Текст книги "Рефлексии и деревья. Стихотворения 1963–1990 гг."
Автор книги: Сергей Магид
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
«Судьба есть место приложенья…»
Судьба есть место приложенья
нам чуждых, непонятных сил:
одна суёт нам жизни пыл,
другая – смерть без напряженья.
Та, первая, нас тащит к Богу,
к бессмертью, к вечности (зачем?),
вторая тянет в быт, в берлогу,
чтоб снова тихо стать ничем.
Одна сулит пустую славу
и никому не нужный бой,
другая – сладкую отраву:
диван со сплином и покой.
Две силы, две никчёмных страсти
наш ум убогий рвут на части.
1976
«Так тянут корни, так сильна земля…»
Так тянут корни, так сильна земля
и глубина, и тяга к той основе,
где разум – грех, где воплощенье воли —
зачатья боль и рук твоих петля,
так бродит кровь, так набухают вены,
так, кажется, я вознестись готов,
но снова крики первых петухов
дневной моей судьбы возводят стены,
в которых гибну я, как гибнет в чаще,
без слов и слёз, глядя на сладкий плод,
мой предок, в бесконечность уходящий, —
о мать моя, природа, мой оплот,
я блудный сын твой, о тебе скорбящий,
кто бросил дом и к дому не придёт.
1977
«Я думаю о том, что потускнев…»
Я думаю о том, что потускнев,
твои глаза влекут ещё сильнее,
что тем слышней, чем кажется слабее,
твоих укоров тихий перепев.
Я думаю о том, что не созрев,
любовь тем краше, ближе и роднее,
дороже сердцу, памяти милее, —
как псу гоньба, как пахарю – посев.
Я думаю о том, что овладев,
мы вновь находим яблоко и змея
и вот тогда теряем рай вернее,
чем речь душа теряет, оробев.
1977
«На сборных пунктах ждёт металлолом…»
На сборных пунктах ждёт металлолом.
Дёрн с железяками звереет под ногами.
А мы – из плоти. Бот он, здешний дом.
А тот, нездешний, носим за плечами.
Здесь – нашу жизнь царапают везде
На потолках пещер живые руки.
А там мы – круг, бегущий по воде
Из точки, где словами стали звуки.
1977
«Всё рассчитать, всё выверить в уме…»
Всё рассчитать, всё выверить в уме
и отвести пружину до отказа.
Ствол оттянуть, чтобы уже ни разу
не просыпаться по утрам в тюрьме.
Всё потерять, всему свести итог,
увериться, что бытие как свечку
пора гасить, – и отпустить курок.
И возродиться, услыхав осечку.
1977
«Быть может, я сумею выжить…»
Быть может, я сумею выжить
и прежде, чем совсем не быть,
смогу слова Твои услышать
и двери настежь отворить,
и оказаться за границей круга,
за маетой желаний и житья,
где нет уже ни города, ни друга,
но только ветер бытия…
1977
«Меж станций время на одну затяжку…»
Меж станций время на одну затяжку.
Припоминается какой-то странный
урок математического быта
с условием: платформы А и Б,
а между ними только вдох и выдох.
Но в пункте А всё вдребезги
и там
на землю постепенно оседают
лишь отзвуки уже не нужных слов.
А в пункте Б свет выключен
и двери
закрыты изнутри
и слов не нужно.
Отдёргиваешь пальцы, чертыхаясь.
1977
«Не изменяй своей судьбе…»
Не изменяй своей судьбе,
не отменяй себя в угоду
ни ясновидцу, ни народу,
ни богачам, ни голытьбе,
не будь рабом своих удач
и не меняй беду на водку,
когда другие мчатся вскачь,
не торопись менять походку,
но просто набери воды
из родника, похолоднее,
в засушье, посреди беды,
наполни вёдра повернее
и сквозь пустыню, прямиком,
иди, пока ногам идется,
шагай нежданным родником
для всех, кто из тебя напьется,
и даже чуя хрупкость плеч
своих под тяжким коромыслом,
когда молчания и смысла
совсем твоя лишиться речь,
держись, не смей себя ронять,
но груз вдавив в больные плечи,
единственной не потерять
старайся поступи и речи,
не изменяй своей судьбе,
не отменяй себя в угоду…
1978
Два сонета из глубины
I.
