Текст книги "Письмо из деревни (сборник)"
Автор книги: Сергей Скорик
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Сергей Михайлович Скорик
Письмо из деревни
Посвящается М.Ш.
© Скорик С.М., 2017
© Оформление. ИПО «У Никитских ворот», 2017
* * *
Дом
Взгляни на деревянный дом.
Помножь его на жизнь. Помножь на то, что предстоит потом.
И. Бродский
I
В деревню я попал совершенно случайно, неожиданно для самого себя. Следует признать, что первые тридцать лет жизни был я абсолютно городским человеком, равнодушным к природе, скитался по городам, меняя квартиры. Того, что называлось непереводимым русским словом «дача», у моих родителей не было, и если я и любил что-то помимо городских аллей, так это море, летнее южное море. Всяческие описания природы в классической литературе я пролистывал и опускал, как докучавшие и бесполезные; мою душу они совершенно не трогали. Поэтому Бунин и Тургенев были так же далеки и безразличны мне, как и Тютчев и Фет. Я и поныне убеждён, что многие «романтические» природные пейзажи в слове, будучи личными переживаниями автора, требуют от читателя, запертого с книгой в стенах своей квартиры, определённого терпения и собственной причастности, погружения и посвящения, без которых их трудно воспринять11
Ср. эти строки с впечатлением Александра Гениса, который сопоставляет тургеневский стиль с традицией Востока: «Если бы речь шла о Тургеневе, мы бы сказали: пейзаж соответствует эмоциональному состоянию персонажа, “сопереживает” ему. Но на Востоке человек и есть природа – она грустит в нём, а не с ним. Тут нет человека вне природы, нет и природы вне человека».
[Закрыть]. Меня и сейчас не оставляет уверенность, что Тургенев нигде так не звучит – ни на какой городской скамейке – как звучит он в его родной усадьбе, имении Спасское-Лутовиново, где от соприкосновения с землёй открывается исток тургеневского языка и природа воплощается вот здесь, из слова, «язычески», «до-словно». (Забегая вперёд, можно упомянуть и ту пропасть, что отделяет природу как явление романтическое, требующее душевного отклика и красок настоящей живописи, и потому с трудом вместимое в слово, – от природы, понятой по-гречески, как восхождение бытия, словно нечто сокрытое, исходя из недр земли, про-исходя перед нашими глазами, являет своим видом вверенную ему идею, предначертание, сущность.)
Поначалу это были короткие летние «вылазки за грибами». Постепенно они расширялись до недельных, месячных погружений, охватывая весну и осень, пока наконец круг не замкнулся регулярными зимовками. Я сдал свою городскую квартиру в аренду и перебрался в деревню. Каким-то непостижимым образом маленький одинокий дом22
Дом, о котором идёт речь, – настоящий, деревенский, оставленный крестьянской семьёй в наследство новой, постперестроечной эпохе. Не смея присваивать себе судьбоносные исторические строки Максимилиана Волошина, всё же признаюсь, насколько они мне сокровенно близки, насколько я разделяю выраженные в них чувства:
Я принял жизнь и этот дом как дарНечаянный – мне вверенный судьбою,Как знак, что я усыновлён землею.
[Закрыть], молчаливо смотрящий окнами на север и поглощённо впитывающий густую тишину, на немыслимых весах бытия перевесил огромный, наполненный бурлящей жизнью город. «Муляжи жизни» – скажет Рильке о потерявшем свою природу, отклонившемся, отшатнувшемся, отступившем так далеко от истоков, что никакие корни уже не питают, не дают свою силу и не наполняют своими соками это отчуждённое подобие жизни в его от-важенности и от-верженности.
Когда я попадал в город, меня настигало чувство сновидения или абсурда, вызванное той бездной, которую я каждый раз перешагивал, выступая в путь и уносясь прочь от своего деревенского центра, полюса, от невидимой axis mundi, мировой оси. Город захватывал и растворял, «растирал» в своей движущейся суете, заставляя забыть о моей пришлости, инородности, о моём чужестранстве. Город уравнивал и поглощал толпой, трамбовал сутолокой, заставляя поверить в свою реальность. Обратный путь был всегда возвращением к себе, в свой скит, свой лад, – это был прыжок ныряльщика в океан тишины. Здесь всё ожидало меня в своей неизменности: в своём старообрядческом порядке прижимались поленья к южной стене, и дом, молчаливо наблюдающий глазницами окон за ростом липы, её летним цветением или осенним опаданием, словно приглашал меня присоединяться к тихому созерцанию.
Мы всматривались в противостоящий склон оврага, внимая его виду, скользили взглядом вдоль поперечных овражков, прослеживая линии их складок, изучали цвет земли, тонули в сгущающейся глубине зелени листвы. Лес, прижимающийся к дому с запада, затаённо молчал или шептался своими нечеловеческими голосами, шелестами, размахивая рукавами веток и покачивая кронами. Лес что-то рассказывал дому, и дом сосредоточенно слушал, внимая его голосу. Порою лес неистовствовал, бушевал, тревожился и сетовал, метался из стороны в сторону, скорбил и молил, пронзительно взывая, наконец, застывал на закате, смирившись перед ликом судьбы, словно прощаясь с уходящим солнцем, словно соглашаясь с его прощальной красотой.
О, эти разливы тишины на исходе дня, это стихание стихий, это внезапное замирание, оцепенение, погружение в молитву, глубокое успокоение, умиротворение, эта пауза, затишье немоты, выпивание последнего мига, последнего луча света, причащение единому исходу, – гефсиманское испитие чаши, жертвенное смирение, тайна разлуки!.. В эти минуты тёплыми летними вечерами я выходил на прогулку, насыщаясь ясностью и просветлённостью пейзажа, тонкостью его черт, особой проявленностью гармонии. Я наполнялся покоем и молчанием, открытостью и сопричастностью всему окружающему – маленькому кусочку мира, собранному воедино своими горизонтами.
С наступлением ночи из тишины просыпались голоса птиц, являлась музыка. И музыка, и лад, и строй, и стих проявляют себя через стихание. Всё это есть самораскрытие тишины – оно восходит из тишины, удерживается тишиной, беседует с тишиной. Так поют птицы. С наступлением ночи поэзия пейзажа сменялась звучанием музыки. К этому моменту я обычно возвращался к дому, и мы вслушивались в пение птиц. Всходила луна. Проступали первые созвездия. Вместе с домом, вооружённым телескопом печной трубы, мы читали небо.
Дни сменялись ночами, верша суточный круговорот. Дни становились короче, уступая место ночи. Наступала зима, вытесняя лето, выстуживая и заметая землю. Замирание жизни представало всеобъемлющим и зловещим застыванием. Месяцами не показывалось солнце. Стылые вьюги предавали забвению луга и пашни, укрывая прежний лик земли покрывалом белизны. Звонкий весенний экстаз и тягучая осенняя скорбь казались равно забытыми. Мой скит стоял, увязая по колено в снегу, попыхивая струйкой дыма. Обступившие его старые ракиты, словно низведённые титаны, протягивали свои голые ветви, испрашивая тепла. Но дом не замечал их, на долгие месяцы погрузившись в себя.
I
Деревня, ставшая моим пристанищем, расположена на коротком отрезке, соединяющем родовое гнездо Тургенева с местом захоронения Фета. Возможно, это обстоятельство символизирует то напряжение между жизнью и смертью, которое открылось мне в природе этих мест, то противоборство забвения и памяти, как удержания и непрестанного возвращения. Жизнь постоянно возвращается, стирая прошлогодние следы, лишь дерево и дом выстаивают в своей неизменности да ландшафт хранит свою форму. Ландшафт – вот, пожалуй, то единственно общее, что есть у меня с Тургеневым и Фетом, – единственно оставшееся наследство, которое я готов вос-принять.
Необъятная ширь обзора, открытость высям неба и далям земли, распахнутость свойственны моему ландшафту. С высокого склона оврага взор вбирает просторы оставленных, дичающих полей, постепенно зарастающих лесом, возделанные пашни, обрамлённые узкими лентами посадок, плотные массы утекающих к горизонту лесов. Взгляд ловит мягкие складки холмов, сглаженные потоками вод переливы возвышенностей и впадин, плоские глади равнин, паруса плывущих над ними облаков, очертания лесных границ и каждое одиноко стоящее дерево в его свободе, величии и красоте.
Лишь огромный, как бездна, овраг, разъявший и разделивший собою две равнины, нисходит вертикальным провалом к недоступным глубинам, храня первозданную дикость и нетронутость. Туда скрывается всякий зверь, туда отступала под натиском человека природа, оттуда она вышла обратно, в открытость покинутых полей. Густой лес, теснимый оврагом вниз в плотную светонепроницаемую чащу, покрывает его склоны, заканчиваясь у той невидимой черты, где овраг начинает разглаживаться, раскрываясь и нисходя к реке. Здесь, на открытости своих склонов приютил овраг мою деревню.
В прошлом обильная и деятельная, деревня полностью опустела ко времени моего приезда. Мне оставалось наблюдать, как природа возвращается на своё исконное место, захватывая брошенные человеком угодья. Сырость и пожары безжалостно расправлялись с покинутыми избами, съедая их тленом и огнём, остатки пожарищ и руин исчезали под покровом зелени. Огороды зарастали крапивой и травой, изгороди сгнивали и падали, железо ржавело, камни оседали и втягивались землёй. Природа тщательно скрывала человеческие следы, принимая в своё лоно лишь прах.
В каждой местности бытийствует свойственное ей и вытесняется несвойственное. Город снисходительно впускает в свои пределы немного зелени (немного жизни!), властно подчиняя её своему порядку. Городской сад ис-хожен и при-гожен человеком – он несёт тяжёлый отпечаток города и его культуры, обнаруживая всю ущербность отпущенной ему свободы. Го-род-сад навеки остаётся утопической мечтой. Также и природа – смиренно впускает человека в свой храм и терпит его присутствие до тех пор, пока человек прислушивается и понимает её бытие, пока умеет чтить сокровенность бытия, пока он сам согласуется с бытием. Пересекая околицу, как границу сопричастности, мы пресекаем связь с Истоком, уходя в неприступность и замкнутость само-воления, надменно перешагивая в туманную непроглядность за-бытия.
май 2011
Времена года
Так за флейтой настойчиво мчись,
Снег следы заметёт, занесёт…
И. Бродский
Времена года, пожалуй, самое первое, о чём хотелось бы говорить. О том, как неумолимо влечёт природу от весны к зиме скрытая сила. О том, как летом стремительно всё разрастается и заполняет пространство зелёной массой, этим потоком жизни, одной на всех, и как легко, как быстро и беспощадно всё исчезает осенью, чтобы зима, опустошившая землю, изнурительно долго тянула свой заунывный вой. В детстве меня больше всего восхищала весна с её цветением, с её радостным журчанием талой воды, с возвращением птиц. Всё это так трепетно и вдохновенно было передано на саврасовских полотнах! Я искренне ценил лето за обилие тепла и света, за солнечную мощь, дающую чувство открытости и комфорта. Значительно позже я полюбил осень, раннюю осень за её дивную красоту, за богатство красок, за шуршание листьев под ногами, за её тонкую печаль, за тёплый сухой ветерок, за запах дыма костров. Зима с её пушистым снегом, сугробами, лыжами, с её гигиенической чистотой – она всегда была близка и желанна. Но вот ноябрь – этот мрачный, дождливый месяц, это серое и унылое межсезонье… Я никогда не любил ноябрь, месяц, в который я был рождён.
Сейчас, когда я пишу эти строки, стоит ноябрь. Это мой заветный месяц. Самый тайный из всех, самый сокровенный. Я приезжаю в свой дачный дом в ноябре, чтобы побыть здесь одному, наблюдая за природой. Здесь, в заброшенной деревне, благодаря приютившему меня дому я увидел ноябрь. Вглядываюсь в его суровое изветренное лицо и проникаюсь молчанием и одиночеством. Мертвенность лика свидетельствует о близости смерти. Скудость чувств, словно непроницаемая маска, покрывает откровение внутренних глубин. Вдумчивая тишина и аскетичность отвечают состоянию зрелости.
Теперь, когда круг исполнился, я готов говорить о четырёх сезонах, ведь неизбежное и постоянное вращение колеса времени лежит в основе расцвета и падения всех цивилизаций, в основе развития искусства, в основе каждой человеческой жизни. Но я не хотел бы касаться цивилизации, искусства или человеческих судеб. Я готов говорить о самом простом, о природе, о деревне, о фруктовом саде, печке, огороде. О том, что составляет изначальную сущность нашей жизни, без её интеллектуальных построений, хитросплетений мысли, без изыска, без воображения. Отсюда и стиль моего рассказа. Я не стану садиться и выдумывать, вспоминать, поднимать и укладывать заново прошлое, которого уже нет, чтобы добиться литературного блеска. Зачем нужны искусственные построения из вороха прожитых дней? Вместо этого будут говорить в своей наивной весенней простоте мои «дачные хроники», кусочки реальности, сохранённые на клочках бумаги в тот момент, когда они были ещё живы. Они будут говорить, как могут, о таинственном восторге возвращения к природе. И по мере приближения к концу рассказа, концу года, взгляд, достигнув своего предела и всматриваясь в лик зимы, будет преображаться. Ведь встреча с зимой и есть то событие, что раскрывает и выстраивает мир по-новому, словно помещая его в необратимый поток времени, в постоянное напряжение полюсов рождения и смерти.
Но сначала – небольшая прелюдия. Прелюдия – это то, что предвосхищает саму игру (ludus), предвестие игры. Игры, в которой всегда участвуют четыре действующих лица, четыре маски. Они всегда выходят на сцену до нас, чтобы подготовить нашу драму. И, по сути, кроме выхода этих четырёх сменяющих друг друга стихий ничего больше и не происходит, никаких «эпизодических ролей», в которые мы могли бы вписаться, больше нет. Обо всём и без остатка сказано уже в прелюдии. Мы выходим на сцену, по большому счёту, лишь для того, чтобы… отождествить себя с этой игрой. Поддержать представление заранее написанной драмы. Мы всегда опаздываем – прелюдия сыграна до нас, все роли уже расписаны. Мы всегда вторичны по отношению к чьей-то изначально придуманной игре. В лучшем случае мы можем только осознать это своё опоздание и занять место в зрительном зале. Стать наблюдателем, наблюдающим своё отсутствие на сцене, – вот предел наших возможностей. Ведь, кроме хоровода из четырёх пар сцепленных рук, на сцене не происходит больше ничего, и никакого зрителя, наблюдающего за этим хороводом, фактически тоже нет, а есть только кружение (жужжание скрипок, свист метели в нотах «рыжего священника» Вивальди, натиски ветров в операх Перселла), в котором всё становится едино.
Романтически настроенный век – век романтизма – не согласился с таким замыслом (или просто в него не проник). Он вышел на сцену с претензией на собственную драму и выдвинул некоего своего мятежного героя, отбрасывающего ветхий парик и неистово рвущего на груди рубаху, которая мешает самораскрытию романтической души. Вместо вечной «игры четырёх» на сцене появились некие «люди», пытающиеся сказать что-то «от своего лица», заявить о своих «высоких чувствах». Вместо барочной скрипки Вивальди на сцену торжественно выкатили огромный рояль, за который уселся Бетховен, а потом Чайковский, намереваясь поведать нам о Природе и Временах Года своим романтическим языком (языком лейтмотивов, а на самом деле подменяя природу как таковую психическим актом, саморефлексивным переживанием «композитора» и «исполнителя» – «героя»). И мы, зрители, внимали и слушали, следили за их игрой, пока отпущенное им время не прошло и занавес не упал.
Позвольте же теперь, в наш постромантический век, убрать со сцены рояль и на опустевшее место впустить всё тех же главных четырёх действующих лиц, одетых в их собственные костюмы, которых для начала полагается в быстрых набросках читателю представить. В их облике нет ничего принципиально нового, ничего такого, что могло бы удивить и что читателю было бы не знакомо. Напротив, эти маски архаичны и стары, как мир. Но мы тем не менее воспроизводим их снова и снова, потому что они снова и снова выходят на сцену… И если в тему нашего вступления всё же вплетаются романтические нотки, то это оттого, что мы – далёкие потомки романтизма – несём в себе отголоски прошлого века, доставшиеся нам в наследство.
Весна
Весна начинается в мае. Увы, как поздно!
Как долго музыканты настраивают свои звонкие, ручьями журчящие струны, чтобы озвучить приход Прозерпины… Затяжное ожидание предшествует явлению этой Вечно Юной Девы. В апреле ещё лежит снег, томимый солнцем, под которым скована сном промёрзшая земля. Только в начале мая всё вдруг вспыхивает, оживляется свежей зеленью, земля просыпается, чтобы перво-наперво напиться талой воды. Земля просыпается, чтобы вместе с испарениями отдать свой запах – запах прошлогодней гнили и новой жизни одновременно… Запах весны! Её флюиды повсюду, и от них кружит голову и наполняет желанием… Словно кто-то властно приказывает:
«Жить!» В тело вливается струя живой силы, и эта же всеобщая воля к жизни заставляет листья раскрываться, а брошенные в землю семена набухать. Чёрная, вспаханная, влажная земля уже беременна новым семенем, хоть пока ещё отста-
ёт от рвущейся наружу, к солнцу, листвы деревьев. Долгожданна и приятна весенняя встреча с землёй, эта усталость, накопившаяся к закату, вид свежевскопанных участков, ровных грядок, вкус воды и молока на засохших губах…
Начало мая – это анонс будущего пира, который пока только в проекте, только предполагается. Выход конферансье. Однако всё живое точно знает, что решение уже принято и пиру быть. И поэтому всё без оглядки бросается в весенний омут, в широкий разлив реки, словно в каком-то счастливом опьянении участвуя в дикой оргии, в мистерии Весны. Первыми возвращаются на свои места птицы и оглашают пока свободное, ничем не заполеннное пространство своими мажорными голосами – на сцене появляется хор. Постепенно воздух наполняется запахами цветущей черёмухи, сирени, одно за другим непрерывном потоком расцветают фруктовые деревья, добавляя в пространство красочные декорации. Весь май Весна празднует свадьбу, наряжая своих невест в нерукотворные, ослепительной красоты платья. Которым, однако, по взмаху дирижёрской палочки в один момент придётся слететь, осыпаться, исчезнуть, чтобы уступить место обычному зелёному фартуку, несущему труженическое бремя брачной жизни.
Как хочется сохранить всё это весеннее чудо, остановить мгновение! Какой соблазн возникает внести в этот дивный весенний сад фотоаппарат и опубликовать первые снимки, чтобы впоследствии прочесть такие полные понимания слова: «Рассматривая фотографии, испытываешь необычные уже ощущения: там всё наполнено тишиной и отчуждённостью; мягкие краски заходящего солнца, робкие подснежники, немного стыдливая весна и берёзки. Я представляю дом, голенькую травку, кучу веток и густой белый дым, неторопливо поднимающийся вверх. Везде тишина; безмолвие. Люблю просто сидеть и смотреть. Ни о чём не думать. И быть кусочком этого огромного мира».
Лето
Летом природа царственно-вальяжна, уверена в себе, невозмутима. Свежесть и сила бьют отовсюду, заполняя всё свободное место одноо-бразно-зелёной все-вытесняющей биомассой. Зимнее целомудрие, весеннее зачатие сменяются неудержимой экспансией, мистерией роста и плодоношения. Витальность природного организма теперь выражается в его повсеместном распространении, внедрении, наращивании плотности и плоти до тех пор, пока всё не сольётся в один колышущийся и плещущийся океан жизни. После дождя зелень промыта, небо наполнено голубизной, луговые травы и цветы насыщают воздух целебными ароматами. И кажется в какой-то точке, в истоме Лета, что этому благополучию и сытости не будет конца, что вот оно (Лето) уже победило, заполнило, озеленило, насытило собою всё вокруг и отныне будет длить себя вечно, безраздельно царствовать, утверждая живую делящуюся клетку и принцип фотосинтеза…
Осень
Скоро осень, всё изменится в округе.
Смена красок этих трогательней, Постум,
Чем наряда перемена у подруги.
И. Бродский
Середина сентября. Стоят осенние дни дивной красоты. Природа на последнем, предсмертном выдохе – ещё всё зелёное, но какие-то неведомые силы, которые недавно вдохнули жизнь, уже отозваны, уведены, возвращены обратно к своим истокам. Изнутри всё уже тронуто увяданием, и едва заметная печать смерти уже выступила на лике природы. Совсем скоро всё умрёт, чтобы возродиться весной. Солнце рассеяно в облаках, и облака пропитаны солнцем, особой ясности воздух, свежий, упругий, наполненный светом и запахами земли, трав. Закаты (неописуемой красоты!) каждый день разные. Пришло время собрать урожай, заготовить дрова на зиму, дать ремонт печкам.
Октябрь. Густо-зелёный сосновый лес, вклинившийся в пепельно-золотую осиново-берёзовую рощу, где осины уже сбросили листву и создают пепельно-серый фон, а ещё не вполне облетевшие берёзы вкраплены ярко-жёлтыми островками золота… И всё это несметное богатство аккуратно обрамлено коричнево-шоколадной полосой пашни, а рядом – сочно-зелёные поля с поднимающимися озимыми, разделённые тонкими золотистыми полосами посадок. Среди всего этого великолепия величественно и плавно делает поворот тёмная, как земля, но блестящая, как зеркало, река. Чернеющий сквозь сухую солому склон крутого оврага молчаливо застыл, изрезанный, словно морщинами, поперечными овражками, по которым спускаются вниз, словно войско Дмитрия Донского, горящие золотым убранством берёзы.
Вечерами небо часто затянуто, ни одной звезды, только луна мистически пробивается сквозь облака. А ночью, если выйти из дома и закинуть вверх голову, можно увидеть небо, щедро усыпаное звёздами, и все до единой звёзды будут сыпаться на тебя, сцепляясь в созвездия и снова разлетаясь в хаосе белой метели. Заветнейший Орион – сакральное созвездие – сияет наверху собственной персоной. Такой ночью можно «побывать на небесах»…
Перед прощальным, последним выдохом, перед тем, как окончательно уйти со сцены, Осень словно делает шаг назад и дарит воздушный поцелуй, иллюзию, ложную надежду на свой happy end. Это странное, вводящее в заблуждение, обманчивое возвращение ласковой и тёплой погоды называется бабье лето. Осенняя идиллия, картинка рая, откуда-то снизошедшая благодать, когда можно ещё походить в футболке (в середине октября!). Потом резко холодает, утверждается пасмурность, налетает ветер и беспросветно льёт дождь. Начинается холодная осень.
Тяжеловесная осень с её непогодами и тревожно-свинцовое небо вполне сносно воспринимаются в деревне, где нет асфальта и мокрых серых многоэтажек. На разбитой тракторами сельской дороге, где сплошь грязь да лужи, среди скошенных полей в эту пору можно встретить куда-то неспешно бредущего одинокого тургеневского охотника с двустволкой за плечом и породистой длинноухой собакой (не пугайтесь, если собака помчится к вам, – ей нужны не вы, а бутерброды в вашем рюкзаке). Тёплая и сырая земля обычно укрыта туманом; безветренную тишину изредка оскорбляют глухие и далёкие хлопки охотничьих выстрелов. Чтобы поставить точку вместе с Осенью, остаётся укутать, обвязать ельником молодые деревья в уснувшем саду.
Зима
Молчаливое зимнее небо, часто умалчивающее даже о своём солнце!
Не у него ли научился я долгому, светлому молчанию?
Ф. Ницше
Обвязать и укрыть все деревья, вывезти урожай и остаться в полном одиночестве. Какая красивая убогость вокруг! Какая оставленность, заброшенность, уныние!
Если пытаться нарисовать это состояние глубокой осени (в которое вдруг, изникнув, попала природа), это предсмертное состояние межсезонья, отталкиваться нужно от частицы «не». Замесы серых тонов, уходящие вдаль до горизонта. Нет цвета. Нет жизни, этой летней драки за луч солнца, этого поедания друг друга, размножения, разрастания, копошения. Всё будто замерло в смирении. Тягучий заунывный ветер носится, безраздельно свободный, над сухой травой. Только это движение – воющего ветра, единое на всех. Не течёт сок по стволам, не летают птицы, не ползают жуки, не тянутся вверх стебли. И, на минуту забыв нажитый опыт прошедших лет, как можно ощутить нищетою пяти чувств, что где-то под землёй скапливаются, зреют хтонические силы, неиссякаемые источники жизни, для нового рывка наверх?!
Зима в этом году пришла рано, в первой половине ноября. Двое суток, не прекращаясь, мела метель. Белый снежный туман поглотил всё пространство, лишив видимости. Когда эта мистерия преображения закончилась, мир предстал убелённым. Чёрный фон сменился белым, чистым загрунтованным холстом. Небо по-прежнему оставалось серым, грязные клочья облаков разнообразили пейзаж оттенками серого. Ветер гонял над полем снежную пыль. Поле, ещё недавно заполненное золотыми колосьями, давшее столько зёрен, крупинок жизни, превратилось в чёрный, а затем в белый квадрат. Белая бесструктурная гладь, над которой носится ветер, – как близко это к началу мира! Глаз, упёршись в белое, обанкрочивает предметность, расстояние, время. Мысль тускнеет и умолкает. Есть только белое, белое ничто, которое, обретая форму, становится квадратом, обрамляется лесом и, обретая имя, становится полем. Бывшим полем Башкатовского совхоза, на котором так и не удалось построить коммунизм…
* * *
Огромный светлый свод, бесплотный и пустой.
Стыл в звёздном холоде – пустая бесконечность,
Столь недоступная для жалобы людской, —
И в зеркале его застыла зримо вечность.
Морозом скована серебряная даль,
Морозом скованы ветра, и тишь, и скалы,
И плоские поля; мороз дробит хрусталь
Просторов голубых, где звёзд сияют жала.
Немотствуют леса, моря, и этот свод,
И ровный блеск его, недвижный и язвящий!
Никто не возмутит, никто не пресечёт
Владычество снегов, покой вселенной спящей.
Недвижность мёртвая. В провалах снежной тьмы
Зажат безмолвный мир тисками стали строгой, —
И в сердце страх живёт пред царствием зимы,
Боязнь огромного и ледяного бога.
[Эмиль Верхарн]
ноябрь 2007 – ноябрь 2015
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?