Текст книги "Русская Армия в изгнании. Том 13"
Автор книги: Сергей Волков
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
Трифонов получал от большевистских агентов по 10 тысяч левов в месяц плюс особую награду в 50 тысяч левов и золотой портсигар с драгоценными камнями, подаренный ему на банкете этими же большевистскими агентами. Если так щедро эти агенты платили Трифонову, можно себе представить, сколько давали они более высоким сановникам.
Изложенное и много других преступлений, совершенных «дружбашами», должны оставаться незабываемыми памятниками их злодейств, но некоторые руководители партий с короткой памятью, обещающие законность и порядок, выбранные к власти и руководству, целуются с ними, не стыдясь того, что в рядах «дружбашей» имеется множество патентованных предателей Болгарии, преступников, мошенников и вообще способных на всякие злодеяния и мерзости.
Г. Добринович
М. Каратеев81
Белогвардейцы на Балканах82
В ЮгославииЧерез несколько дней, добравшись до северных берегов Адриатического моря, мы вошли в бухту Бакар и высадились в каком-то небольшом и чрезвычайно неблагоустроенном порту, в непосредственной близости от Фиуме. Этот важный портовый город, раньше принадлежавший Италии, по версальской перекройке Европы отошел к Югославии и был переименован в Риеку. Но незадолго до описываемых мною событий его снова захватили итальянцы, а точнее – отряд головорезов, собранных известным итальянским поэтом Габриелем д’Аннунцио (это событие послужило главным поводом к тому, что итальянский король вскоре пожаловал Габриелю д’Аннунцио титул князя де Монтеневозо), вследствие чего тут было еще далеко не спокойно. Наглядное подтверждение этому мы получили в тот же день: от места высадки до ближайшей железнодорожной станции нам пришлось по гористой местности идти километров десять пешком, и по дороге кто-то, очевидно по недоразумению, обстрелял нашу колонну из винтовок. Жертв, к счастью, не было.
Расположившись табором вокруг маленькой станции, как обычно голодные и щелкая зубами от холода, мы несколько часов ожидали, пока туда не пришел большой железнодорожный состав, в который все погрузились. Тронулись в путь уже ночью, а часов в десять утра прибыли в хорватскую столицу Загреб. Тут гостеприимные братья хорваты заблаговременно организовали нам теплую встречу: перрон был густо заполнен разношерстным сбродом, который, едва остановился наш поезд, принялся бесноваться вокруг него, с дикой руганью и криками, из которых нам удалось понять лишь то, что мы проклятые белогвардейцы, всю жизнь пившие русскую народную кровь, а теперь приехавшие пить хорватскую. В двери наших теплушек было даже запущено несколько камней, а потому начальство не разрешило нам выходить из вагонов, и вместо предполагавшегося тут завтрака мы потуже подтянули пояса и поехали дальше.
Отсюда наш путь пошел через всю Словению, по умиротворяюще живописной местности, среди невысоких гор, покрытых лесами, – открывающиеся перед нами виды напоминали Тироль, где мне довелось побывать вместе с родителями, еще до поступления в корпус. Вечером поезд остановился возле крохотной станции Сан-Лоренцо, в лесистых предгорьях Альп. В полуверсте от нее находилась конечная цель нашего путешествия – лагерь Стернище, построенный во время войны для австрийских военнопленных.
Здесь, на обширной поляне, стояло с полсотни дощатых, обитых толем бараков, вместимостью человек на сто каждый. Все они теперь пустовали, и правительство Югославии целиком предоставило этот лагерь русским. В нем, кроме нашего корпуса, поместился Донской, а также порядочное количество семейных беженцев, эвакуированных из Крыма.