Из глубины к тебе взываю, Боже!
Зло от добра я отличить бессилен.
Любой прохожий жутко агрессивен,
хоть на Твоё лицо его похоже.
Мы все уходим постепенно в темень.
Нас заменяют вкрадчиво и чётко.
Растет репейник. И к компоту – ревень.
Зато Рылеев станцевал чечётку.
Всё бытие вмещается в газету.
Слова темны. Определенья ложны.
Что ту дорогу выбери, что эту,
все как одна, в итоге невозможны.
Прозрения редки и так ничтожны!
Клопы и тля едят Твою планету.
II.
Из глубины к Тебе взываю, Боже!
Смысл этой жизни мне дороже страха.
Из глубины смирения и праха
позволь восстать, хоть это и негоже.
Мне скучен Божий Сын как ждать трамвая,
пусть я в грехе, в языческой проказе,
но больше не могу любой заразе
я щёки подставлять, её прощая.
Для хилых духом сон – успокоенье.
Для сильных явь – мучение на вилах.
Ты создал хилым наше поколенье.
К чему такой переизбыток хилых?
Но я, Господь, – вот главное сомненье, —
зло от добра я отличить не в силах.
1978
«Вот в садике опять набухли почки…»
Вот в садике опять набухли почки.
Идёт весна. И я иду гулять.
Что делать мне или с чего начать?
А в воздухе вовсю порхают строчки
поэзии полей, поэзии для фин
инспектора и прочая бодяга,
но тут, гляди, кончается бумага
печатная, – и ни тунгус, ни финн
меня не прочитают.
Не берусь
судить леса. Им жить. Я понимаю.
Иду гулять, бутылки собираю
и пробки вынимая, так же бьюсь
над узким горлышком, как и любой поэт.
Но не пущает чёртов силуэт.
1978
«Шепотком живу, тихотком…»
Шепотком живу, тихотком,
утром глянешь в дверь: одиноко
ходит по полю, коготком
раздвигая траву, сорока.
Вместе с ней мы таскали дни,
и, как Осип заметил, – воздух,
да и всё, что запретно, и
избегали Господних розог.
Но сегодня, как та петля
самолетная, вполовину
жизнь откручена и поля
и сороки мне кажут спину.
Повторяешь: спина, – «хана»
разумеешь, а жизнь всё длится,
в ней все пуще шумит трава
да сорока все чаще снится…
1978
«Суну-ка в зубы бычок беломорий…»
Суну-ка в зубы бычок беломорий,
сердце зажму в кулак,
к чёртовой бабке «мементо мори»
послав, завалюсь в кабак.
С корешем дёрну стопарь гранёный,
после – хоть пулю в рот.
«Шеф, подвези!» старику Харону
крикну – пускай везёт.
Знаю заранее: пей, как сапожник, —
шанец не подфартит.
Разве что сдуру поймаешь ножик
в бок, коли лыком шит.
Ох, не по делу меня заносит,
не перейти порог.
Что там еще, изголясь, подбросит
фрайер по кличке «Бог»?
1978
«Простые вещи дарят мне покой…»
Простые вещи дарят мне покой:
дощатый стол, окно в три переплёта
и мартовская серая погода,
и лист бумаги под моей рукой.
1978
«День прочитан почти до конца…»
День прочитан почти до конца.
Скоро полночь, – и книга закрыта:
монолог от чужого лица
у родного корыта.
День уходит и в полутона
всё окрашено: вечер сыреет,
город молча стоит у окна
и в окно фонарями глазеет.
Вот луна осторожно вошла
и к лицу прикоснулась,
помаячила, не дыша,
и назад отшатнулась,
прихватив и меня по пути,
чтоб не сбиться со счета
в эту ночь, где концов не найти,
где надежда мертва, как пехота,
окружённая в голой степи
и поднявшая медленно руки…
Зубы стисни и душу скрепи
и читай свою книгу разлуки.
1978
«Для чего я, когда больному…»
Для чего я, когда больному
Нужен врач, а не виршеплёт:
Без фундамента – гибель дому,
А без флюгера – проживёт!
Для чего, если жизнь как обод.
Слово – белка в нём. И внутри
Этот обод лишь там разомкнут,
Где прыжок… эх, – на раз-два-три…!
Для чего, – если все уходят, —
прозаически – ни во что,
и меня самого проводят
тоже как-нибудь в то ничто?
Для чего я…
1978
«Зима прошла. Воспоминанья лживы…»
Зима прошла. Воспоминанья лживы, —
в них лишь слова, убогие как тень:
отмечено, что был такой-то день,
что были мы, точнее – были живы
и что-то говоря, куда-то шли,
и часто ссорились, и редко утешались…
В подъезд холодный листьев намели
чужие дни и с нашими смешались.
Остался нам лишь привкус той зимы
Или скорее – прикус, бьющий болью.
Любовь, – как рану посыпая солью, —
снег засыпа́л.
Его любили мы.
1978
«Мой век – мой хлеб…»
Мой век – мой хлеб. На нём, как плесень, искушенье —
сменить в конце концов и хлеб и этот век,
пока не затянул на стебелёчке шейном
арканную петлю прохожий человек.
Любой из них, любой из проходящих мимо,
потомок степняков и местной голытьбы,
мой азиатский брат и восприемник Рима
готов служить мечом дамокловой судьбы.
О, мой насущный век, грызу, – крошатся зубы,
Да что там зубы, – жизнь крошится день за днём.
Так короток мой бег. Слова людей так грубы.
Невмоготу мне жить в отечестве моём.
1979
Квартет 1966–1969
I.
В тот год я приучал себя к смиренью
и свойства тростника практиковал,
не доверял ни слуху, ни везенью,
лишь собственному зренью доверял
и очень смутно видел ваши лица, —
как будто сквозь многозеркальный ряд
лицо возникнет, удесятерится
и растворится, отойдя назад.
Я жил тогда в озёрной глухомани,
корявым был моих соседей слог,
бок о бок впрягшихся в чужие сани, —
я тоже был готов подставить бок,
но в чей-то локоть вечно упирался
и в тот четверг, я помню, что устал
и прочь пошел и на гору поднялся,
и глянул вниз, и воду увидал.
II.
Там озеро лежало без движенья
и сверху я заметил в глубине
летящее косое отраженье,
знакомым показавшееся мне,
я поднял голову и обомлел, раскаясь,
что весь открыт и сам, как на беду, —
а он, ногами леса не касаясь,
уже оглядывался на лету
и медленно кивнул, – и сразу темень
пошла валиться вниз, седлая лес,
навстречу ей, затрепетав, поочередно зелень,
воздух, всё потянулось, чернея, было без
четверти десять, холодом подсвечен,
вылез луны скуластый круг.
Я оглянулся: вечер
уже не выпускал меня из рук.
III.
Ладно, я вытер лоб пилоткой
и на траву исподнее сложил,
еще чуток пересидел за лодкой,
и втихаря знаменье сотворил,
щепотью обведя, хотя б снаружи,
лоб, плечи, пуп, – и в омут, с головой,
и вынырнул, – порядочно от суши,
вернее от одной её шестой,
где всё сбылось, но как-то так, печально,
всё шло путем, но задом наперед,
а ночь вверху была так изначальна
как подо мною толща этих вод,
где я лежал на туговатой глади,
над пропастью раскинувшись крестом,
и мучился опять, – чего же ради
мы эти сани чёртовы везём?
IV.
Тут что-то ёкнуло и сосны зашумели,
рябь искоса по озеру прошла,
задвигались и зашептались ели
и мысль из головы моей ушла,
мне стало страшно. Тёмное сгустилось.
Ни ветерка, ни всплеска, ни волны.
Я был один. Как сердце колотилось,
когда я выбирался из воды,
подпрыгивал, не попадал в штанину,
как трясся я, как путал сапоги!
А главное, не понимал причину
своей боязни, что за пироги
со мной творятся, превратив в идиота, —
и липкий пот мне спину заливал,
пока в слезах я не облобызал
родной тюрьмы знакомые ворота.
1979
Возвращение 1969
С тяжёлым скрипом подались ворота,
я корпус повернул в пол-оборота
и навсегда окаменела рота,
оставшись на полуденном плацу.
Я не искал с напарниками встречи,
свобода мне обрушилась на плечи
и мимику рождающейся речи
я примерял к открытому лицу.
Тогда весна переходила в лето,
была суббота солнцем разогрета
и над рекой несло от парапета
жарой как в пору ядерной войны.
Вот тут я Бонапартом въехал в город,
но отдохнув, отечественный холод
уже во вторник взял меня за ворот
как имярека у Березины.
Пошли дожди, поехала гражданка,
я спать не мог, я видел фигу танка,
которую показывал полгода
девице с человеческим лицом.
Тоска меня калошами месила,
какой-то дрянью душу заносило
да и снаружи портилась погода,
всё больше отдавая говнецом.
А кореша, – те были милосердны,
меня пытались вылечить от скверны,
мы открывали рыбные консервы
и за бутылкой коротали ночь,
но от хандры почти неотличима,
моя болезнь была неизлечима,
и промычав «ну, бля, и дурачина»,
они под утро сваливали прочь.
Всю осень я шатался по каналам,
крутил ночами одинокий слалом
по переулкам, улицам, вокзалам
и в крепости отсчитывал часы.
Петра и Павла тихая обитель
из темноты, как молчаливый зритель,
глядела в мир и однокрылый мститель
над городом протягивал весы.
Вонзался шпиль в клубящееся небо
и те, кто был, и те, кто больше не был,
разламывались ангелом как хлебы
в единой миске будущего дня.
С весовщиком мы взвешивали строго
добро и зло и тщетно у порога
вопила Родина, – казённая дорога
ждала её и вместе с ней меня.
И, кажется, один из целой роты,
судьбу не матеря за повороты
от всех ворот, я в чистые пустоты
от гимна и до гимна выпадал,
строгал строку, не жаждал воскресенья,
но за простое слово утешенья
весь антураж Господнего творенья
готов был обменять.
Никто не брал.
1979
Так мы живем
I.
а.
Нас очень редко посещает ясность.
Гораздо чаще низкая кислотность
нам помогает сохранить беспечность
под колесом катящейся судьбы.
Есть времени обманчивая плотность, —
мы думаем, что в этом безопасность
и равнодушно смотрим в бесконечность,
а до нее – лишь высота трубы.
б.
Нам часто изменяет угол зренья.
Мы слишком полагаемся на знанье,
уверены, что за июлем знойным
нас непременно подберёт зима.
Цыгане исповедуют гаданье,
индусы ожидают превращенья,
и только мы единственно достойным
считаем блеск всесильного ума.
в.
Но лето может кончиться в июне
и в небо улетучатся нейроны
и воплотятся в Иоканаана,
почившего Господнего раба…
…так я сквозь пограничные препоны
уйду к чертям на финикийской шхуне
и окажусь на почве Ханаана,
где так земля ничейная груба…
г.
Пыль, пыль и ветер, пыль и синеватый
осколок моря, скалами нагретый,
и берег, сыновьями позабытый,
песок и пыль, обломки и песок.
Коричневый, тугой, шероховатый
путь в глубину, повозками разбитый, —
и берегом, как в финскую одетый,
идёт отец, не подымая ног.
д.
На северном планетном полукружье
жизнь мёртвую и жизнь ещё живую
и всё, что есть, и всё, что было прежде,
сейчас и здесь мы в памяти несём, —
а встретимся на дальнем побережье.
Нам просто надо быть во всеоружье
и принимать окраину чужую
как собственный и неизбежный дом.
е.
Мы уплываем, тёмную завесу
приподнимая: острая заноза
сидит в мозгу обозначеньем мыса,
где я, как остров, обрываюсь в смерть.
Конечно, я секу весь бред вопроса:
ведь в грядке даже зёрнышко маиса
растёт всё по тому же интересу, —
продраться вверх, побыть и помереть.
ё.
Так мы живём, природе подчиняясь,
на Мировой Закон ее надеясь
и продолжая бесконечный путь.
И лишь порой, о Бога спотыкаясь…
II.
а.
Всё глубже дышит осень, всё желтей.
Дожди идут толпой, идут, стучатся
бессонными ночами к нам в дома.
А по утрам уже иных гостей
хрустят шаги по лужам и дробятся.
Уже в предместье, кажется, зима.
И во дворах, как ласточки в неволе,
слепые ветви мечутся впотьмах.
