Электронная библиотека » Сергей Сергеев-Ценский » » онлайн чтение - страница 18


  • Текст добавлен: 28 мая 2015, 17:05


Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 18 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Сейчас начнут и наши… Мы ведь за две версты от них.

– Однако ничего не видно, – заметил Петя. – Может быть, вы в бинокль…

Но тут началась беспрерывная пушечная пальба со стороны тех домиков за деревьями, о которых Петя раньше еще на ходу успел узнать от Якушова, что это «по-видимому, деревня Говайтен, судя по плану, а может быть, и не деревня, а городишко…»

Они пятеро стояли за колючей изгородью из подстриженного боярышника, окаймившей правильным прямоугольником капустный и картофельный огород. Небольшой чистенький дом под черепичной крышей и все усадебные постройки при нем были осмотрены ими, и жителей обнаружено не было. Но теперь, когда начался ожесточенный артиллерийский огонь, причем не одних только легких орудий, но и тяжелых, Петя увидел, что Якушов вдруг обеспокоенно повернулся в сторону дома и взялся за кобуру своего револьвера.

Якушов ничего не скомандовал, но вслед за ним и Петей повернулись к дому и остальные, и Гуньков крикнул вдруг:

– Немцы!

И тут же из слухового окошка чердака, куда едва заглянули, так как спешили дальше, блеснуло, и Петя в недоумении увидел, как схватился рукою за шею Якушов, как между пальцев его показалась кровь, и он медленно опустился на землю, а Петрачук, человек серьезный на вид, загорелый до черноты, толстоплечий, кинулся в сторону и крикнул: «Вперед!..»

Пете больше почудилось, чем послышалось это «вперед!». Он видел только взмах руки Петрачука и как Гуньков и Побратимов, его дядька, бросились за ним в ту же сторону…

Он только через два-три мгновения понял, что надо бежать из-под прицела того, кто стрелял через узкое слуховое окошко, – выбежать за сторону угла, вершиной которого был глаз стрелка на чердаке, – и он кинулся вслед за Гуньковым, опоздав на момент… На бегу показалось ему, что пропело что-то тонко, по-комариному над его головой сзади, и мелькнуло в сознании: «В меня стреляют!» Рванулся вперед, пошевелив шеей, догнал Гунькова, даже крикнул ему зачем-то: «Цел!» Потом вместе с ним и следом за Петрачуком побежал не от дома в поле, а к дому, только с другой стороны, противоположной слуховому окошку на чердаке.

– Прапорщика надо бы взять! – крикнул Гуньков Побратимову.

– Зачем? Убитый он! – крикнул ответно Побратимов.

– Возьмем! – отозвался, расслышав, Петрачук и тут же приказал Гунькову: – Лезь на крышу!

Петя оглянулся на Якушова – тот лежал неподвижно, ничком, подвернув голову. Больно кольнуло в сердце, но нужно было понять, чего хотел Петрачук.

Гуньков, подтянувшись на руках, вскарабкался на крышу, и под ним затрещала сломанная черепица. Ему протянули его винтовку, и он полез к коньку крыши наискосок, так как крыша была крутая. Сам же Петрачук подобрался к сараю, стоявшему в стороне от дома, и из-за него выстрелил один за другим раза четыре по той стороне слухового окошка, которая пришлась против него. Петя видел, что пули, разбив черепицу, непременно должны были бы пронизать того, кто скрывался на чердаке, если бы он продолжал стоять у окошка, но подумал: «А зачем же ему там стоять?» Непонятным с первого взгляда казалось Пете и то, зачем там, на крыше, Гуньков, что он может там сделать. Он видел, что Гуньков подбирался по коньку к слуховому окошку и только пережидал, затаясь, когда кончит свою стрельбу взводный.

Взводный выпустил всю обойму и, выскочив из-за сарая, крикнул Гунькову:

– Подымай черепицу, где стоишь!

И даже рукой ковырнул несколько раз в воздухе, не надеясь, что тот его расслышит как следует в орудийном гуле, который стал еще гуще: начали отвечать немцам русские батареи.