За чертою лагеря находился небольшой словенский поселок, где имелись две-три харчевни и несколько лавок, а вокруг расстилался чудесный, преимущественно хвойный лес, полный белок. От барака, отведенного нашей первой роте, до его опушки было не более двадцати шагов. Место было уютное, чарующее какой-то особой, почти русской прелестью окружающей природы, что в значительной степени скрасило нам дальнейшее существование. Добрая половина нашей жизни проходила в лесу: туда удирали от уроков; там, под какой-нибудь разлапистой елью, закладывалась «пулька», когда игра в преферанс в бараке была запрещена; там, в тишине, хорошо было готовиться к экзаменам, а еще лучше – ухаживать за барышнями, которых в лагере было немало, устраивая совместные прогулки и пикники.
Однако все прелести этой «дачной» жизни мы в полной мере познали с наступлением весны, а сейчас нас встретила зима, и притом довольно суровая. Даже лучшие, пригодные к обитанию бараки были к ней плохо приспособлены. В помещении каждой роты стояло по две железные печки, они топились день и ночь, но обогревали вокруг себя лишь небольшое пространство, а дальше царил вечный холод – в углах барака по ночам замерзала вода. Спали мы на деревянных топчанах – каждому было выдано по два тощих солдатских одеяла, а на подстилку употреблялись шинели, так как матрацев не было. Иными словами, приходилось изрядно мерзнуть, особенно тем, кому достались места далеко от печей. Такие часто, не выдержав лютого холода, среди ночи вскакивали с постелей и бежали греться к ближайшей печке. Снаружи нередко бушевали метели и все было покрыто глубоким снегом.
В лагере имелась небольшая электрическая станция для освещения, водопровод и хлебопекарня, – все это обслуживалось местными рабочими-словенцами. По случаю нашего приезда они немедленно забастовали, заявив, что не станут работать на русских буржуев и кровопийц. Однако среди нас нашлись соответствующие специалисты, водопровод и электростанция в тот же день были пущены в ход, а когда двое или трое бастующих попробовали устроить скандал, им легонько накостыляли по шее. Видя такое дело, словенские поклонники русской революции сменили гнев на милость и снова взялись за работу. В ту пору вообще как в Словении, так и в Хорватии людей, настроенных прокоммунистически и совершенно не скрывающих этого, было такое количество, что мы просто диву давались и думали, что тут тоже вот-вот вспыхнет гражданская война.
Нашим лагерем официально заведовал югославский «предстойник» – нечто вроде коменданта, в подчинении которого находилось три или четыре жандарма, но в жизнь корпуса они почти не вмешивались и нам нисколько не докучали. По внутренней же линии мы были непосредственно подчинены русскому военному агенту, генералу Потоцкому, проживавшему в Белграде, а экономически зависели от так называемой Державной комиссии, через которую шли правительственные субсидии всем русским учреждениям и беженцам. Эта комиссия нашими симпатиями отнюдь не пользовалась, ибо распределение средств в значительной степени зависело там от усмотрения некоторых русских общественных деятелей, которые явно не сочувствовали «военщине» и старались держать кадетские корпуса в черном теле. И вероятно, они бы просуществовали недолго, если бы не покровительство короля Александра, который сам окончил в России Пажеский корпус. По его личному распоряжению на каждого из нас вскоре стали отпускать по 400 динар в месяц вместо двухсот сорока, определенных Державной комиссией. На эти деньги корпус существовать, конечно, не мог, даже при том условии, что преподаватели и воспитатели не получали за свой труд никакого вознаграждения.
Из этой суммы кадетам первой роты выдавали на руки по пятьдесят динар – этого хватало на табак и мелкие расходы, – а остальное шло в общий котел. Довольствие наладилось не сразу, но, когда наладилось, кормить стали вполне сносно. Не говорю «досыта», ибо, как известно, приличный кадет, сколько его ни корми, всегда не прочь поесть еще. И в этом отношении нас первое время выручал содержатель одной из местных харчевень, словенец и, видимо, большой оптимист, так как за порцию гуляша или сосисок с картофельным пюре он вместо четырех динар принимал врангелевскую тысячу, уповая на то, что когда-нибудь восстановится ее номинальная стоимость и он станет богачом. Только собрав два или три мешка этой валюты, он начал сомневаться в целесообразности своей финансовой авантюры и стал требовать плату динарами.
В Стернигце мы быстро обжились, а вскоре начались и занятия. Они велись в весьма примитивной обстановке, особенно первый год. Помещений, приспособленных под классы, почти не было, так как в пустых бараках, за отсутствием печей и оконных стекол, свирепствовал мороз, а потому уроки обычно давались в спальне. Вокруг преподавателя рассаживалось на постелях соответствующее отделение, на некотором расстоянии располагалось другое. Если в числе трех или четырех педагогов, одновременно выступающих в бараке, бывал один, который читал свой предмет интересно и увлекательно (как, например, профессор Малахов), публика из других отделений постепенно откочевывала к нему, оставляя при своем преподавателе лишь несколько человек, «для представительства». На это, так же как на «самодралы» (то есть непосещение уроков), первое время смотрели довольно снисходительно, понимая, что после двух лет пребывания на фронте трудно нас сразу обуздать и превратить в примерных школяров.
В частности, мы, семиклассники, если не все по возрасту, то по жизненному стажу были уже вполне оформившимися, самостоятельными людьми, и потому начальство нас почти не прижимало, рассудив, что благоразумнее всего скорее от нас избавиться, дав нам возможность окончить корпус без лишних осложнений. Даже выпускные экзамены нам было разрешено сдавать не в обычном порядке, а «по-студенчески», каждому отдельно, по мере подготовки к тому или иному предмету. Чтобы наверстать потерянное время, летних каникул не было, и вместо июля нас выпустили в сентябре. Следующий выпуск, тоже почти сплошь состоявший из кадет, побывавших на войне, прибрали к рукам покрепче, а остальных уже нетрудно было ввести в русло нормальной кадетской жизни.
Стоит отметить, что неподалеку от нас, в городе Мариборе, находился югославский, вернее, бывший австрийский кадетский корпус. Узнав о нашем прибытии, несколько офицеров и старших кадет оттуда явились к нам с визитом, который вскоре был отдан, и с тех пор между нашими корпусами установилась довольно тесная дружеская связь. Весною вся наша первая рота была приглашена в Марибор, где югославские кадеты приняли и угостили нас на славу. Мы приехали со своим духовым оркестром, который после обеда исполнил несколько концертных вещей и произвел фурор.
Наш оркестр и в самом деле был очень хорош и вскоре стал известен на всю Югославию. Этим мы были обязаны нашему капельмейстеру Цыбулевскому, который окончил консерваторию и в России был, если не ошибаюсь, капельмейстером лейб-гвардии Преображенского полка. За границей он уже был известен как выдающийся дирижер, и его часто приглашали дирижировать концертными выступлениями больших симфонических оркестров в Белград, Вену, Прагу и другие европейские столицы. Это давало ему прекрасный заработок, а он, в свою очередь, не жалел денег на пополнение нашего оркестра новыми музыкальными инструментами, доведя его состав до шестидесяти человек и добившись от них безукоризненного исполнения даже очень трудных концертных вещей. Когда умер престарелый югославский король Петр Первый (отец короля Александра), на его похоронах играл наш оркестр, специально для этого вызванный в Белград.
Между прочим, несколько наших кадет-музыкантов для заграничных выступлений Цыбулевского расписывали ему нотные партитуры. Платил он за это довольно скупо, а придирался нещадно, что привело к забавному инциденту: на очередном концерте в Праге Цыбулевский должен был с тамошним оркестром исполнять «Светлый праздник» Римского-Корсакова. С партитурой он очень спешил, нервничал и так извел переписчиков, что они со злости в самом патетическом месте увертюры в «соло» виолончели вставили ему «Яблочко». Конечно, перед концертом всегда бывала хоть одна репетиция, так что Цыбулевский на этом не пострадал, но развеселил чешских музыкантов изрядно. По возвращении он чуть не оторвал виновникам головы, но, так как это были хорошие музыканты и его любимцы, вскоре сменил гнев на милость.
По отношению к Мариборскому корпусу мы, разумеется, в долгу не остались и некоторое время спустя пригласили всю его старшую роту к себе. Был устроен прекрасный общий обед, для которого – помимо умеренного количества вина, разрешенного начальством, – нами были заготовлены и тайные резервы, благодаря чему трапеза прошла исключительно весело, и некоторых гостей, чтобы им не влетело от своих офицеров, пришлось увести в лес отсыпаться. Вечером местными любительскими силами был дан спектакль, за которым последовали танцы. Уехали гости только под утро.
Вообще первый год нашего пребывания в Югославии был богат впечатлениями и событиями внутреннего порядка. Бывали тут и «бенефисы», время от времени устраиваемые особо въедливым воспитателям, чересчур рьяно стремившимся обуздать нашу вольницу; не раз случались массовые драки со словенскими рабочими-коммунистами; участвовали мы в тушении крупных лесных пожаров, устраивали облавы на белок, охотились за призраком «Черной Дамы», который, согласно местной легенде, появлялся в окружающем лагерь лесу. Обо всем этом можно было бы написать не одну главу, но я здесь остановлюсь только на одном событии, вернее, на целой истории, получившей в ту пору громкую известность, с резонансом на всю Югославию.
Клуб самоубийцКогда апрельское солнце обогрело землю и пробудившаяся природа приобрела особо чарующую прелесть, более остро почувствовалась тоска по Родине. Эта первая наша весна на чужбине, несмотря на всю ее внешнюю щедрость, была для нас бедна надеждами и вместо естественного прилива жизнерадостности на многих навеяла щемящую, подсознательную грусть. Заметно захандрил кадет моего отделения Женя Беляков и кончил тем, что бросился под поезд. Это был добрый и скромный малый, георгиевский кавалер и отличный товарищ, у нас его все любили.
Этот трагический случай, конечно, всколыхнул умы, о нем было много толков – просто как о печальном факте. Но когда две недели спустя застрелился кадет шестого класса Ильяшевич, это уже взволновало всех, и начальство почему-то решило, что в первой роте организован клуб самоубийц, члены которого будут стреляться по жребию, через определенные промежутки времени.
Поднялся страшный переполох. Заседали педагоги, собираясь кучками, о чем-то таинственно шушукались воспитатели. За многими кадетами, которые казались начальству подозрительными, началась довольно неуклюжая слежка – офицеры пытливо вглядывались в наши физиономии и подслушивали разговоры. Мы, старшие кадеты, не зная, в какой мере правдивы все эти слухи, тоже расспрашивали друг друга, судачили и наблюдали, стараясь обнаружить какие-нибудь реальные признаки существования «клуба». Но все говорило за то, что он является плодом чьей-то досужей фантазии или чрезмерной «проницательности» начальства. В частности, было совершенно очевидно, что между двумя самоубийцами не существовало никакой связи: Беляков был кадетом Полтавского корпуса, а Ильяшевич – Владикавказского, вместе они никогда не служили, учились в разных классах, спали в противоположных концах барака и едва ли когда-нибудь перемолвились хоть словом.
Всех нас по очереди вызывали к Римскому-Корсакову на допрос. Вызвали и меня. Дед держал себя по-отечески, выспрашивал, что я знаю о клубе, кого подозреваю в склонности к самоубийству, и «ради спасения жизни многих моих товарищей» уговаривал сознаться или указать известных мне участников этой «зловещей организации», клянясь, что никому из них ничего плохого не сделают. Я со своей стороны, нисколько не кривя душой, клялся, что ничего не знаю и что, по моему искреннему убеждению, никакого клуба вообще не существует. То же самое отвечали, видимо, и все другие. Может быть, на этом дело бы заглохло, но тут последовало – и на беду опять через две недели – новое покушение на самоубийство, скорее всего явившееся следствием той психической атмосферы, которая создалась в корпусе благодаря панике, поднятой начальством.
После этого случая директор решил, что надо действовать быстро и энергично. Целый день у него на квартире шли какие-то совещания, а вечером произошло следующее: я после ужина отправился в один из ближайших бараков, где жила барышня, за которой я ухаживал, и там, в компании молодежи, превесело проводил время. Было часов одиннадцать, когда из помещения роты прибежал мой закадычный друг Костя Петров и, вызвав меня наружу, сообщил:
– Миша, у нас в бараке полно югославских жандармов, они делают обыск и арестовывают многих кадет. Ищут и тебя, а все твои тетради уже забрали.
– Ты что, Кот, разыграть меня вздумал? – спросил я, настолько все это показалось мне неправдоподобным.
– Какой там розыгрыш! Прибежал, чтобы предупредить тебя. Хочешь – иди туда, а хочешь – драпай, тебе виднее!
Совесть моя была чиста, никаких крупных «художеств», особенно таких, которые могли бы заинтересовать полицию, за мной не числилось, и потому я поспешил в роту. У входа в наш барак стоял полицейский автомобиль-фургон, в который жандармы впихивали нескольких кадет. В том, что Петров сказал правду, сомнений теперь не оставалось. Я вошел в помещение. Тут были все офицеры нашей роты и человек десять жандармов, которые по имевшемуся у них списку арестовывали кадет и забирали из тумбочек их тетради и прочую писанину. Я направился прямо к своему отделенному воспитателю, капитану Трусову:
– Что случилось, господин капитан?
– Ничего особенного, ты не волнуйся, голубчик, – ответил добряк Трусов. – Директор корпуса хочет выяснить, кто состоит в клубе самоубийц, и не видит иной возможности это сделать. Вас только допросят в жандармерии и сразу отпустят. Ты, главное, будь спокоен и говори всю правду.
Кажется, я был последним, кого искали. Меня сунули в автомобиль, который сейчас же тронулся по дороге на ближайший город Птуй, находившийся в нескольких верстах от лагеря. Сидевшие с нами жандармы разговаривать друг с другом нам не позволяли.
Было уже за полночь, когда нас привезли в город и высадили во дворе старинного, мрачного замка, часть которого в ту пору была приспособлена под тюрьму. По крутой каменной лестнице с выщербленными ступенями всех провели в подвальное помещение и тут распределили по одиночным камерам, – только меня и Лазаревича, шедших сзади, за недостатком места посадили вдвоем. Наша камера – сырой и узкий склеп с маленьким зарешеченным окошком где-то наверху – живо напомнила мне так красочно описанный Александром Дюма каменный мешок, в котором был заточен граф Монте-Кристо. В такой обстановке даже у самого жизнерадостного человека могли зародиться мысли о самоубийстве.
Оглядевшись, мы уселись на стоявший здесь топчан, закурили и для облегчения души долго и с искренним чувством ругали Деда и всех его пособников. Затем погрузились в молчание, предавшись каждый своим думам. В существование клуба самоубийц я до этого дня не верил. Но тот оборот, который теперь получило дело, невольно заставлял думать, что начальство знает больше, чем я, и располагает какими-то важными уликами. Не может же быть того, чтобы просто так, за здорово живешь, почти два десятка кадет, как уголовные преступники, были отданы в руки югославской полиции и посажены в это подземелье! Значит, клуб все-таки есть, думал я. Очевидно, Дед собрал о нем достоверные сведения и приказал арестовать его членов, а меня включили в их число просто по ошибке. Придя к такому заключению, я толкнул локтем дремавшего Лазаревича и сказал:
– Слушай, Аонгин! Даю тебе слово, что я никого не выдам, если даже нас начнут поднимать в этом учреждении на дыбу. Но расскажи мне толком об этом вашем клубе, чтобы я, по крайней мере, знал, за что и за кого страдаю. Ведь меня-то к вашей компании пригребли совершенно зря!
– Миша! Честью тебе клянусь: я ни в каком клубе не состою и ровно ничего о нем не знаю! Сам как раз думал о том, что, наверно, вы все здесь самоубийцы и только одного меня схватили по ошибке.
– Погоди, что же это получается? Нас в этом каменном гробу двое, и обоих арестовали ни за что ни про что. Это наводит на мысль, что и со многими другими дело обстоит точно так же. Значит, людей выбирали для ареста просто по наитию или потому, что их рожи кому-то не понравились?
– Выходит, что так. Я думаю, никакого клуба вообще нет, дураки стреляются каждый сам по себе. Ну а Деду, конечно, что-то предпринять надо, вот он и намудрил с переляку.
– Да, можно сказать, наломал дров старый хрен! Но если весь этот «клуб» высосан из пальца, интересно – почему именно нас арестовали, а не других? Я, например, совсем не меланхолик и никаких надежд на самоубийство начальству не подавал.
– А черт их знает, чем они руководствовались! Наверно, каждый зверь (зверями кадеты называли воспитателей и прочее начальство) на совещаниях у Деда записывал в самоубийцы тех, на кого имел зуб. Небось ни одного пай-мальчика или директорского любимца среди арестованных нет, а у них-то как раз самые скучные морды.
– Это верно! Взять хотя бы главного фаворита «Жоню» Соколова: поглядишь на него – ходячая мировая скорбь, ряжка такая, будто уже петлю себе приготовил. А его и пальцем не тронули!
Утром нас по очереди начали вызывать на допрос. Следствие вел какой-то сербский офицер, довольно симпатичный и сносно говоривший по-русски. Чувствовалось, что всей нашей истории он особого значения не придает или просто в нее не верит и допрашивает нас только для соблюдения формальности. Меня он спросил, состою ли я в клубе самоубийц, что о нем знаю, кого подозреваю и имел ли намерение застрелиться сам? Я на все эти вопросы ответил отрицательно, и был отведен обратно в камеру.
Часов в семь вечера, когда следствие было закончено, нас вывели на двор, усадили в автомобиль и доставили обратно в лагерь. Возвращая арестованных корпусному начальству, старший жандарм заявил, что ни допрос, ни просмотр наших бумаг ничего уличающего нас не обнаружил и что власти не считают возможным по одному лишь подозрению держать в тюрьме целую ораву кадет.
Мы полагали, что нас теперь отпустят, но не тут-то было: директор распорядился прямо из полицейского автомобиля пересадить нас в карцера. Под таковые в лагере был отведен целый барак, разделенный на отдельные камеры. Я здесь сиживал чаще других и у заведующего карцерами, милейшего полковника Навроцкого83, считался своим человеком. Уважая мой стаж, он всегда сажал меня в облюбованный мною карцер номер семь и в случае надобности даже освобождал его при моем появлении от других сидельцев. Так же он поступил и на этот раз. А главная прелесть номера седьмого заключалась в том, что, вынув из его стены две доски, можно было вылезти наружу.
Когда совсем стемнело, к окошку одного из карцеров подобрался кто-то из кадет и сообщил, что, по слухам, начальство теперь собирается отправить всех нас в сумасшедший дом. Через тонкие деревянные стенки мы свободно переговаривались, и новость мгновенно облетела весь барак. В том, что она вполне правдоподобна, после наших вчерашних злоключений никто не усомнился, и из всех шестнадцати карцеров в адрес Деда послышались такие пылкие и выразительные пожелания, что над бараком едва не поднялась крыша. Когда все немного разрядились, кто-то предложил выломать двери карцеров и разбежаться. Сделать это было нетрудно, но в кадетской форме и без гроша в карманах мы бы все равно не смогли выбраться из лагеря и таким поступком только дали бы лишний козырь в руки директора, а потому я внес другое предложение, которое всеми было принято.
В одиннадцать часов ночи я вылез из своего карцера и отправился прямо на квартиру к Римскому-Корсакову84. Дед еще не спал и был чрезвычайно удивлен моему появлению.
– Ты как здесь очутился? – спросил он, вводя меня в свой кабинет.
– Удрал из карцера, ваше превосходительство.
– Как же ты посмел это сделать?
– А чем я рискую? Мне совершенно безразлично, с каким баллом по поведению или с какой аттестацией меня посадят в тюрьму или в сумасшедший дом.
– Что за глупости ты говоришь! Кто тебя собирается сажать в тюрьму или в сумасшедший дом?
– В тюрьму нас отправили вчера, и если сегодня оттуда выпустили, то это было сделано сербскими властями, явно вопреки вашему желанию, – иначе вы бы нас не подвергли новому аресту. Мы уже знаем, что теперь нас собираются отправить в сумасшедший дом, и от имени всех арестованных я пришел вам сказать: до вчерашнего дня никто из нас о самоубийстве не помышлял, но такое обращение может довести до самоубийства кого угодно.
– Господи, только этого еще не хватало! Ну хорошо, если так, то я рад, что ты пришел. Садись и давай поговорим откровенно. Забудь на время, что я генерал и директор корпуса, а ты кадет. Перед тобою находится Дед, не только по прозвищу, но и по чувствам, дед, любящий тебя и всех других своих многочисленных внуков. Пойми, разве я могу оставаться равнодушным к тому, что среди вас происходит, и сложив руки ожидать того дня, когда мне придется хоронить очередную жертву этого ужасного психоза! Необходимо как-то пресечь это, разрядить наэлектризованную атмосферу. Я и стараюсь это сделать, и не моя вина в том, что благодаря вашему недоверию мне приходится действовать вслепую. У меня сердце кровью исходит, а у тебя еще хватает жестокости упрекать меня и угрожать новыми самоубийствами!
– Я не угрожаю, ваше превосходительство, а только хочу, чтобы вы знали, что меры, принятые вами, могут привести к обратным результатам. Из шестнадцати совершенно нормальных и ни в чем не повинных кадет, которых ни с того ни с сего попытались усадить в тюрьму, а теперь собираются упрятать в сумасшедший дом…
– Да откуда вы взяли весь этот вздор? – перебил меня Дед. – Вас увезли на одну ночь в Птуй потому, что, по слухам, вчера ожидалось новое самоубийство и надо было как-то помешать ему. А теперь не в сумасшедший дом я вас хочу отправить, а в прекрасную санаторию, где вы, пользуясь полной свободой, отдохнете месяц или полтора, приведете свои нервы в порядок, а потом возвратитесь в корпус, продолжать занятия. Так и скажи всем остальным.
– Слушаюсь, ваше превосходительство. Но мы хотели бы получить ответ еще на один вполне законный вопрос: почему именно нас избрали для «разрядки атмосферы» и увоза куда-то? Какие за нами нашли грехи и какими уликами они подтверждаются?
– Мы не знаем, кто состоит в клубе самоубийц, и потому должны были руководствоваться различными косвенными данными: настроением каждого из вас, его поступками, склонностями и т. п. Может быть, в ком-либо мы ошиблись, но я уверен, что вся головка клуба находится среди арестованных.
– Вам кто-то наврал про этот клуб, ваше превосходительство, или его выдумали доморощенные пинкертоны. Если бы он действительно существовал, мы, кадеты, о том бы знали.
– Если не все, то некоторые, несомненно, и знают, но из чувства ложного товарищества не хотят выдавать своих. Ты, например, можешь мне поклясться, что клуба вовсе не существует?
– В этом поклясться не могу, хотя почти уверен, что все это сплошная брехня. Но клянусь вам своей кадетской честью, что я никакого отношения к этому делу не имею, ничего о клубе не знаю и сам стреляться не собирался.
– Я тебе верю, – сказал Дед, минутку подумав. – Можешь ты, не боясь ошибиться, дать такую же клятву относительно кого-либо из других арестованных?
– Относительно Лазаревича85 могу дать без всяких колебаний.
– Хорошо, я сейчас же прикажу освободить вас обоих – отнеси эту записку полковнику Навроцкому. А всем остальным скажи, чтобы не волновались. Ничего плохого с ними не будет, ни о каком сумасшедшем доме и речи нет! Пусть все спят спокойно, завтра я лично с ними побеседую, а потом посмотрим, как быть. Ну, иди с Богом! – добавил Дед и поцеловал меня на прощание.
Он был добрым человеком, даже слишком добрым, но, к сожалению, эта его доброта весьма неравномерно распределялась между подчиненными.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?