Теперь лишь снег им принесет покой.
Единый путь у нас, единый страх.
Увядший хлам уносит ветер в поле
и нас как листья тянет за собой.
Так, значит, осень. Бремя-решето
нас пропустило через это лето
в дожди и холода.
Лишь в эту дверь войти разрешено.
Прозрачный колокол в стекло ударил где-то
и стала чёрной невская вода.
б.
И мы глядим в неё, едва успев начаться.
Всю жизнь потратив, в общем-то, на крик,
и жалуясь на Бога человеку.
Вступаем всё в одну и ту же реку.
Хотим уйти и пробуем остаться,
когда до смерти остаётся миг.
В нас всё разъято, всё разобщено.
Мы снизу кони, сверху полубоги
и неизвестно, чей сильнее цех.
Нам дарят кровь, а мы цедим вино.
Пора вставать, но нас не держат ноги
и как во сне мы падаем наверх.
А там, там скука не смыкает глаз.
Там целое проглатывает части.
Там ни любовь, ни смерть уже не снятся.
Там не о чем жалеть и нечего бояться.
Там, онемев, теряет жажду власти
родная плоть, воюющая в нас.
в.
Тот, кто уплыл, не помнит о причале.
Вода, качаясь, древесину гложет.
Мысль избегает этой пустоты.
Но в чем-то проще наша жизнь, чем может
нам показаться и уже в начале
мы зреем для последней простоты.
Ведут ли нас, идем ли мы вообще,
кто здесь пастух, а кто в ярме воловьем, —
вот игры вечно-юных мудрецов.
Но чуять смысл и преданность вещей,
себя считать всего, что есть, подобьем, —
не это ль нам досталось от отцов?
Возможно, это, если мы мужчины.
Но жизнь свою мы чертим на песке
и этот контур океан смывает.
И лишь в канун последней годовщины,
как Одиссей, попавший к Навсикае,
мы о начале думаем в тоске.
г.
Начало всех начал: в паху и в сердце
мы ощущаем первые толчки
и начинаем выяснять причины.
Жизнь целому дают две половины,
одним лучом в двойном единоверце
решившие соединить зрачки.
Объявлен поиск, но земля мала.
Нам и в любви не достает отваги.
Две половинки погибают врозь.
А мы, к судьбе не ощущая тяги,
всё думаем, судьбу пройдя насквозь,
что нас, – но где? – Офелия ждала.
Здесь каждый одинок, как придорожный крест.
В степи журавль колодезный богаче
людскими лицами, чем мы среди людей.
Тиран, предатель, узник, – лицедей, —
на выбор. Мы глядим окрест
и видим вновь, что здесь нельзя иначе.
д.
Так мы живем. Как водится, назло
и вопреки всему, что против жизни,
порою вопреки самим себе
и много чаще вопреки отчизне.
И чтобы жизнь совсем не развезло,
спаси нас, Господи. Ведь всё в Тебе.
И что нам надо, в сущности, для счастья?
Всё наше счастье здесь наперечёт:
земля (мы с нею вместе колобродим),
товарищ (молчаливое участье),
любимая (бывает, что находим)
и Родина, – но тут, как повезёт.
О, хоть бы эхом собственного ритма
заполнить этот Божий стадион.
Но жульничает Бог. Он жмот и жила.
И наша жизнь уже дыханье сбила,
вращая бесконечный марафон.
И в Колизее не слышна молитва.
е.
Но потянуло снегом и ледок
вчера покрыл предутренние лужи.
А утром воздух тихо зазвенел.
И в суете своих обычных дел
я целый день разыскивал исток
звучания, которым был разбужен.
Как странно всё же: осень, не весна,
пора, – что там ни думай, – увяданья
и птицы нас покинули давно,
а я смотрю на улицу в окно
и медленно, как будто бы со сна,
вхожу по пояс в реку ожиданья,
по грудь, по шею… Заливает рот
вода надежды. Что за невезенье.
Надежда отбирает столько сил,
что под конец нам изменяет зренье
и мы в крутой ложимся поворот…
Но честь тому, кто все-таки доплыл.
ё.
Нам свойственно как кошкам выживать,
Нам свойственно всерьез, не понарошке,
Упасть и снова встать на все четыре.
Симметрия есть в сумасшедшем мире:
Там космос отражает нас в окошке,
А мы должны его вот здесь переживать.
И время нас крадет исподтишка
и ни на миг нельзя назад вернуться.
Вот где лежит весь ужас пустоты.
Но в этом есть основа простоты:
не отдавать ни пяди, ни вершка,
но постараться встать и разогнуться,
оставшись здесь. Здесь остаётся то,
что было в нас и то, что было нами.
Мы остаемся здесь и навсегда.
Ещё висит на вешалке пальто,
а сыновья уже глядят ночами,
как сваи лижет черная вода.
1979
Баллада о встречных
«Есть между нами некие умы,
Носители местоименья «мы»…
(Из стихотворения в газете «Ленинградская правда» 1979 г., осуждающего «групповщину»)
Они бродили тою же Невой,
Но кровь иная в жилах шелестела.
И помня «волю», но забыв «покой»,
Они во тьме нащупывали Дело.
Вот комната, – потрескивай, свеча,
Высвечивай нахмуренные лица! —
Вот кто-то речью рубит сгоряча.
Вот девушка – она не горячится.
Вот, прерывая звучный монолог,
Встаёт с дивана человек упрямый
И на удары разбивая слог,
Он говорит торжественно и прямо:
«Мы молоды и мы не можем ждать.
Идею не внушить высоким словом.
Идею эту можно доказать
Лишь динамитом, порохом и толом.
Мы молоды, нам нет и тридцати.
Но в стариков отчизна превращает.
Где лучшие? Нас меньше двадцати.
Нам молодости время не прощает.
И впредь нам жить на стиснутых зубах,
Чтоб произвол не становился правом,
И выносить на собственных руках
Великую, но тяжкую державу
Из тьмы невежества, из безутешной тьмы
Холопства, суеверия, бессилья.
Есть между нами некие умы,
Готовые погибнуть за Россию…»
[окончание утрачено]
1979
Отец
Ещё не выветрилась память,
но продырявленный насквозь,
он стал неудержимо падать
в ту жизнь, где властвует «авось!»…
Четыре года, – как на праздник
он собирался в каждый день
и в утро, как в чужой заказник,
глядел через ночной плетень.
Четыре года, – ночь за ночью
он подводил итог судьбе,
чтоб не позволить многоточью
расти в оконченном себе.
Но память упиралась в детство,
а жизни стёршийся пунктир
лишь намечался по соседству,
как незнакомый ориентир,
и городок в вишнёвых брызгах
вставал реальнее фронтов, —
подсолнухи (весь двор замызган)
сверкали ярче городов
чужих, ночных и проходящих,
где он любил и воевал, —
но лиц родителей скорбящих
он в темноте не различал
и это было самым страшным
во всей прошедшей молотьбе, —
он был мальчишкою вчерашним,
а мать уже была во тьме,
и, протянув худые руки
к ней через изгородь штыков,
как бы в нелепом кинотрюке
он бесконечно падал в ров, —
и снова за сердце хватался,
и, ото всех закрывши дверь,
он в одиночестве сражался
с тем, с чем сражаюсь я теперь.
1979
Разрыв
Шаг в сторону и вечер – как побег.
Навек побег и – Пиррова победа.
И голову мою ласкает снег,
лукавый бог потерянного следа…
А впереди – слепая белизна
полей, где сила не находит место,
и одинокой жизни новизна,
внезапная, как оборона Бреста.
1979
«Меня так мало здесь, – а там и в самом деле…»
Меня так мало здесь, – а там и в самом деле
голландская зима резвится за стеклом,
коньки рисуют круг, поскрипывают ели
и спящая река свернулась подо льдом,
и так бело внизу, и лишь комочек плоти,
живой, единственный, горящий на снегу,
и снова режут глаз коньки на повороте
и расцветает кровь на ледяном лугу, —
а к вечеру замрёт, забьётся, занеможет,
засмотрится в полупрозрачный лед
и в глубину его перетечёт, быть может,
и белый пар промоину зальёт
и снегом прорастут затейливые пряди, —
неутомимых ног дотошная гоньба,
и кончится рассвет в сиреневом окладе
и тоненьким ледком затянется судьба.
1980
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?