Гуньков поддел одну черепицу штыком, другую; Петя догадался, что они привязаны проволокой к рейкам, поэтому сковырнуть их сразу не удалось Гунькову, он только сломал их и в то же время не поберегся сам: с чердака загремел выстрел, очень гулкий, и Гуньков присел, раненный в ногу.

Петя почувствовал, что теперь ему, больше некому, надо что-то такое делать, чтобы выбить засевшего на чердаке, если только он там один, и действительно услышал:

– Невредимов! На крышу!

Вслед за этим Петрачук крикнул его дядьке:

– Побратимов, лезь на сарай!

Петя почти ни секунды не думал, как именно влезть ему на крышу, – он видел ведь, как влезал Гуньков, – и бросился как раз к тому же самому месту, приставил к стене винтовку, но подтянуться на руках так ловко, чтобы еще и закинуть на крышу ногу, не смог. Его поддержал подскочивший взводный; он же подал ему и винтовку.

Теперь, когда Петя прилег на крыше, решая, что ему начать, он прежде всего поглядел на Гунькова, и ему стало вдруг радостно: старый сапер держал свою винтовку на прицеле, строго воззрившись в ту самую дыру в крыше, какую сам же и сделал и сквозь которую был ранен. Гуньков поместился так, что вторично раненным быть уже не мог, но засевшего надо было выманить как-то, чтобы он высунул хотя бы кончик своей винтовки.

Петя огляделся, как всякий ищущий около себя камня, и увидел недалеко две половинки черепицы. Дотянуться до них и бросить их одну за другой по направлению к той дыре, которую сторожил Гуньков, было нехитрым делом. Вслед за этим, как и думал Петя, высунулся конец карабина, немец выстрелил, но тут же зачастил выстрелами Гуньков, который бил прямо по черепице.

Осколки этой черепицы долетали до Пети, но в нем появилась уверенность, что немец не может не быть тяжело ранен, если не убит.

И Гуньков и Петя еще смотрели вопросительно друг на друга, когда со стороны сарая, с его крыши, раздался выстрел, и Петрачук крикнул снизу:

– Готов!

Петя догадался, что немец, несомненно раненный Гуньковым, думал все-таки выскочить через слуховое окно, высунул из него голову и был пойман на мушку ефрейтором Побратимовым, имевшим медный значок за отличную стрельбу.

– Осмотрите чердак! – приказал Петрачук.

Петя с одной стороны, Гуньков с другой, там же, где начал раньше, стали сковыривать черепицу, действуя теперь без всякой осмотрительности.

Петя вошел в азарт, он сделал порядочное отверстие в крыше, но только что прилег на левое плечо и приготовился просунуть в это отверстие голову, как почувствовал стук в плечо и сильную боль, а выстрел услышал потом, и он слился в его сознании с какими-то еще выстрелами: это по другому немцу, ранившему Петю, стрелял Гуньков.

На чердаке было только двое немцев. При беглом осмотре дома на чердак заглядывали двое – Побратимов и Гуньков, но ничего там не разглядели. Выглядели тогда небольшую кучку ящиков и только теперь догадались, что за этими ящиками – больше не за чем было – лежали двое немцев.

Гунькова и Петю сняли с крыши, причем помогали Петрачуку и Побратимову саперы, повернувшие назад.

Они принесли донесение: «Впереди немцы».

Кинулись к Якушову, но он был уже мертв.

Петрачук взял его револьвер, бинокль, все, что нашел в его карманах, но тело его приказал внести в дом и положить на диван.

– Шапки долой! – скомандовал Петрачук, и Петя здоровой правой рукой снял свою фуражку и смотрел в очень побелевшее лицо прапорщика с большой жалостью, когда Гуньков прошептал ему на ухо:

– Снять бы надо.

– На-а-кройсь! – скомандовал Петрачук.

– Что снять? – спросил Петя Гунькова, надевая фуражку.

– Бляху эту серебряную, – серьезно сказал Гуньков, державший правую ногу глаголем, и кивнул на грудь Якушова, на которой белел такой же точно значок, как и у Пети.

– Э-э, – поморщился Петя и махнул рукой.

Он шел назад, хотя и не успев перевязаться, все же без посторонней помощи, а Гуньков, опираясь на Побратимова. Впрочем, скоро его пришлось нести на скрещенных руках.

Отступала вся цепь сапер, так что часто менялись те, кто несли Гунькова.

Авангардный же отряд и несколько батальонов главных сил в это время, развернувшись, вели с немцами бой за деревню Курненен, откуда при движении вперед встречали их частым ружейным и пулеметным огнем.

В этот же день перевязанные на ближайшем перевязочном пункте Петя и Гуньков были отправлены дальше, в тыл, в полевой госпиталь, где Пете только из газет удалось узнать, что бой, в котором пришлось ему так несчастливо участвовать, окончился русской победой.

Рана Пети отнесена была к легким, о ране Гунькова сказано было неопределенно: «Смотря как она будет себя вести» – но легкой ее не назвали.

Кроме того, Петя в госпитале узнал, что он напрасно тут же после мобилизации не заявил о своем желании поступить в школу прапорщиков: тогда, дескать, он занимал бы койку не в госпитале, а в казарме при школе и, окончив эту школу, получил бы право на производство в следующие чины наравне с кадровыми офицерами.

Говоривший ему об этом молодой врач, окончивший Военно-медицинскую академию, думал обрадовать молодого инженера, по недоразумению пострадавшего в Восточной Пруссии, но Петя обрадован этим не был.

То немногое, что ему пришлось увидеть и испытать за три недели его военной службы, тем не менее оказалось для него слишком большим: он не был воинственным по природе.

В то же время он уже успел убедиться, что начавшаяся война будет не только очень жестокой и очень затяжной, но что она не может не привести Европу, – не только Россию, – к каким-то очень большим последствиям.

Но темперамент Пети Невредимова был таков, что думать над этими последствиями ему было жутко.

И когда – уже на второй день – его спросили, не играет ли он в шахматы, он с большим увлечением спросил в свою очередь:

– А разве здесь есть шахматы?

Шахматы нашлись, и Петя начал проводить за ними целые дни: он был неплохим шахматистом.

VIII

Это был только небольшой эпизод в очень длинной цепи других подобных в первую мировую войну – сражение между 8-й германской и 1-й русской армией 7 августа на линии Гумбиннен – Гольдап, но участвовали в этом сражении восемь корпусов, если считать и конный корпус хана Нахичеванского, в общем до четверти миллиона человек.

Однако так велики оказались масштабы этой войны, что столкновение сотен тысяч в целодневном и очень упорном бою казалось очень скромным, почти ничтожным по своим результатам.

Что результаты Гумбинненского сражения были далеко не ничтожные, это выяснилось несколько позже, а пока уже на другой день, 8 августа, когда русские газеты пестрели словом «победа», совершилось неизвестное даже и через неделю после того для них событие: командарм 8-й германской армии Притвиц был отозван в Берлин и замещен генералом Гинденбургом, взятым из отставки. Крупный прусский помещик, владелец имения под Танненбергом, он подавал и главковерху Вильгельму и его начальнику штаба Мольтке большие надежды, что не только не отведет 8-ю армию за Вислу, но постарается разбить и Самсонова и Ренненкампфа. В начальники штаба был ему дан выдвинувшийся в Бельгии, при взятии Люттиха, генерал Людендорф.

В сущности, конечно, не столько Гинденбург, сколько никому до того не ведомый Людендорф ставился кайзером Вильгельмом во главе 8-й армии, а Мольтке писал Людендорфу: «Вы поставлены перед задачей гораздо более тяжелой, чем штурм Люттиха. Я не знаю другого человека, к которому я мог бы питать столь безусловное доверие, как к вам. Быть может, вы спасете еще наше положение. Также и император возлагает надежды на вас. На вас не может быть возложена вся ответственность за последствия, но вы можете предотвратить самое худшее».

Последние два слова в этом письме были подчеркнуты. Понять это «самое худшее» можно было только так: «оккупацию Восточной Пруссии русскими войсками».

Для того, чтобы усилить 8-ю армию, в тот же день 8 августа было решено Вильгельмом и Мольтке снять с французского фронта два корпуса, что являлось мерой совершенно исключительной, так как не только два корпуса, но даже и две бригады имели значение в той длительной битве за Париж, какая подготавливалась обоими главными штабами – немецким и французским – при полном напряжении всех сил.

Гумбинненское сражение сыграло роль вытяжного пластыря, так как очень облегчило положение французов, но в то же время чрезвычайно затруднило Самсонова и его 2-ю армию.

Был ли введен в заблуждение сам Ренненкампф донесениями своих корпусных командиров, или сознательно вводил в заблуждение и Жилинского и Ставку, но он представил отступление 8-й армии (совершенное в полном порядке, так как никто не преследовал отступавших) как паническое бегство после полнейшего поражения. И Жилинский и Ставка поняли его так, что 8-я армия почти уже перестала существовать, и за нею даже не следует ему, Ренненкампфу, гнаться: смертельно-де раненный зверь спешит добраться до своей берлоги за Вислой, и перехватить его может и должен Самсонов, а он, Ренненкампф, лучше сделает, если блокирует Кенигсберг и возьмет Летцен – две крепости Восточной Пруссии, – чтобы обеспечить себе полную свободу действий на путях к Берлину.

Разумеется, директиву Ренненкампфу давал Жилинский, но Жилинский руководился при этом донесениями своего командарма, и вот вместо того чтобы всю массу своей конницы бросить в преследование отступающего противника, Ренненкампф обращает все свое внимание в сторону Кенигсберга, не позаботившись даже вступить в связь с армией Самсонова, которая как раз в день Гумбинненского сражения перешла южную границу Пруссии.

Казалось бы, что многочисленная конница хана Нахичеванского при затяжной блокаде Кенигсберга была бы только лишней обузой для 1-й армии, но она так и не получила никакого другого назначения.

А за всеми близорукими и в Ставке, согласившейся с планом Жилинского, и в главной квартире Севзапфронта, и в штабе 1-й армии следили дальнозоркие немецкие генералы, прибывшие на смену Притвицу, – Людендорф и Гинденбург, – которые гораздо лучше знали, в каком состоянии были отступавшие корпуса, направленные за Вислу.

Отступление было прекращено. Корпуса были повернуты лицом против армии Самсонова, в отношении которой Ренненкампф поступил точно так же, как Розеншильд-Паулин в отношении Лашкевича.

Ставка же была в это время занята 9-й армией, которая успешно формировалась в Варшаве, чтобы вполне успокоить французов: из Варшавы она должна была в ближайшее время взять направление на Познань и, заняв Познань, двинуться на Берлин.


1944 г.

Утренний взрыв

Глава первая

Над новой огромной картиной «Демонстрация перед Зимним дворцом» Алексей Фомич Сыромолотов работал в своей мастерской в Симферополе, перевезя сюда холст, начатый в Петрограде, притом работал так неотрывно, как это было ему всегда свойственно.

Хотя к октябрю 1916 года уже исполнилось ему шестьдесят лет, но он был еще очень силен и телом и духом. Он даже сказал как-то своей двадцатидвухлетней жене Наде, урожденной Невредимовой:

– Могу тебе признаться, что я, как это ни покажется кому-нибудь неестественным, ничего пока еще не потерял из всех своих качеств художника… Разве мне нужны, например, очки? Ведь нет же, ты это знаешь! Все воспринимаю ярко и точно, как и сорок лет назад, и рука вполне тверда… А? Тверда или нет? Хочешь убедиться? Надевай пояс!.. Впрочем, нет, не пояс, – он может порваться, – а лучше длинное полотенце вместо пояса.

– Зачем это? – спросила Надя и поглядела на мужа пытливо, хотя уже догадывалась, что он хочет на ней же самой показать, насколько крепки еще его шестидесятилетние руки.

Тонкая в талии и стройная, она была не ниже ростом коренастого Алексея Фомича. Незадолго перед тем она взвешивалась, и в ней оказалось почти четыре пуда.

