходя местность за местностью ради прославления высокого искусства хайкай, даже тогда он испытывал отвратительный ужас при этой мысли и обливался потом. Вследствие чего каждый раз, когда он слышал о чьей-нибудь смерти, он думал: «как хорошо, что это не я!» И это успокаивало его. Но одновременно он спрашивал себя: «а что будет, если умру я?» И он снова впадал в беспокойство.

Случай с Басё не составлял исключения. Это было в самое первое время, когда еще не так заметно было приближение конца… Солнце зимнего дня освещало сёдзи. Чистый запах нарциссов, присланных госпожой Сонодзё, струился в гостиной. Желая утешить Учителя, ученики расположились вокруг постели и стали слагать строфы стихов. Но все та же раздвоенность не отпускала Инэмбо, он мыкался в ней, словно бы то и дело попадая из тьмы на свет и из света во тьму. Когда же роковой час приблизился к ним вплотную, когда в день первой зимней мороси – незабвенной, прославленной Мастером мороси – Мокусэцу, видя, как тот уже не в силах отведать даже любимых им груш, в смятении опустил голову, тогда спокойствие Инэмбо стало все плотнее обволакиваться беспокойством, пока не исчезло в нем вовсе. «А кажется, я скоро умру», – подумал Инэмбо. Тогда пришел страх и грозной холодноватой тенью накрыл его душу. Вот почему когда он подсел к изголовью и тщательно, словно бы выводя надгробную надпись, задвигал белым перышком над губами Учителя, то, завороженный этим страхом, он вряд ли осмелился посмотреть ему прямо в лицо. Нет, не так! Один-то раз он, сдается, посмотрел, но именно в этот миг услышал он, как в горле у Басё тихонько булькнула застоявшаяся мокрота, и мужество, столь бережно им хранимое, рассыпалось в прах. И, сжимая небольшое свое тело в комок, он вернулся на место и сидел теперь, хмуря свое и без того хмурое лицо, сидел, стараясь отвести взгляд куда-нибудь вверх, чтобы не видеть ничьих лиц, и непрерывно слышал при этом собственный голос, звучащий где-то на самой глубине слуха: «Да, вслед за Учителем, может статься, умру и я. Наверное, мой черед…»

Потом один за другим совершили обряд Оссю, Сэйсю, Сидо, Мокусэцу.

Между тем дыхание Басё становилось все скуднее, а дышал он все реже. Горло более не двигалось. Тронутое уже как бы воском, маленькое, в легких рябинах лицо, тускнеющие зрачки, вбирающие далекую пустоту, белые как серебро усы, свисающие к подбородку, – все, все, кажется, жило видением земли Тишайшего света, Блаженной земли, куда ему предстояло сейчас отправиться – коченея от человеческой черствости.

А в это время Дзёсо, сидевший молча, наклоня голову позади Кёрая, этот невозмутимый крепыш, дзэнский монах Дзёсо, по мере того как дыхание Басё все приметнее ослабевало, начал ощущать, как в сердце его медленно вливаются безмерная печаль и безмерный покой. Печаль, разумеется, неизъяснима. Но вот чувство покоя… То было удивительно ясное чувство – так холодный свет зари ширится мало-помалу в темноте ночи, – в нем ежемгновенно тонула вся разнообразная путаница его мыслей и в конце концов самые слезы его обернулись прозрачно-чистой печалью, ничуть не жалящей сердце.

Радовался ли он тому, что изначальная душа Учителя одолеет наконец эту мнимую черту между жизнью и смертью и возвратится в яшмовые пределы Вечного блаженства? Нет, потому что и для него тут не было бы причины для радости. Да и кто бы стал попусту медлить, уж если отважился на подобную глупость?! Это чувство покоя, которое испытывал Дзёсо, было на самом деле радостью избавления, когда хочется потянуться, размять замлевшие члены. Долго-долго сгибался его свободный дух в оковах воли Басё. И все зря! Теперь былая сила вернулась к нему! И, радуясь восторженной скорбной радостью, перебирая четки из дерева священной смоковницы и защищая веками взор свой, то есть как бы очищая оный от зрелища всхлипывающих учеников, он с легкой улыбкой, тронувшей край губ, склонился пред умирающим Учителем в глубоком молитвенном поклоне.

Так не превзойденный никем в искусстве поэзии великий наставник Мацуо Тосэй из Банановой хижины в окружении «безмерно скорбящих» учеников неожиданно и внезапно окончил дни своей жизни.

1918

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации