Текст книги "Андеграунд"
Автор книги: Сергей Могилевцев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Глава одиннадцатая
Такие дискуссии в доме на Плющихе велись ежедневно, и мне волей-неволей пришлось стать их участником. Более того, я находился в центре этих дискуссий, потому что гости последнее время приходили к хозяевам поглазеть именно на меня. Именно поглазеть, как на некое экзотическое чудо, как на некий экзотический плод, привезенный из дальней экспедиции не то из Африки, не то из Южной Америки. Не знаю, почему я все это терпел? Я ненавидел их искренне и всею душою, и, вероятно, только предчувствие грандиозного скандала, которым должно это все кончится, удерживало меня от того, чтобы тихо встать, и незаметно уйти отсюда. Кроме того, общаясь с архитекторами, друзьями и коллегами Веры Павловны, я узнавал множество самых разных вещей, о которых раньше и понятия не имел. Так, например, я узнал про снос храма Христа Спасителя, на месте которого теперь построен плавательный бассейн, а до этого хотели строить Дворец Советов, самое большое здание в мире. Я даже пару раз попытался сходить в этот бассейн, но меня туда не пустили, заявив, что чахоточным там не место. Меня, впрочем, это не очень огорчило, тем более, что, по словам Алексея, место, на котором построен бассейн, проклято, и все, что будет на нем находиться в будущем, тоже будет проклято на все времена. Тот же факт, что меня не пустили в бассейн, заявив, что я чахоточный, и таким, как я, здесь не место, даже отрезвил меня, и привел в чувство. Он напомнил, что я не такой, как все, что я человек андеграунда, и что слишком долгое заигрывание с Верой Павловной и с ее окружением для меня слишком опасно. Но я был жаден до новых фактов, о которых в другом месте узнать просто не мог, и поэтому терпеливо сносил оценивающие, а иногда и просто глумливые взгляды, направленные на меня со стороны гостей. Я узнал о Сухаревской башне, построенной по указу Петра Первого, в которой хранилась икона Казанской Божьей Матери, и которую в народе называли невестой колокольни Ивана Великого. Узнал и о соборе Василия Блаженного, который есть не что иное, как Град Божий, сошедший с небес на землю. Узнал о доме Пашкова, и многих других примечательных зданиях, стоящих в особых местах Москвы, а также о том, что Москва, как Рим, как Константинополь, и как Киев, стоит на семи священных холмах. Мне рассказали о доме Ханжонкова, в котором находился кинотеатр «Москва», и я стал часто ходить иуда. Откровением было для меня и то, что многие места в Москве мистические, как, например, ВДНХ, на месте которой когда-то было колдовское озеро. Узнал я и о новой Москве, которая обязательно в скором времени появится на месте старой Москвы. Думаю, что я и к Богу постепенно пришел только лишь потому, что услышал о Нем от гостей Веры Павловны. И к мыслям своим о том, что Христос тоже, как и я, странствует в андеграунде, а иногда, выходя на поверхность, создает миры, вроде нашего, я тоже пришел под влиянием вечеров, проведенных мной на Плющихе. Это, кстати, заставило меня подумать о том, что даже людям андеграунда необходимо время от времени выходить на поверхность, чтобы не сойти с ума в своем подземелье, и не повеситься от одиночества на корне какой-нибудь цветущей наверху яблони, акации, или осины. В будущем я так и делал, временно общаясь с кем-нибудь из так называемых нормальных людей, а потом опять спускаясь в свой андеграунд.
Ну и, конечно, меня удерживало у Веры Павловны еще и то, что она писала маслом мой портрет, и не показывала его никому, в том числе и мне, загадочно повторяя, что он еще не готов. Предполагалось, что когда портрет будет закончен, Вера Павловна с мужем организует большой прием, на который будут приглашены все их знакомые преподаватели и студенты. Я ждал окончание своего портрета с каким-то тайным ужасом, чувствуя, что Вера Павловна пишет его неспроста, что это не просто работа над портретом, а продолжение ее борьбы со мной, начатой еще в метро, и что она надеется выйти в этой борьбе победительницей. Я чувствовал, что в этом моем портрете заключена огромная опасность для меня, что он, возможно, призван показать всем, как я ничтожен, и как исполнен гордыни, и что ее доброта и хорошее отношение ко мне всего лишь ловкая уловка и военная хитрость. Мы оба с ней играли друг с другом, и чем окончится в итоге эта игра, не знал никто из нас.
Одним из наиболее любопытных гостей, захаживающих в дом на Плющихе, был студент архитектурного института Прокопович. Звали его Иван. Вера Павловна со своим мужем держали себя столь демократично, что к ним запросто захаживали даже студенты, которые ели, пили, курили, флиртовали, и отпускало остроты наравне с остальными гостями. Одним из таких студентов, держащих себя на равных с профессорами, и был Иван Прокопович, с которым я даже сошелся на короткое время довольно близко.
– Вас, Семен, очевидно, удивляет тот факт, что профессора и доценты ведут себя запанибрата со своими студентами, и позволяют им отпускать шуточки и остроты, за которые в других местах могли бы запросто выгнать из института? – спросил он у меня.
– Да, признаться, это весьма любопытное поведение, – отвечал я ему, – и я не вполне понимаю его. Здесь, очевидно, скрыт какой-то большой секрет.
– Да нет тут никакого секрета, – со смехом отвечал мне Прокопович, – потому что все объясняется очень просто. Видите – ли, Семен, преподаватели, становясь доцентами, а потом и профессорами, очень быстро утрачивают связь с реальной жизнью, а для архитектора, который проектирует свои здания для живых людей, это абсолютная трагедия. Можно даже сказать, что это для него полный крах, ведь, утратив связь с жизнью, он начинает выдумывать совершенно абсурдные вещи, вроде дома на двух куриных ногах, придуманного нашим доцентом Китайгородским.
– Но он, тем не менее, получил за этот куриный дом престижную премию!
– Да потому он и получил за эту свою избушку на курьих ногах престижную премию, что в комиссии по премиям сидят такие же замшелые ретрограды, как и он, совершенно оторванные от жизни! Для того им и нужно общение с молодежью, вроде меня, или даже вас, чтобы черпать у нас новые идеи, которых у них давно уже не!
– Вы это серьезно? Я думал, что Вера Павловна просто меня пожалела, как жалеют уличную собачонку, найденную где-нибудь в переулке, которой, к тому же, отдавило автомобилем лапу.
– Да что вы, Семен, все как раз наоборот, у Веры Павловны к вам самый большой интерес. Вы ей гораздо больше нужны, чем все остальные профессора и доценты, чем даже я и остальные студенты. Что профессора, что доценты, что я с остальными студентами? Мы все предсказуемы, и от нас заранее известно, чего ожидать. А вот от вас, Семен, совершенно неизвестно, чего ожидать, и вы вполне может таить в себе, да и наверняка таите, такие идеи, которые позволят Вере Павловне создать нечто принципиально новое. Не банальный дом на двух, или двадцати пяти ногах, а какой-нибудь город будущего, вознесенный к небесам, за который ее объявят главным архитектором мира!
– Вы не преувеличиваете?
– Ничуть. Она пишет ваш портрет для того, чтобы разгадать тайну вашей души, и, в итоге, похитить ее. Бойтесь окончания этого портрета, потому что тогда, когда он будет готов, вы полностью окажетесь в ее власти!
– А не ревнуете ли вы ее ко мне, Иван, и не сочиняете ли все это для того, чтобы просто избавиться от меня, и занять в итоге то место, которое занимаю я? Не пытаетесь ли вы стать фаворитом вместо меня?
– Возможно, в какой-то мере и пытаюсь, ведь когда-то она подобрала на улице и меня, почти такого же униженного и отверженного, как и вы, а потом обласкала, и сделала студентом архитектурного института. Она, кстати, и портрет мой тоже писала маслом, а в итоге я стал полнейшей заурядностью, и когда-нибудь непременно выбьюсь в доценты, а потом и в профессора. А закончу все тем, что спроектирую свой дом на курьих ногах.
– Значит, вы признаете, что отчасти ревнуете?
– Конечно, ревную, и не скрываю этого, но только частично. Да, конечно, мне бы хотелось восстановить свой статус фаворита при Вере Павловне, но одновременно я вас искренне предупреждаю: бегите отсюда, пока еще есть время. Бегите, иначе вы здесь погибнете, и станете таким же, как все!
– Бежать, но куда?
– Да куда угодно! Бегите в свой собственный то ли придуманный вами, то ли действительно существующий ваш подземный мир. Бегите в свое метро, в свою отверженность, в свой вечный туннель. Бегите к своим семечкам, которыми вы оплевываете пассажиров в метро. Все же это лучше и честнее, чем утратить свою оригинальность, и стать в итоге доцентом архитектурного института, и проектировать дома на куриных ногах!
– Вот дались вам эти дома на куриных ногах! Я, кстати, специально ездил на ВДНХ и смотрел на этот единственный в Москве куриный дом, который, между прочим, очень неплохо смотрится! Я, по крайней мере, не отказался бы жить в таком доме.
– Да кто вам сказал, что в Москве всего один дом на курьих ногах? В Москве их множество, и не только на Проспекте Мира возле ВДНХ, но и в разных других местах. Вся Москва, если на то пошло, стоит на этих курьих ногах, тут что ни дом, то обязательно избушка на курьих ножках! Да это и не мудрено, ведь русские люди – это или Иваны – дураки, ищущие свой смысл в жизни, или ведьмы, к которым они пришли в гости в поисках этого самого смысла. А русская ведьма, как и положено в классической русской сказке, обязательно должна жить в избушке на курьих ножках! Не верите мне, так выйдите из своего метро, и поездите по Москве, увидите столько домов на куриных ногах, что после этого в жизнь курицу в рот не возьмете, даже бесплатно!
– Но почему же тогда Китайгородский утверждает, что его дом на двух куриных ногах – это нечто серьезное и оригинальное?
– Да потому и утверждает, что давно уже оторван от жизни, и живет в мире высосанных их пальца идей. Он и молодую жену себе взял только лишь потому, чтобы быть ближе к жизни, да только это ему ничего не дало, потому что она смеется над ним, и изменяет с кем попало, хоть со мной, хоть с вами, если вы этого захотите. Да только он этого не видит, и считает себя выдающимся архитектором. Но Вера Павловна и его, и всех остальных переиграет, и сама в итоге станет самой выдающейся. Как ваш портрет закончит писать, так и станет.
Глава двенадцатая
Общаясь с гостями Веры Павловны, я говорил с ними о чем угодно, и открыл в себе потрясающую способность поддерживать любой разговор. Я и раньше знал, что я человек умный, гораздо выше по своим умственным способностям, чем большинство других людей, но теперь я преисполнился о себе еще большего мнения. Гордыня моя возросла еще больше, а это означало, что увеличилась моя возможность демонстрировать людям свое презрение к ним. Мне уже мало было моих семечек, которыми я оплевал половину Москвы, я жаждал чего-то большего, я жаждал такого собственного унижения и такого собственного падения, грохот от которого разнесся бы по всей вселенной. Но до поры – до времени я сдерживал себя, предчувствуя, что мои падения и мои унижения еще впереди. Я, как и все, ожидал с нетерпением окончания своего портрета, и вел светские беседы с гостями, захаживающими на Плющиху. Я по-прежнему был главной изюминкой в салоне Веры Павловны (дом ее вполне можно было назвать салоном, в котором она играла роль радушной хозяйки, блещущей остроумием и красноречием). Обычно я позировал ей несколько часов в день, и мы разговаривали о самых разных вещах.
– Скажите, Семен, – спрашивала она у меня, – ведь у вас наверняка есть прошлое? Невозможно дожить до двадцати лет, и не иметь за плечами довольно большого прошлого. Скажите, у вас есть семья?
– Я порвал со своей семьей, – отвечал я ей, – и довольно долго жил один, скитаясь по разным местам, но я бы не хотел говорить об этом ни с кем, даже с вами. Простите, Вера Павловна, но эту тему я обсуждать не могу.
– Конечно, Семен, конечно, – тактично и мягко отвечала она, – я не собираюсь распрашивать вас о том, о чем вы не желаете говорить. Табу есть табу, и я в этом с вами полностью солидарна. У меня у самой в жизни есть масса вещей, о которых я не хочу говорить. Но все же я женщина, и поэтому не могу удержаться, и не спросить: скажите, вы любили когда-нибудь?
– Вы очень жестоки, Вера Павловна, – отвечал я ей, – вы спрашиваете о вещах, которые причиняют мне боль. Какая разница, любил ли я когда-нибудь, или нет, главное, что никто не любил меня. Ведь полюбить такого чахоточного урода, как я, это все равно, что полюбить мокрицу, или последнего таракана. Таких чахоточных уродов, как я, не любит никто, их только ненавидят и презирают, да еще высмеивают всеми возможными способами. Вы ведь тоже пишете мой портрет только лишь для того, чтобы посмеяться надо мной вместе со всеми?
– Вот здесь вы, Семен, ошибаетесь. Я вовсе не презираю вас, и не пытаюсь высмеять, я привязалась к вам достаточно сильно, и, будь вы немного постарше, смогла бы, наверное, вас полюбить.
– Полюбить такое чудовище, как я, все равно, что полюбить мокрицу, или таракана, на такой подвиг не способен никто. Да мне и не нужно ничьей любви. Я вполне могу прожить и без нее, у меня вполне хватит сил пройти по жизни в одиночестве и отверженности.
– Вот увидите, Семен, – сказала она загадочную фразу, – вас полюбят еще не один раз, и именно за ваше одиночество и отверженность.
– Тот, кто меня полюбит, погубит себя навеки, – ответил я ей, зная, о чем говорю.
В ожидании окончания моего портрета ко мне много раз подходил доцент Китайгородский, и вел пространные разговоры, которые я поддерживал весьма неохотно.
– Вы в Москве человек новый, – говорил он мне, – и вам должно бросаться в глаза то, что скрыто от остальных. Скажите, нуждается ли Москва в новых архитектурных формах, нужны ли здесь грандиозные перемены, новые небоскребы и новые оригинальные здания? Или лучше ничего не трогать, и оставить все так, как есть?
– Лучше всего переселить москвичей под землю, – отвечал я ему нарочито абсурдно, – в новые подземные города, а наверху все сломать, и сделать один большой парк, в который бы люди выходили дышать по ночам свежим воздухом.
– Дышать по ночам свежим воздухом, но почему же не днем? Ведь днем гораздо светлее, и не надо тратиться на электричество?
– Вы спрашиваете о моем личном мнении, а мое мнение такое: москвичей надо переселить под землю, а наверху все разломать, и сделать одну сплошную зону отдыха.
– Занятное мнение, – ответил он мне, – я такого еще не слыхал. Вот Вера Павловна, так та считает, что людей надо переселить в воздушные города, поближе к солнцу и свету. Впрочем, у вас то же самое, только с противоположным знаком. Вполне возможно, что именно такое будущее и ожидает Москву: половину людей из нее зароют под землю, а других переселят в воздушные города, где они будут свободны и одиноки, как небесные птицы. Спасибо за оригинальную идею, я всегда знал, что от молодежи можно ожидать много неожиданного и интересного.
– Я рад, что смог вам угодить, – отвечал я ему.
– Люба, Любочка, – закричал он жене, – быстрее едем домой, мне пришла в голову сногсшибательная идея, буду теперь чертить всю ночь, и не спать до завтрашнего утра!
– Я рада за тебя, милый, – отвечала ему Любочка. – Поезжай один, не буду тебе мешать, твори в одиночестве, а я приеду под утро.
– Вот видите, – сказал подошедший ко мне Иван Прокопович, дождавшись, когда Китайгородский уедет, – все происходит точно так, как я вам говорил. Вера Павловна исполнена решимости дописать ваш портрет, Китайгородский ворует у молодых залежавшиеся идеи, а Любочка ему изменяет, возвращаясь домой только под утро.
Глава тринадцатая
Меня удерживало у Веры Павловны только лишь единственное – мой портрет. Я знал, что как только она закончит его писать, закончится и моя зависимость от нее. А зависимость эта было так велика, что я изменил многим своим привычкам, и чувствовал, что постепенно становлюсь другим человеком. Но я не хотел становиться другим человеком, я не хотел быть таким, как все, как Иван Прокопович, которого она тоже когда-то подобрала на улице, как и меня, и который кончит тем, что станет доцентом архитектурного института. А я не хотел становиться доцентом ни архитектурного, ни какого иного института, я хотел оставаться самим собой, то есть человеком андеграунда, непохожим на всех остальных. Однако за время знакомства с Верой Павловной я как-то незаметно перестал ездить в метро, гордо смотря прямо перед собой, и пугая всех своим страшным и свирепым видом. Я как-то незаметно перестал лузгать в метро семечки, оплевывая пассажиров, и взращивая свою гордыню, единственную защиту от ужасов верхнего мира. Да и сам верхний мир стал мне намного ближе и роднее, и это было самое страшное из того, что произошло. Короче говоря, я должен был порвать с Верой Павловной, и начать все сначала. И для этого прием по случаю окончания моего портрета подходил как нельзя лучше. Я знал, что на этом приеме все кончится, и шел на него, заранее готовясь к битве.
Они уже все собрались, и ожидали только меня. И сама Вера Павловна, и ее муж Алексей, и студент Иван Прокопович, которого она когда-то подобрала на улице. Разумеется, был здесь и доцент Китайгородский со своей молодой женой Любочкой, а также вечно угрюмый и желчный профессор Пырьев. Они, конечно, успели уже взглянуть на портрет, и составить о нем свое мнение, но делали вид, что ничего не видели, и ожидают меня, главного виновника сегодняшних событий. Я уже хорошо знал каждого из них, знал, на что они способны, и был о каждом очень невысокого мнения. Я, двадцатилетний полубродяга, полустудент и полуурод, был гораздо выше духом, гораздо умнее, и гораздо свободнее всех их вместе взятых. Мне не надо было смотреть на свой портрет, я заранее знал, что там нет ничего хорошего, что у Веры Павловны было всего лишь два варианта этого моего портрета. Что она могла изобразить меня или последним уродом, таким, каким увидела меня впервые в Москве, или прилизанным мальчиком, вроде Ивана Прокоповича, которого она успела приучить, и который в будущем непременно станет доцентом. Однако я недооценил ее коварство, и действительность превзошла все мои ожидания. После того, как я вошел, и мы все поздоровались, а также расселись в разных углах гостиной, Вера Павловна торжественно сорвала ткань, закрывающую портрет, и скромно отошла в сторону, предоставив присутствующим высказывать свои замечания.
– Великолепно, восхитительно, написано в духе Модильяни, и, безусловно, лучшее из того, что вы когда-либо создавали! – воскликнул доцент Китайгородский.
– Действительно, написано необычно, и, как ни странно, чем-то напоминает раннего Модильяни, – согласилась с ним Любочка. – Не ожидала, милый, от тебя такой глубины суждений!
– Ты, дорогая, совсем меня считаешь за дурака, – притворно обиделся Китайгородский, – а я, между прочим, такое вскоре сотворю, что все вокруг просто ахнут от зависти, видя мою гениальность и глубину!
– Не знаю, Модильяни это, или нет, но в душу Семена художник взглянул так глубоко, что увидел в ней самое потаенное, невидимое всем остальным! – заметил профессор Пырьев.
– Она мастер глядеть в души людей, – поддержал его Алексей, – я это знаю по себе, и временами ее просто боюсь.
– Да, Вера Павловна, вы изобразили Семена таким, как он есть, и человеком отверженным, и человеком нормальным, и этим, думаю, изменили его судьбу. Если, конечно, он согласится с вашей трактовкой своей внутренней сущности! – подвел итог Прокопович.
Я, замирая от страха, слушая вполуха то, что они говорят, взглянул наконец на свой законченный портрет, и вначале ничего не понял. С портрета, действительно нарисованного в очень необычной манере, глядел на меня странный молодой человек, одновременно и уродливый, исполненный необыкновенной гордыни, и святой. Одна половина лица его была искажена гримасой высокомерия и гордыни, другая же светилась каким-то внутренним светом, излучая его в пространство, словно некий светильник смирения и чистоты. Это действительно было необыкновенно глубоким проникновением в мой внутренний мир, в мою внутреннюю сущность. Таким глубоким, какого до этого еще не было. Так глубоко заглядывать в свою душу я не позволял еще никому. Вера Павловна сделала это сама, и тем самым уловила мою душу в невидимую крепчайшую сеть, выбраться из которой было чрезвычайно трудно. Она словно бы протягивала мне руку, словно бы предлагала мне путь спасения из той ямы и той бездны, в которой я уже давно находился. Но все дело было в том, что я вовсе не хотел хвататься за ее благородную руку, вовсе не хотел спасаться, и вылезать из своей ямы наружу. Мне было хорошо в моей яме вместе с моей гордыней, моими всклокоченными волосами и горящим на щеках лихорадочным туберкулезным румянцем. Я вовсе не хотел становиться иисусиком, прилизанным болваном, вторым Иваном Прокоповичем, которого она приручила и сделала человеком. Я не хотел становиться человеком, я хотел быть мокрицей, живя, как мокрица, и исповедую философию мокрицы. Мокрицы, которая была выше, умнее, благороднее и свободней всех тех, кто сейчас рядом со мной находился.
Они смотрели на меня во все глаза, ожидая моей реакции, и на губах у них заранее играла улыбка презрения, и даже глумления. Они заранее знали, что я уже почти сдался, что они уже почти приручили меня и сделали таким же, как сами, сытыми, нормальными, успешными, и до ужаса пошлыми. Они видели мою растерянность, и им очень хотелось смеяться. Рты их растягивались в припадке неудержимого смеха, и они уже не могли контролировать себя. Они безудержно хохотали, они хватались за животы, они растягивали в стороны свои сытые рты, они хватались руками друг за друга, показывали на меня пальцами, падали на пол, и катались по комнате, не имея сил подняться на ноги. Для них это был бесплатный цирк, бесплатное развлечение, и они были безмерно благодарны хозяйке дома за эту возможность увидеть растерянность и унижение такого падшего существа, как я. Я весь задрожал, и покрылся холодным потом, чувствуя, как щеки мои опять заливает лихорадочный туберкулезный румянец.
– Да, я урод, – сказал я им, – я отверженный, таким меня создала природа. И я никогда не стану другим. Я никогда не стану таким, как вы, потому что я вас презираю, и не хочу становиться одним из вас. Вы напрасно, Вера Павловна, работали над этим портретом, вложив в него все свое мастерство, пытаясь разгадать тайну моей души. Слишком много тайн в моей душе, Вера Павловна, чтобы ее можно было разгадать с помощью одного портрета. Для этого, очевидно, не хватило бы и всех портретов, висящих в Третьяковской галерее. Вы увидели во мне урода, сидящего в московском метро, и оплевывающего семечками пассажиров, и вы попытались сделать его таким же, как все, таким же, как вы сами, лишив его тем самым его тайны и его силы. Вы сейчас смеетесь над этим уродом, думая, что у него нет иного пути, как становиться таким же, как вы, и всю жизнь после этого вымаливать у вас прощение за свое былое уродство. Но вы глубоко ошибаетесь, потому что я никогда не буду этого делать. Место уродов среди уродов, а место таких, как вы, среди вас. Я глубоко всех вас ненавижу и плюю на этот ваш смех, потому что вы не надо мной смеетесь, а над собой смеетесь. И не на мой портрет вы сейчас смотрите, а на свой собственный. И поэтому я не буду его с собой забирать, а оставлю вам, чтобы вы могли посмотреть на него как можно больше, пока не испугаетесь настолько, что или спрячете его подальше, или сожжете в печи. Прощайте, надеюсь, что больше никогда не увидимся. Прощайте и вы, Вера Павловна, простите, что не оправдал ваших надежд!
Я произнес этот монолог в состоянии полубезумия, чувствуя, что еще немного, и я потеряю сознание, упав на пол к ногам Веры Павловны, после чего она приведет меня в чувство, и я уже навсегда стану ручным, и уже не смогу вернуться назад. Глаза мне заливал пот, и я видел их лица, словно сквозь струи дождя, все тело дрожало, щеки горели нестерпимым огнем стыда и отчаяния, но я все же заставил себя повернуться, и выйти вон.
– Семен, вернитесь, не делайте глупостей, вы будете жалеть об этом всю свою жизнь! – услышал я за спиной голос Веры Павловны.
После этого в дом на Плющихе я уже не ходил.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?