– Это уж мое дело, зачем! Доставай полотенце, тебе говорю!

Сыромолотов глядел на нее притворно строго, Надя же на него с несколько лукавым прищуром светлых круглых глаз; потом стремительно и в то же время как бы без малейших усилий тела подошла к комоду, выдвинула нижний его ящик, достала полотенце и завязала его на талии тугим узлом.

– Крепко? – спросил Алексей Фомич и сам еще туже затянул узел.

– Не-ет, не под-ни-мешь! – протянула Надя шаловливо, как девочка.

– Раз, два, три! – скомандовал самому себе Алексей Фомич, став за ее спиною и берясь за полотенце правой рукой.

И вдруг она очутилась над его головой, и он, торжественно шагая, прошелся из одной комнаты в другую, неся ее на правой руке, согнутой в локте, а левую уперев для равновесия в свой бок.

Когда он опустил Надю, она захлопала в ладоши, вскрикивая:

– Браво! Браво, Алексей Фомич! Браво!

Она не называла его иначе, как по имени-отчеству, не могла от этого отвыкнуть; и в то время, как он не перестал и на втором году супружества любоваться ею, она не перестала по-девичьи восхищаться им, художником-силачом.

Здесь, в Симферополе, жил еще ее дядя Петр Афанасьевич Невредимов, в доме которого она выросла и которого называла, как и все ее братья и сестры, «дедушкой», а тому было уже теперь восемьдесят восемь лет. Он был весь белый; голова его тряслась при ходьбе и при разговоре, а тело, хотя и высокое, казалось совсем легким, почти прозрачным.

Рядом с ним Алексей Фомич не мог не считаться не только молодым, даже молодцеватым: ведь ни в его густой гриве на объемистом черепе с широким крутым лбом, ни в его подстриженной клином русой бороде не было еще седых волос. При виде его каждый говорил: «До ста лет доживете!» – на что Алексей Фомич отвечал серьезно: «Я и сам полагаю, что не меньше».

Надя не замечала старости своего мужа просто потому, что не видела этой старости. Выйдя замуж за него в Петрограде, где она была на бестужевских курсах, она радостно вернулась с ним в Симферополь, где все было для нее родным, где она могла хоть ежедневно бывать у матери в доме «деда», где мать ее, Дарья Семеновна, продолжала, как и много лет назад, вести хозяйство; где жили многие из ее подруг по гимназии, с иными из которых ей доставляло удовольствие встречаться: ведь недавнее девическое не могло же так вот сразу испепелиться в ней.

Но самое значительное в ее жизни была, конечно, мастерская ее мужа, где занимала еще одну из стен картина «Майское утро», два с лишним года назад тронувшая ее до слез, и где возникала теперь новая, гораздо более сложная и глубокая «Демонстрация», создававшаяся у нее на глазах и даже при ее участии, как не раз говорил ей сам Алексей Фомич.

Ведь на этой картине она шла впереди огромнейшей толпы с красным флагом. Она как бы жила уже там увековеченная, обессмерченная, – там как будто даже больше, чем вот тут, в телесной своей оболочке… Она нашла для этой картины в Петрограде массивного, похожего на царя Александра III, только без бороды, пристава Дерябина. Она ходила к этому приставу вместе с Алексеем Фомичом; она содействовала тому, что Дерябин, не зная, зачем и куда он будет нужен Алексею Фомичу, согласился позировать ему, сидя верхом на прекрасном породистом вороном коне в белых чулках; и вот теперь как живо стоят они, – и конь и его монументальный всадник на картине, стоят впереди наряда конной полиции, охраняющей Зимний дворец.

– Без тебя, Надя, не было бы этой моей картины, – так часто говорил Алексей Фомич, и его слова поднимали Надю в какую-то блаженную высь. Она чувствовала себя как бы частью вот этого большого художника-творца, властелина линий и красок, такого необыкновенного, единственного и в то же время такого простого, своего, всегда бывшего рядом с нею.

Она представляла себе, как будут смотреть эту картину, когда, наконец, ее можно будет выставить. Не картина, а творение, и как будто не Алексей Фомич, ее муж, и она вместе с ним творили, а весь народ.

Ведь началом революции будет непременно демонстрация перед Зимним дворцом, и эта вторая революция после той, пятого года, победит, не может не победить!.. Если не победит, то ведь нельзя будет и выставить такую картину. Ее и теперь приходится скрывать от любопытных глаз, никого не впускать в мастерскую и никому не говорить, чем занят Алексей Фомич.

Те этюды, которые продолжал делать он к своей «Демонстрации», и здесь, как в Петрограде, ни в ком не могли, конечно, возбудить подозрений: ведь все эти детали сами по себе были вполне невинного свойства, но вся картина в целом представлялась Наде большим и серьезным делом, частью огромнейшего и серьезнейшего дела освобождения России. Этим делом занят был теперь, – она это ощущала живо, – как на фронте, так и в тылу весь народ, за исключением… но исключение это виделось Наде таким ничтожным, что она готова была повторять вслед за Алексеем Фомичом: «Очень шибко катится колесница русских судеб!..»

Правда, он добавлял к этому еще: «Поэтому и мне надо двигать свою картину как можно быстрее…» Но Надя знала, что он не теряет не только ни одного дня, даже и часа во дню, и иногда говорила:

– Ну, Алексей Фомич, так работать, как ты работаешь, не в состоянии, я думаю, ни один художник.

На что Алексей Фомич отвечал:

– Именно так, как я-то, и работают все вообще художники… Конечно, я имею в виду настоящих, а не так называемых.

А однажды к этому добавил:

– На натуру очень много времени уходит, вот что… Точнее, на поиски настоящей натуры… Попадается, да не то, что надо… И с Леонардо да Винчи тоже ведь был не совсем приятный для заказчиков пассаж. Я говорю о «Тайной вечере». Заказали и назначили срок. Начал он писать, а с кого же прикажете писать – ведь не пристава, а самого Христа и двенадцать его апостолов? Надо найти, с кого, и вот он ищет. Больше всего времени уходит на поиски, а не на работу. Двенадцать лиц, наконец, есть на картине, это считая с Христом, а тринадцатое? Для тринадцатого натуры никак не может найти. Месяц ищет, два ищет, три ищет, – нет! И черт его знает, где его разыскать! Кто же этот тринадцатый? Да Иуда!.. Три месяца ходил по всем притонам, пока наконец-то набрел на подходящий профиль подлеца! И возвел его в перл создания… Он на картине и чернее-то всех других, и за мешок со сребрениками держится да еще и солонку локтем опрокинул, – всесторонний, следовательно, негодяй!

В поисках натуры для картины Сыромолотов ежедневно гулял по той улице, на которой стоял его дом, и по другим соседним, более оживленным, и вглядывался так пристально во все встречные лица, что казался очень подозрительным тем, кто его не знал: не сыщик ли?

Но такие все-таки были редки, большинству же он был известен, а так как ходил он медленно, что было необходимо ему для наблюдений, то какие-то местные остряки сочинили даже речение: «мертвый шаг, как у художника Сыромолотова».

Иногда, правда, очень редко, заходил по вечерам, когда нельзя было писать красками, в дом Сыромолотова старик Невредимов. Он заходил поговорить о политике, не об искусстве, но разве мог без такого колоритного старца обойтись Алексей Фомич? Все поколения должны были найти свое место в огромной толпе манифестантов, поэтому был на картине и он, белоголовый, только ему не говорили об этом ни сам художник, ни Надя, так как не были уверены в том, что он не расскажет о картине кому не следует: у него, бывшего здесь несколько десятков лет нотариусом, много было знакомых.

Он садился обыкновенно в гостиной, зажав между острых колен свою трость с набалдашником в виде лающей моськи. Выточенная из моржовой кости голова этой моськи была удобна тем, что сверху отполировалась под рукою, стала совершенно гладкой, и на нее отлично можно было опираться, а снизу захватить ее безымянным пальцем, чтобы в руке держалась крепче.

О политике он говорил однообразно, но вполне убежденно:

– Паршивый у нас царишка, – вот беда наша!.. И ту войну, с японцами, проиграл, так зачем же в эту еще полез?.. Си-дел бы ты, пропойца непутевый, тихо-мирно, дожидался бы, когда удобнее тебе лататы задать, а то, пожалуй, хуже тебе будет: убьют, как Людовика Шестнадцатого убили.

Сыромолотов слушал и, незаметно для увлеченного старца, подмигивал Наде, дескать, не прав ли он был, поместив деда в толпу демонстрантов. Но когда вместе с дедом приходила Дарья Семеновна, та все-таки, на случай чего, оглядывалась при таких бунтарских словах на окна и успокаивалась, когда вспоминала, что окна выходят не на улицу, а в сад.

Вся круглая и невысокая, она увековечила себя не в Наде, а в ее младшей сестре Нюре, с недавнего времени живущей в Севастополе, где муж ее, прапорщик флота, служил на одном из самых крупных судов. Таким образом, в войну была втянута и эта дочь Дарьи Семеновны, как двое из ее сыновей, служивших в армии на Западном фронте, и двое других – на других фронтах, а между тем до войны они были кто инженерами, кто студентами, – так велик был спрос на пушечное мясо. Ведь свыше двух миллионов было в плену в одной только Германии, не говоря о миллионах раненых и убитых.

Очень затянулась война, о которой в начале ее многие, даже сведущие в государственных делах, люди, как бывший премьер-министр Витте, говорили, что она должна окончиться через три-четыре месяца. Летнее наступление на Юго-западном фронте захлебнулось под Ковелем; Румыния, выступившая не на стороне тройственного союза, была в очень короткий срок разбита и занята германо-болгарскими войсками; Италия была разбита Австрией…

Успехов не было, но тем отчетливей в сознании Нади рисовалось, что такое напряжение всех сил может привести только к очень крупным и главное – решительным результатам. Она любила повторять вслед за мужем: «Угол падения равен углу отражения!..»

Называя свои заботы о картине Алексея Фомича прямым участием в его работе, она старалась делать все, чтобы на пути к окончанию этой работы не возникало никаких препятствий. Но вдруг, – это случилось 5 октября, – она получила тревожную телеграмму: «Надя, приезжай немедленно: мне очень плохо, и совсем некому мне помочь. Нюра».

Нюру в самом начале войны Надя устроила на те же бестужевские курсы, где училась сама. Там, в Петрограде, Нюра познакомилась с молодым лесничим Калугиным, за которого и вышла замуж. Но война требовала новых и новых жертв на место выбывших из строя людей, и Калугин, имевший какую-то льготу, был тем не менее взят в ополчение. Он должен был пройти через школу прапорщиков и выбрал морскую школу в Кронштадте, которую через четыре месяца окончил, получив не столько знания морского дела, сколько чин «прапорщика по морской службе». Окончив эту школу одним из первых по успехам, он получил назначение на новый мощный линкор «Императрица Мария». Назначение это считалось его товарищами по школе очень счастливым, так как Черноморский флот в эту войну почти не имел никаких столкновений с противником, поэтому опасности там не предвиделось.

Но Нюра была беременной, и, отправляясь в Севастополь, Калугин оставил ее в Петрограде, чтобы она могла приехать к нему, когда он устроится на новом месте, несколько освоится со службой и найдет квартиру, что было нелегко, так как Севастополь был переполнен. Когда же, наконец, он нашел комнату, Нюра так поспешила к мужу, что даже не остановилась в Симферополе, чтобы повидаться с матерью и сестрой, – отложила это до более удобного времени.

Она, конечно, писала из Севастополя, но ничего тревожного не было в ее письмах; и вдруг теперь эта телеграмма, очень спешно вызывающая Надю.

– А что, может быть, и мне надо поехать вместе с тобою? – совершенно неожиданно для Нади сказал Алексей Фомич.

Отлично знавшая, как дорожит своим временем муж, Надя так была обрадована этой готовностью его ей помочь, что, хоть и была в слезах, бросилась его целовать. И на другой уже день они поехали в Севастополь.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации