Электронная библиотека » Сергей Залыгин » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Соленая Падь"


  • Текст добавлен: 27 мая 2022, 02:21


Автор книги: Сергей Залыгин


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Ну, почто? Ты мне поднеси – поглядишь, как я ем, как пью. Я правдой через силу не занимаюсь. Интересоваться – интересуюсь.

«Ты гляди, о божественном затолковали! – подумал Мещеряков. – Выше Бог человека, ниже, либо вровень с ним? И зря затолковали – на скорую руку дела не решишь. Отвоюемся – на досуге виднее будет. Сейчас о войне думать, больше ни о чем. Живым остаться либо мертвым сделаться – вот это вопрос. Бог же нынче дело второстепенное». Но сам о войне думать не стал.

У Глухова Петра Петровича был дядя Платон, в горах где-то проживал, в разные страны оттуда ходил, а у Мещерякова тоже был свой дядя по материнской линии – Силантий.

Вот о нем-то и вспомнилось.

С Волги, с деревни Тележной был дядя и на родине сильно своевольничал – рубил у помещика лес, грозился помещика пожечь. Ну и общество, чтобы с барином не ссориться, хотя дядя ничего миру сроду не делал, вынесло приговор: сослать его в Сибирь. Пошел он по этапу, а младший его брат и еще сестренка – те пошли за ним добровольно.

Вольные брат и сестра прижились, устроили деревню Верстово, брат женился, сестренка Силантия замуж пошла, и в тысяча восемьсот восемьдесят восьмом году от нее произошел Мещеряков Ефрем. А вот ссыльный Силантий успокоиться никак не мог – стал бегать по степи, ставить на землю чертежи и меты, в захват брать землю. Говорили – правда, нет ли, – дядя сапоги берег, так с весны обмазывал подошвы на ногах смолой сосновой, с песком ее замешивал, чтобы на жаре не таяла, и на этой дармовой подметке по степи шастал из конца в конец.

В сапогах или босый, но только облюбовал дядя место с двумя озерами – нынешнее село Соленая Падь, – обчертил хороший круг земли, прижился. Жил, никто ему не мешал. После дорогу железную построили, народишко в Сибирь по дороге кинулся – стали поселенцы дядю утеснять. Соленая Падь волостью сделалась, и постановило общество считать за хозяином только ту землю, которую он пашет, выпаса нарезало на каждую скотскую душу, а лес оставило за дядей – ту самую деляну, которую он уже вырубил.

Сколько лет проходит, пять ли, шесть, – мир опять приговор выносит: делать земле душевой передел. Дяде обидно – никто как он заложил деревню, а его – делят! И взялся он сильно галдеть на сельских сходах и тягаться с богатым переселенцем Кузодеевым. Хотел дядя Силантий, чтобы за ним его землю «отцовщиной» признали, навсегда наследуемой.

А Кузодеев не постоял, одной только лавочной водки миру более ста бутылок выставил, а еще сколько самогону – мир и постановил в пользу Кузодеева. Но дядя все равно и с миром не захотел посчитаться, прямо на сходе обещал Кузодеева пожечь. И пожег. Не то чтобы до края, но и порядочно. Сам же убежал далеко в горы. Вестей оттуда не подавал, так и не узнал, должно быть, что спустя короткое время общество о нем пожалело: Кузодеев мироедом стал огромным, землю арендовал в казне, после сам сдавал ее в аренду новоселам, а еще больше – старожилам, которым надела по их размаху не хватало, а сам с Ишима и с самого Ирбита возил товар в свои лавки. Сделал в Соленой Пади кредитку, и правда, что не стало в волости мужика, чтобы он у кредитки этой не брал в долг.

Больше того, с Кузодеева пошло, что и степь-то надвое поделилась. Прежде все жили одинаково, а тут образовалась Нагорная степь и Понизовская. Нагорные занялись хлебом, семена стали возить сортные, молотилки-полусложки покупать, а еще водить овец. Понизовские – те хлебом вдруг обеднели, земли у них оказались не очень-то сильные, но в межозерьях было без конца и краю лугов, и наладились они косить сена́, водить скотину, покупать сепараторы.

Кузодеев пробовал было и на Низы пойти, но там заграничные уже сели купцы-маслоделы, не дали ему ходу.

Еще знаменитые тут были три-четыре деревни по грани между степями – в тех мужики держались друг дружки, держали общественный маслозавод, а лавочников облагали хорошими податями в пользу мирской кассы.

Это, бывало, мальчишкой Ефрем замечал, как зимой, будто похрустывая на дорогах снежком, идут из деревни в деревню разные слухи-разговоры: как одно общество приговорило сделать между собой расположку податей, другое – о пашне, о покосах, о выпасах, о торговле, о попе, о школе, едва ли не обо всей жизни.

Позже, уже перед войной, пошли еще и другие разговоры: кто какие берет на складах машины, единолично берет или вскладчину делают приобретение – на десять, на пятнадцать дворов, какой между дворами существует порядок, когда общей машиной пользуются.

И сидели мужики зимние вечера, а по воскресеньям так и с утра самого, занимались этими слухами, посылали своих людей в другие села – узнать, как там и что приговорено делать? Как бы прожить, думали, не даться ни своим купцам, ни немцам, ни друг дружке в оборот не попасть?

И вот – кто бы подумать мог? – не мужики эти, сидельцы и ходоки, не седовласые деды жизнь в степи нынче решают – решает ее Мещеряков Ефрем. Так случилось. Он сам этому не поверил бы хотя бы и прошлый год в осеннюю же пору. Единственно, кто бы мог об этом догадаться, так верховный Колчак. Но не догадался и он.

– Ну, поглядим, как это будет, – сказал Ефрем Колчаку. – Поглядим!

Никто этому замечанию главнокомандующего не удивился. Все подумали: он просто так, на местность смотрит, определяет на ней военные действия…

А главнокомандующий все еще о военных действиях не думал, снова думал о дяде Силантии. Интересный был дядя, сильно вспомнился…

Году, припомнить, в девятьсот первом приехал навестить верстовскую родню. Погуляли сколько дней – после дядя взял с собой в Соленую Падь племянничка погостить, а еще заехать с ним по пути в Моряшиху, на конный базар. Только-только в ту пору была построена в Моряшихе церковь, моряшихинские своим Божьим домом сильно гордились. Стояла она на бугру, сплошь покрытом травкой-топтуном, на травке лежали мужики в черных плисовых штанах, в красных шелковых рубахах. В картишки играли, косушками баловались. Такой у них был закон: торгуешь не торгуешь – на базар выйди в самом лучшем виде.

И девки ходили бугром – платья-лимонки, передники красные, кофты голубые, ботинки желтые, шнуровые.

Чтобы не пустым ехать, дядя взял из Верстова воз пшеницы, продать на базаре. И уже сторговался в Моряшихе отдать, когда перекупщик скостил полтора пуда с колеса. Пуд с колеса – по всей степи был тогда порядок. Гири на весы бросают, сорок пудов намеряли – получай за тридцать шесть. Потому и возили зерно на продажу сильным возом. А тут – полтора пуда.

Дядя деньги счел и за рубаху положил, после сказал: «А еще за два пуда тебе сдача!» – и два раза хорошо перекупщика по спине кнутом полоснул.

Тот кричать, звать своих дружков. Но и дядю Силантия тоже в Моряшихе знали, в обиду не дали.

Перекупщик нанял троих, чтобы Силантия и Ефремку в лесу по дороге перенять, измолотить до полусмерти.

Опять дяде свои люди об этом шепнули, и он в Соленую Падь не поехал и коня не стал покупать, а ночью они подались обратно в Верстово.

Деньги же, что за хлеб были выручены, и даже часть конских денег они успели прогулять: ставили на бегах на рыжую киргизскую кобылу, сначала выиграли, потом сильно проигрались… С тех пор Ефрем рыжих кобыл не любит, на всю жизнь не его эта масть стала, несчастливая для него.

Еще дядя целый день грозился тогда перекупщику, и Ефремка тоже грозился, а моряшихинские над ними хохотали, подначивали. Лавочник один – должно быть, в отместку перекупщику – Ефремке поясок подарил, в нем он и вернулся домой…

А в Соленой Пади побывать ему ни тогда, ни позже не довелось. Все мечтал побывать. Деревню эту дома у них, в Верстове, по-другому и не звали, как «дяди Силантия поселение».

Нынче Ефрем на поселение это глядел…

Перед селом два озера: одно – пресное, в камышах, другое – горькое, с бело-сахарным песочком по берегам. На перешейке стоит высоченная сосна. О ней Ефрем тоже от дяди слыхал, об этой сосне.

Из пресного озера берется речушка Падуха, ныряет в болото, снова выходит на белый свет, и в том месте, где выходит, карасей водится видимо-невидимо… Тоже от дяди известно. Еще ниже – по ее берегам заливные луга, из-за тех лугов дядя Силантий больше, чем из-за пашни, с Кузодеевым и тягался.

А вот и кузодеевские торговли видно посреди села – домина ладный, под железной зеленой крышей, и амбар – что твоя крепость.

Все ж таки надо бы подумать о войне.

Представилось так…

Генерал Матковский выехал на белом коне во-он туда – на тот взгорок…

Генерала Матковского и белого коня хорошо было видно с КП в Соленой Пади, и Мещеряков приказал пулеметчику: «Понужни-ка его огоньком, генерала!»

Пулемет застрекотал, генерал как был, так и остался на своем месте: на этой дистанции его огнем не достанешь, только свой командный пункт ему выкажешь…

Вдруг генерал махнул рукой, и сотни три анненковских кавалеристов рысью-рысью пошли-пошли на Соленую Падь. Сперва с увала под уклон выскочили маленькие беззвучные лошадки с игрушечными седоками, потянули за собой каждый свою тонкую, курчавую, желтовато-пеструю ленточку пыли…

Пыль все густилась-густилась, а потом уже пошла под уклон желтой тучей, прикрывая собою всадников, клубясь в голубое небо, а по флангам скатываясь в сизоватую камышовую долину Падухи и в зеленую с ярко-белым березовую рощу.

Пыльный вал этот приближался, все меньше оставалось над ним неба, и вот уже снова проступили из него первые конники, стали различаться и кони – гнедые, вороные, саврасые, рыжие, – они все шли одним и тем же стремительным наметом… Сперва только чуть, а потом все явственнее стала дрожать земля, и вот уже возник сильный гул…

Тут же из глубины и орудия ухнули – пять или шесть. Только они дали первый залп – еще сотни четыре конников пошло на Соленую Падь. В лоб, через перешеек. По склону вниз.

Мещеряков скомандовал – сосредоточить на них огонь, и огонь был сосредоточен, но тут белая артиллерия пристрелялась по огневым точкам, а первые три кавалерийские сотни стали заходить с фланга, – их никак нельзя было достать, потому что они шли кустами по склону горького озера. Только возле самого леса, на открытом месте, их встретил партизанский пулемет, тогда они разделились на две части: одни пошли прямо, хотя несли потери, другие взяли еще правее, еще в обход.

Уже подскакали анненковцы через перешеек, уже достигли сосны – Мещеряков дал команду на контратаку, а навстречу правофланговой кавалерийской группировке – то ли чехи это были, то ли еще кто, – чтобы ликвидировать опасность охвата, он выдвинул полк из резерва.

Но тут через перешеек начали приближаться основные силы белой кавалерии, за ней пошла пехота – и прямо, и опять-таки в обход озера.

И артиллерия противника все продолжала точный обстрел.

И кто-то истошно крикнул: «Окружают!» Мещеряков, не оглядываясь, бах в паникера из пистолета, сам встал в рост, обнажил шашку: «За мной, ребята!» Но – уже поздно… Уже генерал Матковский с белого коня самолично рубает на большой площади Соленой Пади. И скотина вся, какая есть в деревне, ревет – и бугаи, и собаки, и курицы. Всегда почему-то она ревет во время сражения.

«А-а-а-а, хады! Попользовались моим добром?» – кричит кто-то диким голосом, а это Кузодеев откуда-то взялся. И тоже рубает.

Р-раз-два! – и генерал развалил Ефрема шашкой и вдоль и поперек…

– Та-ак… – сказал Мещеряков. – На кой черт такая война? Тьфу! Прежде всего надобно заставить противника развернуться задолго до его наступления на село. Еще сообразить – откуда противник обстреливал Соленую Падь своей артиллерией. А обстреливать он мог как раз с Большого Увала, на котором находится сейчас Мещеряков. Больше неоткуда. Увал этот необходимо будет заранее пристрелять, но прежде времени этого не выказывать, а подавить батареи, которые установит здесь противник перед самым началом его решительной атаки…

Еще нужно – навести через Падуху какую-никакую переправу, хотя бы из тесин и горбылей, потревожить левый фланг противника кавалерийским отрядом и через эту переправу вовремя ретироваться. Убрать ее за собой… Есть надежда, что противник тоже задумает через Падуху переправиться, там в болоте и застрянет. Тут его – огоньком.

Конницу надо расположить в приозерной котловине и маневрировать ею по ходу дела – для огня противника и даже для его наблюдения она будет недоступна, а когда противник достигнет этой котловины, тут и повести на него контратаки…

Левым флангом отступить в лес, тогда противник в лес пойдет неохотно, а в решительный момент оттуда, с правого фланга, можно будет перебросить часть сил на главное направление… Версты за три от Соленой Пади сделать правильную линию обороны – окопы, капониры.

И пошли, и пошли у Мещерякова рассуждения, как будет действовать он, как противник…

За этим и застали его эскадроны.

Рапортовал Мещерякову о прибытии заместитель его, комиссар Куличенко, мужик еще не старый, лихой, для налетов очень пригодный. Настоящую же войну Куличенко не любил, не понимал, как она делается.

И Мещеряков, по-прежнему занятый своими размышлениями, выслушал Куличенку молча, после велел развернуть знамя и – марш-марш! – вступать в Соленую Падь.

Они и так уже запоздали – надо было бы явиться в партизанскую Москву пораньше, при солнышке. Себя показать, других посмотреть и до конца дня связаться с главным штабом Освобожденной территории по множеству вопросов.

Партизаны поглядывали на своего командира, тоже помалкивали, а если говорили – так вполголоса.

Мещеряков быстро, но придирчиво оглядел строй, велел двум или трем конникам стать в глубину колонны – вид у них был не сильно бравый и на вооружении состояли ржавые берданы. Нечего такими воинами гражданскому населению глаза мозолить в крайних первом и четвертом рядах. Махнул рукой Куличенке, а тот уже подал команду: «Вперед арш!» И за спиной у себя почувствовал Мещеряков жаркое дыхание трех гнедых под знаменосцами и шелест красного знамени верстовской партизанской армии, сшитого из кумача; услышал топот эскадронов, выровнявшихся в колонну, тонкий, нетерпеливый звон колес на железных ходах, приспособленных под пулеметные тачанки…

Ну, вот оно – дяди Силантия поселение.

Вот и сам он – главнокомандующий партизанской армией Мещеряков Ефрем Николаевич.

«Все ж таки фартовый ты, парень, Ефрем!» – подумал Мещеряков, въехав на площадь Соленой Пади.

Он подумал так, увидев на площади огромную толпу.

Это как было бы грустно, как тоскливо въехать в партизанскую Москву по пустынным, безлюдным улицам!

Или – посылать вперед вестового, чтобы оповещал население о приближении главнокомандующего? Тоже вовсе не ладно. Это, наверно, лет десять назад через Верстово проезжал министр, так сельский староста по избам бегал, доказывал народу, чтобы выходили навстречу к самой к поскотине! Но то был министр – власть над народом, а вовсе не народная власть. Какое может быть сравнение?

Но тут получилось – и не приказывали и не приглашали, а народ само собою на площади оказался в полном сборе.

Теперь дело осталось за одним – хорошо представиться. Это уже от самого себя зависит!

Потеснили конями народ, и эскадроны встали – один справа, другой по левому краю площади, третий как раз напротив штаба… Знаменосцы пробились на самую середину площади, а Мещеряков с Куличенкой спешились, бросили поводья ординарцам и взошли на крыльцо, на котором находилось соленопадское начальство.

Народ стал было приветствовать Мещерякова, но он тотчас поднял руку, и наступила тишина. В этой тишине он и спросил:

– Кто здесь будет старший по гражданской власти?

– Я буду! – громко ответил Брусенков. – Я начальник главного революционного штаба Освобожденной территории! Брусенков!

– Здорово, Брусенков! – протянул ему руку Ефрем, глядя на площадь, и тут же другой рукой приподнял папаху: – Здорово, соленопадские!

Тут прорвало тишину, народ закричал, заревел голосисто, и Мещеряков подумал: не зря он предстал перед людьми с эскадронами своими, с новым красным знаменем, со знаменосцами на конях в гнедую масть. Уже и начинается самое главное – победа над генералом Матковским. Ведь невозможно представить, чтобы и генерала вот так же где-нибудь встречали! Жаль, не видит нынешней картины генерал!

Прошелся Мещеряков по крыльцу туда-сюда. Он будто бы себя видел со стороны, оттуда, с площади.

Глаза у него голубые, в кругловатых веках, розовые губы чуть припухшие. И глаза и губы на ребячьи смахивают, кожа на лице розовая – загар ее никогда не берет. Из-под светлой мерлушковой папахи выбивается волос с рыжинкой, а усики темные. Невысокий, но крепкий, ловкий мужик, а еще – радостный. Это Ефрем о себе знал: когда ему хорошо, когда он про себя знает, что не сплоховал, – на него и людям глядеть радостно, а у баб – у тех сердце вовсе замирает. Война войной, кровь кровью, горе горем, но и осанка, и хромовые сапоги на главнокомандующем – дело тоже не последнее!

Ну вот, на вид соленопадцы Мещерякова узнали. Не то что глазами – вроде даже руками он каждому дал себя пощупать.

Теперь надо было подать голос, сказать слово. Дело уже труднее. Но – начинать надо. Начинать, не опаздывать. Как в бою: есть первый успех – развивай его и закрепляй, не мешкая.

А голос у Мещерякова был тоненький.

Крикнуть, команду подать – это получалось, а вот речи – дело не мужицкое, интеллигентное дело, должно быть, поэтому оно и не давалось ему никак. А тут, на площади, речь была ему особенно не к месту потому, что он хоть и слегка, а лысый был. Тридцать лет, а сзади лысинка, о ней никак не забудешь. Тут недавно один мужик, и не то чтобы сволочь, а все-таки сказал ему, будто у бобылей лысина растет спереди, а у бабников – сзади.

Произносить же речь в головном уборе тоже плохо, к народу непочтительно. В строю, перед солдатами, – там еще можно в шапке говорить, мало ли что между мужиками бывает? Там – строй. Подчинение. И то большой начальник, полковник или даже генерал, когда хочет к строю без команды речь сказать, и то, бывает, шапку скидывает.

Но говорить в головном уборе перед народом, перед женщинами, перед стариками?

И Мещеряков вот что придумал.

– Товарищи! – крикнул он и потянулся будто к папахе, хотел ее сбросить, но повременил. – Товарищи, вот я к вам обращаюсь со словом…

Молчание тянулось долго. Мещеряков глядел на людей серьезно, они серьезно глядели на него, а потом он вдруг весело, хитро так усмехнулся и сказал Куличенке:

– Говори за меня, комиссар! У меня, товарищ, горло шибко узкое, – снова сказал он на площадь и еще назад покосился. Там, позади, девица находилась в ситцевом платьице – писарша, и притом молоденькая. Перед нею лысиной красоваться Мещерякову ничуть не хотелось. – Значит, туда что идет, внутрь, сказать, – то не задерживается, ну а обратно почто-то туго! Вот комиссар при мне, он для того и есть – говорить с народом! Исполни свою должность, комиссар!

Засмеялись, загудели на площади. Ошибки не должно было случиться, и не случилась – принял народ шутку.

Куличенко вышел наперед, чуть даже небрежно Мещерякова отстранил, расправил бороду надвое, прокричал громко, зычно:

– Товарищи соленопадские! Товарищ главнокомандующий верно сказал: говорить нам долго не об чем. И некогда нам говорить.

Но сам речь держал долгую – о Красной армии, о партизанской войне в тылу Колчака, о мировой революции. Только под конец объяснил, что Мещеряков лично будет руководить обороной Соленой Пади, что задача сейчас для каждого – погибнуть, но партизанскую Москву врагу не отдать.

Мещеряков, чтобы комиссара поддержать, слушал стоя, не шелохнувшись, но иногда вставлял свое слово:

– И правильно! Я с этим согласный!

А Куличенко, если греха не таить, тоже не шибко был говорун, а стоять перед народом и вовсе плохо стоял – брюхо сильно вперед держал. Старается, а это сразу же видать. Стараться можно, однако чтобы старания твоего никто и не видел. Он вообще-то неизвестно был или не был комиссаром, Куличенко. Никто толком не знал.

Но тут, в Соленой Пади, без комиссара как-то неловко было обходиться, тут у них серьезные порядки держались. Мещеряков это сразу почуял, сразу же и комиссара выставил народу.

– Всем понятно или кто будет вопросы ставить? – спросил он.

– Какие могут быть вопросы! Ур-ра товарищу Мещерякову!

Народ вел себя сознательно, а все-таки чего-то еще ждал от главнокомандующего. Надо было еще поговорить, и Мещеряков обратился на площадь:

– Что происходит?

– Суд идет!

– Засудили уже! – ответили ему дружно, радостно ответили.

– Кого судите? За что?

Ему снова объяснили в несколько голосов: судили Власихина Якова – сынов спрятал от мобилизации в народную армию. Увез в урман и спрятал.

– А сам – вернулся? – удивился Мещеряков. – Ты гляди – интересно как! – Подошел к Власихину, оглядел его внимательно. – Почему же не дал сынам повоевать, а? Молодым в нынешнее время не воевать за народную свободу – или это можно?

– Разные они у меня выросли, – сказал Власихин. – Один белый, другой красный. Недопустимо, чтобы воевали они против друг дружки…

– Сколько же годов тебе, Власихин Яков?

– Семьдесят годов, товарищ главнокомандующий…

– Ну а когда сам бы ты пошел воевать, то за кого – за белых или за красных? В семьдесят годов – кого бы ты выбрал?

– Люди соврать не дадут, товарищ главнокомандующий, – в любое время пошел бы за красных!

– А приговорили тебя – расстрелять?

– Так точно, приговорили…

Мещеряков прошелся по крыльцу, папаху чуть подправил на голове. Все на него глядели во все глаза: и с площади народ, и Брусенков, и подсудимый, и девица глаз не спускала, и свои эскадронные глядели, не шевелились… До того было тихо!

– Ну, народ, все! Посудили – и хватит, – сказал Мещеряков. – Идите по домам. Нынче готовимся к сражению любой своей мыслью, а также и в действительности. – Еще прошелся по крыльцу Мещеряков, резко повернулся к Брусенкову: – Подсудимого освободить! Освободить, считать как призванного в народную армию!

Брусенков внимательно следил за Мещеряковым, будто заметил в нем что-то, чего никто, кроме него, заметить не мог. Теперь он догадывался – что это такое?

– Товарищ главнокомандующий! – сказал Брусенков. – Подсудимый присужден всеобщим голосованием по закону военного времени. Решения суда никем не отменяются.

Мещеряков прищурился, на площадь глазом покосил: глядите сюда, тут интересное будет.

– А когда так, – ответил он, – по этому закону приказы главнокомандующего обсуждению не подлежат, подлежат одному только выполнению. Первый эскадрон!

С левой стороны площади, вдоль бывшего кузодеевского магазина, шевельнулись конники, подтянули поводья. Командир эскадрона сию же секунду подал голос:

– Слушаю, товарищ Мещеряков!

– Первый эскадрон, зачислить подсудимого старика в свой личный состав! Взять под свое усмотрение!

– Слушаюсь, товарищ Мещеряков!

– Все! – сказал Ефрем. – Теперь старик уже не подсудный – добровольно вступивший в ряды народной армии – вот он кто! Тебе же, товарищ начальник главного революционного штаба, предлагаю: обеспечить мои эскадроны – двести тридцать три конных – квартирами, пропитанием и фуражом. – И еще прошелся Мещеряков по крыльцу, легко так, весело. Приподнял на голове папаху. – А встретимся, товарищи, с вами в бою против нашего ненавистного тирана. Встретимся для совершения нашей общей и непременной победы!


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации