Текст книги "На пороге"
Автор книги: Сергей Пономарев
Жанр: Книги для детей: прочее, Детские книги
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Болезнь Соннер-Вилля
Я то и дело поправлял шапку, которая сбивалась от сильных порывов ветра.
Бесит. Так задувает, а тишина абсолютная. Ни свиста, ни шороха, ни даже скрипа снега под ногами. Я, наверное, никогда не привыкну.
Не думаю, что хоть кто-то смог привыкнуть.
Витька стоял у забора, оценивающе прошёлся взглядом сверху вниз.
Он посмотрел на меня. Вскинул брови, мотнул головой, указывая пальцем на забор – мол, справимся?
Я пожал плечами. Высоко, конечно. Но что нам остаётся?
Нам, потерявшим. И потерявшимся.
У Витька, если вы не в курсе, умерла мама. Всего неделю назад. Он сильный пацан – не ныл, не рассказывал грустных историй, не пытался уговаривать. Просто подошёл ко мне в колледже и положил на парту листок с надписью:
«Ты собираешься к ангарам?»
Я кивнул.
Витька перевернул листок. На обратной стороне было написано:
«Я с тобой».
Тогда я уже знал о его потере. Я видел маму Витьки пару раз на собраниях и однажды у этой самой стены: тощая, бледная, с жиденькими волосиками. Но она постоянно улыбалась. Получалось нелепо, но становилось как-то светло от того, что она не падает духом, не ломается, а борется, смеётся над миром. Наверное, Витька пошёл в неё. Потрясающая сила духа.
Когда я потерял Наську, всё было по-другому.
Я не такой стойкий.
***
Наська обожала звуки. Представляете, каково ей было, когда город заболел? Вряд ли вам было так же больно.
Она училась в музыкальном классе тётушки Мэри. Наська играла на тромбоне. Так я её впервые заметил. Она выходила из класса. На левом плече висел огромный рюкзак. Казалось, что при желании Наська сама смогла бы в него влезть. В правой руке она держала чехол с тромбоном. Я тогда подумал – муравейчик. Маленький, безопасный и трудолюбивый.
Тащит такую тяжесть, а движения всё равно остаются такими простыми и лёгкими, как будто у неё только ромашка в руке, а идёт она не по пыльным школьным коридорам, а едва не бежит по зелёному лугу.
Я знал, что у меня нет шансов. Мой рюкзак был ещё больше Наськиного, я горбился, а на щеках высыпали прыщи, которых от маминого хозяйственного мыла становилось больше с каждым разом.
Я подошёл к лестнице, чтобы подняться на второй этаж, на урок по паровым машинам. Наська окликнула меня:
– Сань.
Откуда она знала моё имя? Понятия не имею, если честно. Потом она рассказывала, что у неё отличная память на имена. Мне кажется – врала.
– Помоги, – она кивнула на чехол с тромбоном.
Я, конечно же, помог. И едва справился с тяжестью, кое-как удержав равновесие. Он оказался тяжеленым, по крайней мере, для меня, как говаривал отец «плюгавенького».
Наська хихикнула и начала рассказывать, как прошёл урок. Мне. Просто так. Ни с того ни с сего.
Она потом рассказывала, что её привлекло моё спокойствие. Говорила, что молчаливость и отчужденность отличали меня от других. Это она точно врала. Я был не молчаливым, а замкнутым, не отчужденным, а одиноким.
Смех и рассказ об уроке тётушки Мэри заглушили одиночество.
Если одиночество было бы звуком.
***
От стены к городу тянулась проложенная в снегу двойная колея, словно проехал паровоз – это мы с Витькой тащили сюда лестницу.
Стена казалась огромной и недостижимой. Таким мне казался папа в детстве – до того, как я повзрослел и увидел грустные глаза. Витька подошёл к лестнице, схватился за верхнюю балку и кивнул мне, мол, держи, чего встал. Секции выдвигались медленно, но беззвучно. Я хотел представить скрип, который должен был сейчас раздаваться, но ничего не получилось. Уши забили плотной ватой навсегда.
Витька шагами померил лестницу. Потом отсчитал шаги до стены.
Я смотрел неприкрытым уважением. Мне сейчас хотелось либо убежать отсюда прочь, либо, увидев в очередной раз высоту стены, сдаться, лечь на снег и уткнуться покрытыми инеем бровями в тепло дублёнки. Витька же был хладнокровен и расчётлив. Сейчас он рассчитает всё так, чтобы мы точно не свалились.
Витька пинками подтолкнул лестницу к стене.
Опять вопросительно посмотрел на меня. Мол, чего встал, помогай.
Осилили с четвёртого раза. Сначала вообще от земли еле оторвали, потом два раза не хватало сил поднять лестницу над головой. У меня тряслись руки. Витька сделал успокаивающий жест и сел на снег, мол, надо отдохнуть. Посидели, собрались. В общем, на четвёртый раз справились.
Витька посмотрел на стену, сплюнул и ногой пнул снег. Посыпались белые искры.
Лестница доставала только до середины стены. От последней балки до края оставалось метра два, а то и больше.
Не зря горожане отчаялись сюда ходить ещё год назад. Проклятое место – кто уходил, тот не возвращался, кто возвращался – чах на глазах, как желтеющий и ссыхающийся, готовый к падению, осенний лист.
Только вот люди шли в ангары, чтобы попробовать убраться из Соннер-Вилля на цепеллинах. Мы же шли туда совсем по другой причине.
***
Вы помните тот день, когда Соннер-Вилль заболел?
Я – нет.
Да и никто не вспомнит точную дату.
Я был в десятом классе, кажется. Всё происходило неспешно, как болезнь, которая не убивает сразу, а преследует долго, годами, а потом добивает, но тоже не одним выстрелом, а несколькими точечными ударами.
Сначала случилось странное – из города уехал певец, знаменитость и всеобщий любимец Антоша Лорей. Он собрал вещи, пришёл к жене и, как она потом судачила, умолял взять дочек и бежать вместе с ним. Жена, как всегда, решила, что Антоша пьян, отвесила оплеуху и велела идти отсыпаться. С тех пор Антошу никто не видел.
Потом у нас дома перестал работать граммофон. Мама сунула мне в руки коробку и велела тащить «эту рухлядь» в ремонт. Мастерская в Соннер-Вилле была одна.
Вы тоже пошли к дяде Винтеру, когда граммофон сломался?
Тогда вы видели ту очередь. Очередь длинною в улицу, где ещё слышались перешёптывания, где ещё свистел ветер, где шаги не тонули в бездне. Все уже говорили тихо. Змея из людей извивалась, но медленно и вяло, неохотно, как будто заклинатель змей отбросил флейту и просто ждал, когда липкая длинная тварь наконец успокоится и обмякнет.
А помните, как перестали летать цепеллины?
Раньше я их считал. Если за день наберётся чётное количество – следующий день будет удачным. Если нечетное – ждут плохие вести. Почти никогда не совпадало, но, когда в небе не появилось ни одного цепеллина, я понял – удачных дней станет меньше. Намного.
Папа лишился работы. Раньше он работал грузчиком в ангаре для цеппелинов. Теперь – всё чаще лежал на диване и брал в руки книгу. Именно брал, а не читал. Как-то я заметил, что в течение часа у него открыта одна и та же страница.
Потом правительственные войска окружили Соннер-Вилль, а вокруг города начала вырастать стена. Помните те дни? Когда жители ещё пытались говорить, но лишь открывали рты и напоминали рыб. Тысячи, а если быть точнее, двенадцать с чем-то тысяч рыб, которых выбросили на берег, отгородили стеной и заставили беззвучно глотать воздух. Бросили барахтаться в страхе от того, что тишина напомнила о смерти.
А потом произошло самое пугающее – соседский механический пёс Балт перестал скрипеть по ночам. Кажется, тогда я впервые по-настоящему выспался. И с тех пор больше не слышал звуков.
Наверное, вы пережили что-то подобное.
Но есть разница между нами. Мне было плевать. Почему?
Мы стояли в моей комнате. Жёлтые выцветшие обои казались яркими и напоминали о солнце. Пахло Наськиными волосами и ухой, которую варила на кухне мама. Я взял ладонь Наськи в свою и почувствовал тепло от тонких пальцев.
Я говорил:
– Я тебя люблю.
Она, конечно, ничего не слышала. Просто мотала головой.
Я складывал из больших и указательных пальцев сердце. Она приоткрывала губы. Я понимал, что она говорит:
– И я.
Для меня на тот момент ещё ничего не случилось. Мне не было страшно.
Всё произошло позже.
***
Вы спросите, зачем мы с Витькой пришли к этим ангарам? Зачем вообще приблизились к стене?
Нас привели сюда тени. Призраки. Очертания тех, кого мы любили.
Витька достал из рюкзака тетрадку и карандаш. Снял перчатку и трясущейся рукой начал выводить одну за другой угловатые и острые буквы:
«Лезем вверх, там я подсажу тебя».
Понятия не имею, как он себе это представляет.
Лестница казалась мне не очень-то устойчивой. Плюс – по такому морозу дерево становилось ломким. Скрип, хруст – кого я обманываю, всё произойдёт в абсолютной тишине – и мы летим вниз, дай бог, чтобы не головой вниз.
Витька нацепил обратно перчатку, отбросил в сторону рюкзак, покрутил шеей, разминаясь. Потом начал лезть вверх. Уже на середине пути он бросил на меня недоуменный взгляд. Мол, почему ещё не на лестнице?
Всё-таки я был слабее Витьки.
Во мне оставались сомнения. Они шуршали внутри, как отголоски звуков, которые когда-то слышал ежедневно, а теперь не смог бы повторить. Я вспомнил сейчас почему-то папу, который держит книгу, часами не листая страниц. Вспомнил маму, которая тоже начинала становится прозрачной. Вряд ли это связано с музыкой или звуками – скорее, с общим чувством отчаяния. Обидно, что так всё получилось.
Я вспомнил Наську: клетчатую юбку, скол на зубе, чехол от тромбона, запах ухи. Потом – прозрачные плечи, испуганный взгляд, силуэт, напоминающий скорее клубящуюся в воздухе тень, нежели человека.
И решился. Схватился за первую балку и двинулся вверх.
Надо попасть в ангар. Если не справлюсь – окончательно признаю себя трусом. Дедушка давным-давно говорил: «Если ты хоть раз согнулся в покорности перед страхом, судьба твоего позвоночника предрешена: ты согнёшься снова». Мне кажется, что он не врал.
А, к чёрту. Хорошо, что Витька рядом. Иначе бы точно струсил.
***
Наська исчезала так же медленно, как болезнь, пожиравшая город.
Сначала она горевала по Антоше Лорею, снимала со стен плакаты, которые тлели, покрывались чёрной коркой, копотью и ссыхались, как надкусанные яблоки ссыхаются от времени.
Потом она пришла в мастерскую к дядюшке Винтеру и пыталась помочь со сломанными граммофонами. Получалось выудить звуки только из самых новых проигрывателей, а остальные молчали, хотя всё внутри было по своим местам, вычищено и ухожено. Руки дядюшки Винтера дрожали, голос сбивался, и через два дня безуспешной возни он закрыл лавку, выпроводил Наську, поднялся в комнату и уснул. Сами знаете, что он таки и не проснулся.
Я пришёл к Наське домой в тот день. Она сидела на диване и пыталась рассмеяться. Я слышал лишь отдаленные звуки. Как ломающиеся на крыше льдинки. Наська держалась за живот, каталась по дивану, но я не слышал ничего, кроме этого тихого звона.
Тогда я впервые заметил, что она утратила цвет. Как будто кто-то подкрутил яркость. Кожа Наськи побледнела, глаза стали серыми, а в руки она не могла взять ничего тяжелее чашки – всё тут же рушилось на пол. Муравейчик оказался в мире, где нет любимого – работы. То есть музыки.
Я писал ей признания в любви на маленьких листочках, но не видел в ответ даже улыбки. Как-то она взяла один листок и написала аккуратным, плотным девчачьим почерком:
«Я тебя не слышу»
Подняла на меня умоляющий взгляд. Я указал пальцем на признание. Успокойся, хотел сказать я, всё будет хорошо, мы же рядом.
Она подписала рядом:
«Ты не понимаешь! Я тебя совсем не слышу!»
Я пожал плечами.
Наська схватила чехол с тромбоном и выкинула в окно. Не услышав звука падения, она заткнула уши ладонями и начала кричать. Я понял это по тому, как она покраснела. Как сжались её кулаки. Как напрягся её живот.
Мне почему-то вспомнилось, как мама однажды кричала на папу, плача:
– Ты меня совсем не слышишь, – она била маленьким кулачком по столу. – Не! Слышишь!
Папа пожимал плечами, и мама начинала плакать ещё сильнее.
Наверное, надо было отреагировать иначе.
Вы бы что сделали?
***
Витька добрался до самой верхней точки и ждал меня.
Ветер поднимался всё сильнее. Я старался как можно аккуратнее наступать на каждую следующую балку, чтобы не потерять равновесие. Сердце ухало, как испуганный филин, било в виски, отзывалось ритмичными вибрациями в затылке. Трус-трус-трус.
Когда я поднялся наверх, Витька стукнул ладонями по плечам. Забираться? На плечи? Это как?
Витька схватил меня за руку, и потянул наверх. Я в несколько перехватов оказался лицом к лицу с другом. Оттолкнулся от последней балки и наступил на Витькино плечо правой ногой. Потом подтянул левую. Вытянул руки. Я чувствовал, как Витька дрожит внизу. Ещё бы – я же не сорок килограмм вешу. А в дублёнке и валенках – и подавно.
Витька стоял на последней балке в полный рост. Я вытянулся, опираясь о Витьку и пытаясь дотянуться до края. И теперь точно понял – не получится. До края стены оставалось ещё сантиметров двадцать. Не прыгать же мне, отталкиваясь от Витькиных плеч.
Я сдался.
Я – трус. Я хотел слезть.
Но только не Витька. Он взял меня за правый валенок, поднял ногу и поставил себе на голову. Два раза хлопнул по голени. Мол, прыгай.
Мой позвоночник согнулся бы сегодня дважды, если бы не этот белобрысый отличник, который не боялся абсолютно никаких трудностей. Бывает же.
Я опёрся и прыгнул. Пальцы в грубых перчатках зацепились за край.
***
Наська исчезла, когда умерла тётушка Мэри. Кажется, тогда она окончательно поняла, что музыка ушла насовсем, что никто больше её не услышит, и она не услышит никого. И никогда. Совсем никогда.
Странное слово – «никогда». Мы так часто его произносим. Сгоряча или в порыве эмоций, или просто так, вскользь. Но, если «никогда» приходит к нам в жизнь по-настоящему, без шуток, без упрямства, молча заходя и обосновываясь на кухне, мы понимаем, какое же это страшное слово.
Ты никогда больше не услышишь звуков.
Ты никогда больше не будешь вместе с Наськой.
Всё, что нас не убивает, делает нас сильнее? Смешно, да. Что же вы тогда сидите по квартирам и не вслушиваетесь? Не слышите? Не хотите услышать?
Это случилось десять дней назад. Мы сидели вместе, на моей кухне. Папа читал всё ту же страницу книги, мама что-то готовила. Пахло картофелем.
Наська смотрела на меня и пыталась улыбаться. Я понял, что происходит непоправимое, когда увидел узор на стене за Наськиной головой. Она сдувалась, как воздушный шар, но из неё выходил не воздух, а звук. Даже, скорее – жизнь.
Наська стала тенью. Очертанием на фоне стены, силуэтом, нарисованным мелким штрихом. Она пропала, но я чувствовал её взгляд, видел, как пальцы, точнее то, что от них осталось, тянутся ко мне, тонут в волосах, чувствовал, как она пытается улыбнуться, но не получается, как хочет сказать, но я не слышу. Не слышу.
– Мам, ты видишь? – я указал на то место, где только что сидела Наська, а теперь тёмным пятном, словно рой невидимых пчёл, вибрировал разряженный воздух.
Мама повернулась и спросила:
– А что я должна видеть?
– Наську.
– Какую Наську?
Я пожал плечами. И впрямь – какую?
Силуэт отделился от стены и двинулся в сторону двери.
– Я не буду обедать, – сказал я маме, схватил со стола тетрадь и ручку, сорвал с вешалки дублёнку и кинулся за Наськой. За тем, что от неё осталось.
***
Я подтянулся и забрался на стену. Потом помог Витьке. Было тяжело, но я справился. Потому что уже увидел, что никаких ангаров больше нет.
Перед нами была сплошная равнина. Выжженная, покрытая, как плёнкой, чёрной сажей. Необъятная, как небо. И не было вокруг ни ангаров, ни правительственных войск, ни гигантских паровых машин, которые выкачивали у нас звук и отдавали его в столицу (так говорил чокнутый профессор Вольский). Просто чёрное поле. И вокруг – ничего. Кроме редких звёзд, которые неохотно освещали это безжизненное место.
Я подумал: «Чистилище».
А потом я почувствовал стоны. Не услышал, нет. Именно почувствовал. Не звук, а волну. Не сами стоны, а лишь их отголоски где-то в районе затылка. Как будто они ухали в такт сердцу, отдаваясь вибрацией и головной болью.
Я опустил глаза к самому подножию стены и увидел их.
***
Я пошёл за Наськой.
Начеркал на листке быстро, на ходу:
«Остановись».
Я побежал вперёд и обогнал тень. Обогнал призрак. Обогнал то, что было Наськой. Вытянул перед ней листок. Она (оно?) на секунду остановила движение, взглянула на мои каракули и покачала головой.
Я понял – теперь она меня не слышит. Не понимает почерка. Не видит, что я ей пишу. Все самые тёплые слова бьются о главную трудность, главную стену, главную боль – о непонимание. О «ты меня совсем не слышишь! Не! Слышишь!».
Мы шли по улицам Соннер-Вилля.
Тень Наськи проплыла мимо закрытой мастерской дядюшки Винтера, обогнула сожжённую академию профессора Вольского, оставила позади посеревшую с покосившейся крышей школу, скользнула мимо особняка Антоши Лорея, и через минуту уже оказалась за пределами города, на пути к стене.
Я шёл.
Я думал – надо ещё попробовать. Ещё разок.
Я написал на листке:
«Пожалуйста, останься».
И протянул ей. Но тень шла вперёд, тень не хотела слушать, не хотела читать, не хотела понимать. Хотела убежать. Скорее убежать.
Вскоре она прошла сквозь стену.
Я потянулся за ней. Пальцем коснулся очертания. И ничего не почувствовал. Я рухнул и уставился в ту точку, где только что исчезла она.
Справа от меня точно так же у стены сидел Витька.
Пялился в одну точку.
Он не плакал. Не покачивался туда-сюда, как маятник. Не хватался руками за голову. Он просто смотрел в одно место.
Потом подошёл ко мне, помог подняться, и мы пошли в город.
В абсолютной тишине. И в этой ситуации она была абсолютно необходима.
***
У подножия стены толпились призраки.
Антоша Лорей пытался пройти то сквозь стену, то выйти на равнину, но всякий раз вскидывал голову и пытался зайтись в крике. Безуспешно. Тётушка Мэри держала в руках Наськин прозрачный тромбон, пытаясь что-то сыграть. Безуспешно. Дядюшка Винтер чинил очертания граммофона, он откидывал его в сторону. Безуспешно. Тот снова появлялся перед несчастным.
Я увидел маму Витьки. Она стояла, смотрела вверх и улыбалась. Махала руками в сторону стены. Как будто показывала: «Идите отсюда».
Потом я разглядел Наську. Она была самым чёрным из призраков. Как будто облако, обмакнутое в чернила. Она не двигалась. Сидела, сложив руки на коленях.
Я написал на листке:
«Я пришёл к тебе»
Сложил из бумаги самолётик. Он пролетел мимо призрака дядюшки Винтера, заложил вираж и оказался у Наськиных ног.
Она пыталась подхватить листок, но не получалось. Она хватала его снова и снова, но листок оставался на месте. Безуспешно.
Я пишу ещё одно письмо с точно таким же посланием. Кидаю, не сворачивая бумаги. Оно не долетает до Наськи.
Оно не долетает снова и снова.
***
Витька хлопает меня по плечу.
Я оборачиваюсь. Он протягивает мне руку.
Крепкое рукопожатие.
И он прыгает вниз.
Я вижу, как его тело на лету теряет цвет. Сначала становится чёрно-белым, потом очертания жирнеют, и всё, что между ними – исчезает, пропадает, выветривается ледяной пургой, сливается с чернотой равнины. И – через секунду – он стоит в объятиях матери.
Я не могу решиться.
Я не такой сильный, как Витька.
Прыгнуть вниз, в мир, где она меня поймёт, примет и услышит? Или свалиться обратно, к лестнице, в мир без звуков? Отучить папу читать одну и ту же страницу, научить слушать маму. Ну, или хотя бы слышать. Как минимум – понимать. В мире без звуков это не так-то просто, но ведь возможно?
Скажите, а что бы выбрали вы?
Если она не поймёт последнего послания, решаю я, то вернусь. Пусть я буду хоть сто раз трусом – так правильно. Так должно быть. Если мы не смогли понять друг друга просто без слов – стоит ли оно того?
Я пишу на листке: «Слышишь?»
И кидаю в сторону Наськи.
Она встаёт со своего места, подхватывает листок. Выставляет на расстоянии вытянутой руки перед собой. Потом поднимает голову, смотря прямо на меня. И кивает.
Десять копеек
Это случилось вчера. Я хотел плакать. Но не умею. Жаль.
Тяжелая винтовка совсем не доставляла мне неприятностей. Легко в руках лежала, непринужденно. На своем месте, верно.
Вообще-то я редко ею пользовался, потому что Малыш использовал меня в основном, как доктора, а не обычного солдата. Наверное, это из-за моего игриво-фиолетового покрытия, которое порой очень весело играло бликами на солнце. Особенно, когда оно, в периоды своего пика, заливало светом всю комнату Малыша. Да, скорее всего этим я и отличался. Остальные солдаты из моего набора были просто темного цвета. И на солнышке не блестели.
Кстати, зовут меня Рид. Конечно, не сам это придумал – имя мне дал Малыш, когда открыл упаковку, в которой я пролежал месяцев, пожалуй, восемь. Как сейчас помню – была она камуфляжной расцветки, а прямо посередине изображался отряд солдат, выстроившийся в строй: бравые, накачанные молодцы с обездушенными лицами.
Эту упаковку родители Малыша стали использовать по назначению всех ненужных коробок – для обуви.
Имя дали, отмечу, только мне. Это из-за разницы в цвете, как я уже говорил. Малыш выделил меня сразу, почти без раздумий.
У мальчика уже было несколько наборов солдатиков. И теперь, заполучив еще один отряд, ребенок решил устраивать по-настоящему эпические схватки.
Каждое утро, едва мальчик открывал глаза, как сразу же начинал свою игру. Поле битвы – ковер. На нем, и с одного, и с другого края Малыш расставлял несколько домиков: штабы, полевой госпиталь и пару казарм. Посередине – поле битвы. Сражение редко длилось долго, и почти всегда побеждала наша сторона. Наиболее же тщательное внимание уделялось не самому бою, а, как ни странно, помощи раненым.
Выстрел – один упал. Еще удар – падает другой. Третий хлопок – появился раненый. И вот тут в дело вступал я. Делал перевязку, утешал плачущих в предсмертном рыдании солдат, вправлял кости, тащил уже полумертвых в госпиталь: у мальчика было на редкость изощренное воображение. Потом бой возобновлялся… Пару минут… И снова я помогаю тем, кому удалось-таки выжить.
Заканчивалось это, когда родители забирали мальчика в садик. Но, как только он возвращался, – снова то же самое.
А в конце дня, когда глаза у ребенка уже начинали слипаться от подкрадывающейся ночи, он раздавал награды в виде монеток. Награда за мужество – некоторым особо отличившимся воинам – стоила копейку. Награда за заслуги перед Отечеством – шпионам, которых иногда Малыш отправлял в тыл врага на разведку – пять копеек. И награда за Добро – десять. Одному мне. Потому что я был единственным врачом у выигрывающей стороны. И эта монетка, десятикопеечная, потом всегда лежала рядом со мной, до следующей битвы, в которой я вновь ее же и получал.
Перед сном Малыш расставлял нас по местам, на каждую полку – по отряду. Аккуратно, в строй, почти как на картинке. Но я всегда стоял впереди, а рядом – моя награда. В бессонные ночи я часто любовался отражением вылезающей из-за окна луны в этой, начищенной до блеска, монетке. Эх, луна, ты была так прекрасна здесь, в этой только моей награде. Самой главной награде за Добро.
Ночью все солдаты спали. Люди крупно ошибаются, когда думают, что мы, игрушки, с заходом солнца оживаем. Нет, совсем все не так. Мы всегда живые. Но за день достаточно устаем. Устаем хотя бы за счет того, что двигаться нам нельзя и приходиться терпеть, чтобы никак не выдать себя. И ночью отдыхаем.
И у нас, в комнате Малыша, редко бывало, чтобы кто-то в темноте вдруг начинал разговор. Но, все-таки, иногда я слышал, как солдаты перешептываются, как они завидуют мне, самому популярному, славному и титулованному. Они хотели иметь такую же славу. Но им никогда не получить награду за Добро. Ведь его совершал только я и никто другой.
Мне кажется, я знаю, почему Малыш отдавал предпочтение именно этой награде, как наиболее важной. Расскажу одну историю, она все объясняет.
Малыш часто брал меня в садик.
Много детей = много игрушек. Часто я ловил на себе любопытные взоры солдатиков других ребят. Все отмечали меня, даже некоторые куклы, в том числе и знаменитые Барби, которые в изобилии присутствовали у местных девочек. Заинтересовывал всех их, похоже, цвет моего покрытия. Есть чем гордиться. К слову сказать, иногда даже удавалось перекинуться взглядом с какой-нибудь рыжеволосой красоткой. В неразберихе игры, так сказать.
Были в садике нехорошие мальчишки, настоящие хулиганы. Чаще всего они приносили с собой роботов, которых я, пусть в тайне и боялся, но виду не показывал и держался беззаботно. Мальчишки докапывались до Малыша очень часто: «Че это у тебя за урод всегда с собой?», «Че он такой фиолетовый? А чего такой блестящий? Ты его полируешь что ли?», «Дай поиграться, не будь жлобом!» и т. п.
Реакция мальчика была непонятна, но вызывала у меня только уважение. Он совершенно спокойно терпел все подколки ребят и потом спокойно, словно ничего и не случилось, отходил в сторонку и продолжал играть. Воспитателю он не жаловался, ребятам никак не отвечал, но получалось у него это с таким достоинством, что пластмассовое мое покрытие чуть ли не дрожало.
И все-таки, спустя какое-то время, воспитатель заметила задирания мальчишек, о чем сразу же доложила родителям Малыша. Конечно же, любящие предки сразу же решили пообщаться с мальчиком на такую важную тему. Передать жизненный опыт, объяснить, как себя вести. В общем, решили упорно нравоучать сына. Так и состоялись эти две беседы, с отцом и с матерью.
Когда папа разговаривал с Малышом, я лежал у него в кармане и в моменты, когда голос отца повышался, чувствовал, как малыш начинает поглаживать меня большим пальцем. Словно успокаиваясь.
– Малыш, ты не должен терпеть этого. Я – твой отец и ты должен меня слушаться, пойми. Я был когда-то тем еще хулиганом и ясно запомнил: либо ты, либо тебя. Отвечай на их нападки тем же. Око за око, зуб за зуб, понимаешь? Как бы тебе объяснить, – задумался глава семейства, – просто ты должен отвечать. Если тебя ударили в нос – бей в ответ. Если тебя оскорбили – делай то же самое. Не будь слюнтяем. Доказывай, что ты можешь ответить. И тогда это прекратиться. Ты должен отвечать. Понимаешь, сынок?
– Да, папа. – Отвечал Малыш, уже потным от переживаний пальцем поглаживая меня по каске. Врал. По тому, как дрожала его рука, я тут же понял, что мальчик сказал именно так, только чтобы папа перестал его отчитывать.
И в том же кармане был я, когда мама нежно шептала мальчику на ухо, ласково обняв его:
– Сынок. Добро всегда побеждает, запомни. И, если ты будешь к людям тепло относиться – они рано или поздно станут так же относиться и к тебе. Просто надо смириться с тем, что они еще глупенькие и не понимают смысла добра. Как бы подоступнее… В общем, сынок, любимый, будь добр с людьми. Тогда ты получишь и признание… и славу. Потому что Добро никогда не проходит незамеченным. Рано или поздно ты выиграешь за счет своего теплого отношения к людям. Я надеюсь на тебя, любимый. Ты же будешь добр?
– Да, мама. – Отвечал мальчик, спокойно держа меня в руке. Теперь он говорил правду.
Вот такая история. Пожалуй, именно после нее я стал еще чаще получать свои награды, а моменты спасения людей в воображении Малыша прорабатывались все лучше.
Десять копеек – моя медаль за Добро. Малыш вручал ее мне с особой щепетильностью. Иногда он долго разглядывал отблески сползающего за подоконник солнца на моем фиолетовом корпусе. А потом расставлял нас по местам и ложился спать. Чтобы с утра вновь начать свою игру.
И вот вчера случилось это.
Папа с Малышом поехали в магазин за продуктами. Мальчик, как обычно, взял меня с собой. Мы вместе сели в автобус. Малыш начал выклянчивать у отца новую игрушку чуть ли не со слезами. Я был частым свидетелем подобных истерик, поэтому ничуть не удивился, греясь в пальто мальчика.
Вдруг автобус тряхнуло. Тряхнуло так, что я вылетел из кармана Малыша. Это было ужасно. Страшно. Я закатился прямо за сиденье, застряв между огнетушителем, непонятно как тут оказавшимся, и стеной.
«Малыш, пожалуйста, заметь, что я вылетел. Заметь и найди. Давай же» – думал я. Нет, скорее умолял. Я застрял слишком сильно, чтобы выбраться. Я был как тоненькая брошюрка, зажатая между огромными томами на полностью забитой книжной полке. Мне еще никогда не было так страшно.
Малыш, казалось, услышал мои мольбы. Через две минуты он вскричал: «Папа, Рид упал! Папа, где Рид? Папа, надо найти, он просто выпал!». Он кричал громко. Так, что все едущие услышали. Ему тоже было плохо. Я почти физически ощущал, что он неимоверно, невозможно боится потерять свою любимую игрушку. Хотелось плакать.
Мальчик, не обращая внимания на народ в автобусе начал рыскать по полу. Я видел его стоптанные детские кеды почти перед самым лицом, но он не замечал меня. «Найди же, вот он я, тут» – шептал про себя я. Рядом со мной упала его слеза. Я ощущал его горе. Настоящее, неподдельное горе мальчишки, который теряет любимую вещь. «Вот же я. Ну!» – бормотал в ужасе я. Но нет.
Отец сказал: «Вот наша остановка. Пошли, Малыш… Мы тебе нового купим».
И тут я впервые услышал, как он на самом деле плачет. Как Малыш рыдает, бьется в истерике, практически сходит с ума. Пожалуй, последняя фраза просто его убила. Как и меня. Заменить? Не получится. Мы стали слишком близки друг другу. Слишком.
– Неееееееееееет! Мы больше такого не найдем! Он фиолетовый! Отпусти! У него столько наград за Добро! Он так светится! Отпусти меня! Не нужен мне другой! – Малыш кричал так, что, казалось, сейчас весь этот небольшой городок слышит его мольбы. Он вырывался из рук отца, продолжая рыдать и кричать. Пассажиры ошеломленно оглядывались, не понимая, что же такого в потере простой игрушки. Об этом знали только я и Малыш. И это было по-настоящему ужасно. Ведь такого, как я у него больше не будет. Никогда.
Отец все-таки вытолкал мальчика из автобуса.
Двери закрылись.
А я еще минуты три слышал его крики. Детские, полные отчаяния, безудержные крики, разрывающие мое несуществующее сердце.
Это было вчера.
А сегодня я лежал в пустом автобусе. Вокруг не было ни души. Автостанция.
Тягучая как патока, тишина окутывала все вокруг.
Я смотрел в окно, даже не пытаясь шевельнуться. Чувствовал, что слишком плотно зажат здесь.
Я видел луну. И теперь она не казалась мне такой красивой. Ты ничтожна по сравнению с той луной, которая отражалась в только моей награде за Добро, думал я.
И ты, ковер, залитый полуденным солнцем – только мой.
И твой взгляд, Малыш, – принадлежал мне.
И, надеюсь, я еще увижу свои десять копеек славы и Добра…
Потом. А пока что ты, луна, стань такой же прекрасной. Порадуй мое разбитое, пусть и несуществующее сердце.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?