Текст книги "Эволюция желания. Жизнь Рене Жирара"
Автор книги: Синтия Л. Хэвен
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Мы подгоняем свои воспоминания под момент и слушателей. Жирар сказал бы, что это правило распространяется и на линчевание как преступление. Ведь линчеватели рассказывают свою историю, чтобы обелить себя и выставить в благородном свете. Но это правило верно и для всех нас при любых обстоятельствах, сложившихся вокруг увертливых воспоминаний. Время смягчает, искажает, а иногда и гипертрофирует воспоминания, но где искать «подлинное» воспоминание – в двусмысленной фразе Угурляна или в его же прямом заявлении, сделанном за несколько лет до этого?
Через несколько лет я призадумалась: а что, если история семьи Угурляна побудила его «вчитать» во фразу Жирара что-то, чего в ней не содержалось? Что, если интерпретация Угурляна подсознательно была для него самого способом почтить память своих родных? Если так – надеюсь, на этих страницах я тоже, даже в отсутствие доказательств, почтила их память.
В конце концов я нашла инцидент с линчеванием, о котором, возможно, говорил Угурлян; нашла почти случайно, читая интервью Жирара «Der Spiegel». Его спросили, был ли он лично жертвой насилия. Он ответил: «Единственный раз в жизни я столкнулся с таким явлением, как угроза насилием, во времена, когда в Алабаме еще действовала сегрегация. Мы сфотографировали черных и белых вместе у стойки бара, и эти люди внезапно сбились в банду против нас»117117
von Schmidt-Klingenberg M., Koelbl S. Der Sündenbock hat ausgedient // Der Spiegel. 25 August 1997.
[Закрыть]. Хотя в немецкоязычной публикации употреблены очень сильные выражения, Жирар, по-моему, подразумевал лишь, что эти люди среагировали враждебно и были настроены вступить в противостояние, – ничего серьезнее. Насколько мне известно, это единственный раз, когда он упомянул о подобном инциденте, и больше никто, по-видимому, об этой истории не упоминал. В свете тогдашних «законов Джима Кроу» сборище людей разных рас, возможно, было противозаконным – и вся та компания, наверное, сильно перепугалась.
* * *
Жирар вскоре исправил оплошность, допущенную в Индиане: защитив диссертацию, принялся писать статьи по литературоведению и историографии. Но шестеренки издательского процесса в научной среде вращаются неспешно, и такие публикации, как «История в творчестве Сен-Жон Перса» в «Romantique Review» (1953), «Франц Кафка и его критики» в «Symposium» (1953) и «Валери и Стендаль» в «Publications of Modern Language Association of America» (1954) увидели свет, когда он давно уже покинул Индиану.
Анри Пейр, земляк по Авиньону, выручил его, как выручал и многих других. После года преподавания в Университете Дьюка Пейр поспособствовал назначению Жирара на должность ассистент-профессора в колледже Брин-Мор в Пенсильвании. Эту должность Жирар занимал, пока в 1957-м его не пригласили в Университет Джонса Хопкинса – и с этого, как мы увидим в следующей главе, начался один из судьбоносных периодов его жизни. Чтобы ознакомиться со взглядами на межрасовые отношения в эпоху, которую многие позабыли (а те, кто помоложе, помнить не могут), приведем письмо, которое Пейр написал своему коллеге Уитни Грисуолду через год после того, как Жирар перебрался с Юга в Брин-Мор:
Мой дорогой Уит, мы взяли на французскую кафедру помощником преподавателя негра Алвиса Тиннена, который жил во Франции, хорошо овладел французским, затем был принят здесь в нашу юридическую школу, перешел в магистратуру по специальности «преподавание французского языка», окончил магистратуру, а затем начал писать диссертацию по французскому языку.
Он прекрасный человек и джентльмен, тактичный и энергичный… Однако мне хотелось сказать тебе несколько слов об этом назначении на случай, если тебя будут о нем расспрашивать. Я также хотел удостовериться, что ни ты, ни миссис Грисуолд, ни кто бы то ни было не почувствуют себя неловко, если мы пригласим Тиннена с супругой к вам на чаепитие для новых преподавателей 24 октября. Если ты предвидишь какую-либо неловкость – просто дай мне знать, а я, разумеется, никому об этом не скажу и найду какой-нибудь не бросающийся в глаза способ не включать в круг приглашенных этого нового «колоритного» коллегу118118
Letter from Henri Peyre to Whitney Griswold, 13 October 1954 // Henri Peyre: His Life in Letters. P. 439–440.
[Закрыть].
Глава 6
В его приятной компании
Любое желание – это желание быть.
Рене Жирар
В те времена этот университет называли «the Hopkins». Если в Индиане, этом глубоком тылу Америки, Жирар нашел свое первое жилище в Америке, то именно в Университете Джонса Хопкинса он оставил прочный отпечаток в интеллектуальной жизни ХХ века, написав дебютную книгу – провокативную и новаторскую работу «Ложь романтизма и правда романа». Эта книга, изданная изначально в 1961 году во Франции, была далеко не единственной попыткой исследовать природу желания, но до Жирара никто не уверял, что желание, кажущееся нам оригинальным и объективным, в действительности позаимствовано у других, то есть «миметично». В этом отношении он предлагал вдумчивое прочтение Платона, Аристотеля и Гегеля, но под новым углом.
Жирар проникся симпатией к Университету Джонса Хопкинса – собственно, об этом университете вспоминают с нежностью чуть ли не все повидавшие времена его расцвета – и вернулся туда работать после семи лет в Буффало (куда Жирара когда-то сманили). В 1957 году Жирар пришел в Джонс Хопкинс на должность ассоциированного профессора, в 1968-м уволился, а в 1976-м вернулся на именную профессорскую кафедру.
«В Джонсе Хопкинсе были великие традиции, – сказал Жирар. – Он создавался по германской модели постдипломного образования. Именно там я познакомился с Лео Шпитцером, такими французскими литературными критиками, как Жорж Пуле и Жан Старобинский, а также с испанским поэтом Педро Салинасом»119119
Girard R. (with Antonello P., de Castro Rocha J. C.). Evolution and Conversion. P. 29.
[Закрыть]. В 1956 году, за год до приезда Жирара, президентом университета стал Милтон Эйзенхауэр – брат президента США; длительный срок его пребывания на посту отчасти совпал с периодом работы Жирара в этом университете.
Кафедры гуманитарных наук в Джонсе Хопкинсе приютили ученых-беженцев – тех, кто покинул Европу, спасаясь от близкой или уже начавшейся войны. Университет радушно принял Натана Эдельмана из Франции, Людвига Эдельштайна из Германии и видного литературного критика Лео Шпитцера из Австрии.
Казалось, это просто рай небесный. Только посмотрите, какое впечатление произвели университет и город в 1958 году на коллегу Жирара, шотландца Лайонела Госсмана:
Когда мы въехали в Балтимор, я вмиг влюбился в этот город с малоэтажной застройкой и буйством полутропической растительности, пробивающейся через все трещины в кирпичных стенах и бетоне. Меня приятно удивила и очаровала величаво-просторная Чарльз-стрит: она тянется на север, взбираясь в гору от гавани к площади Маунт-Вернон c красивым памятником Вашингтону и декоративными скульптурами Бари, а затем идет дальше, к Хоумвуду и кампусу Университета Джонса Хопкинса.
Это первое впечатление врезалось накрепко, и очень скоро я стал хвастаться перед заезжими коллегами архитектурой Балтимора: великолепными многоярусными галереями Библиотеки Института Пибоди – это чудесный образец чугунного литья, – чинным великолепием собора, спроектированного Латробом, идиллическими рукотворными ландшафтами в предместье Роланд-Парк – его по единому плану возвел Ольмстед, хорошим вкусом без претенциозности, характерным для скромных кирпичных таунхаусов, занимавших акры и акры, – то были дома с чисто вымытыми ступеньками или террасами перед дверью, с пышными садиками на задних дворах. В особенности я запомнил восторг сэра Николауса Певзнера, когда я показал ему изящный образец промышленного дизайна – круглое депо Балтиморско-Огайоской железной дороги, а также молчаливую задумчивость поэта Ива Бонфуа перед скромной могилой Эдгара Аллана По, на которой начертаны знаменитые стихи Малларме120120
Gossman L. In the Footsteps of Giants: My Itinerary from Glasgow to Princeton. Princeton University, 2000. P. 22–23, Gossman papers, American Philosophical Society Library, Philadelphia, PA.
[Закрыть].
Госсман сказал мне, что для него Джонс Хопкинс означал «побег из серой атмосферы войны и первых послевоенных лет»; для Жирара таким же спасательным кругом стал Индианский университет. «Вот почему, наверное, он вызвал во мне столь живую реакцию: он воодушевлял и был ответом на мои чаяния. О тех годах в Джонсе Хопкинсе я вспоминаю до сих пор, – сказал он. – Этот университет охотно шел на риск. Он отличался колоссальной открытостью. То, какой упор там делали на всем интеллектуальном, просто ошеломляло».
За то, чтобы Джонс Хопкинс не вытеснили из категории лучших университетов, пришлось вести трудную борьбу. Кафедра романских языков была настолько крохотной, что за пять лет, разделявшие защиту Джона Фреччеро в 1958-м и защиту Мэрилин Ялом в 1963-м, докторских защит там не было. На кафедре работали пять преподавателей, а на аналогичной кафедре в Йеле – тридцать пять.
«По-моему, такой одержимости учебой, как у нас, я не видела ни в Уэллсли, ни в Колумбийском университете, ни в Сорбонне», – рассказывала Ялом; она пришла туда учиться в 1957-м и первой стала писать диссертацию под руководством Рене (Эрик Ганс, впоследствии много писавший об исследованиях Жирара, появился спустя несколько лет, в 1961-м). «Мы были как истовые верующие. Жизнь в Джонсе Хопкинсе была жизнью во имя науки», – сказала она мне. Нельзя было просто взять да «пойти на новую картину с Дорис Дэй – если уж отрывать время от учебы, то разве что ради глубокого кино, уровня Ингмара Бергмана», – пояснила Ялом: смотреть чуть менее серьезные фильмы – уже разгильдяйство. Ялом сказала это в шутку, но в ее шутке была доля правды. Хотя между студентами и преподавателями, как и полагалось в ту эпоху, зияла пропасть, Ялом вспоминает о сердечности и esprit de corps121121
Духе единения (фр.).
[Закрыть]: преподаватели регулярно приглашали студентов в гости. Дружба с Жираром продолжилась в Стэнфорде, где Ялом и ее коллеги заложили основы феминистских исследований. Жирар неотрывно связан с ее жизненным опытом и воспоминаниями – и как личность, и как друг. «В Рене есть глубина – глубокая преданность, глубокая способность любить, гармонирующая с цельностью его натуры, – вспоминала она. – Я знала его, когда он еще не был звездой первой величины. Я чувствовала – и все мы чувствовали, – что в его голове работает особенный ум и находиться в его обществе – большая честь». В наше время Мэрилин Ялом обрела популярность и признание как автор книг, но в то время выбивалась из сил, совмещая учебу в аспирантуре с обязанностями молодой многодетной матери и обитая в жилье, которое выделяли начинающим психиатрам на время резидентуры в больнице Джонса Хопкинса. (Ее муж Ирвин Ялом впоследствии стал одним из ведущих психотерапевтов США, а его книги удостоились высочайших оценок, причем он и Мэрилин работали по отдельности). В те времена Ялом жаждала советов и внимания научного руководителя, но ее чаяния не всегда сбывались. «Он был такой серьезный, у него в голове, наверно, роилась масса мыслей. Выглядел очень внушительно, – сказала она. – Вовсе не случайно, что у него такая огромная, львиная голова. Это символично: в голове идет кипучая работа».
Однажды Жирар сказал Ялом, что преподавание его обескураживает, поскольку ученики, дискутируя с ним, «не отбивают мяч». По ее предположению, студенты побаивались его, хотя он никогда не обходился с ними сурово. Держался он, по ее словам, «учтиво» и «по-джентльменски», хотя и не принимал большого участия в ее научной работе. Возможно, оттого, что сам он проделал в системе учебных заведений столь нестандартный путь, ему было попросту невдомек, что другие были бы рады всесторонней помощи; а может, как кое-кто полагал, он никогда не принимал академические ритуалы всерьез. «Он прелестно, но непоколебимо ироничен, – сказал Джон Фреччеро. – Никого не принимает всерьез. Есть ли хоть кто-то, кого он принимал бы всерьез?»
Исходивший от него жар студенты чувствовали даже на солидном расстоянии. Один профессор поведал о показательном случае: Жирар спускается по лестнице, навстречу ему поднимаются аспирант с аспиранткой. Жирар по рассеянности забывает имя своего аспиранта, но все равно вежливо замирает на миг, чтобы образцово дружелюбным тоном спросить: «Comment va la thèse?»122122
Как продвигается диссертация? (фр.).
[Закрыть] Аспирант мямлит что-то в ответ, но, поднявшись повыше, шепчет аспирантке: «Жирар на меня давит». «Давит» – притом что Жирар даже не смог припомнить его имя!
Эту историю поведал Ричард Макси; на момент приезда Жирара в Балтимор он только что защитился, а на следующий год начал преподавать в Хопкинсе. Позднее он прослыл там легендарным эрудитом и библиофилом. (Он владеет одной из крупнейших в штате Мэриленд частных библиотек – более семидесяти тысяч книг и рукописей, среди которых много подлинных редкостей).Фигурирующая в этой истории аспирантка – его жена Кэтрин. Впоследствии супруги Макси близко подружатся с Жирарами. «Рене наводил на людей страх. Мне это кажется странным, – вспоминал Макси. – По-моему, им казалось, что он захватит власть». Это предчувствие было не вполне беспочвенным. «Кафедра была рассадником перемен, приезжали гости, они действительно слегка нарушали спокойствие. А многие из них приезжали благодаря Рене».
Фреччеро мечтательно вспоминает о духе товарищества и совместных ланчах с Жираром и другими по несколько раз на неделе: он и Жирар открыли для себя напиток из пахты – новинку, которая им, похоже, очень нравилась. А еще вместе отыскали единственный балтиморский ресторан, где подавали улиток. «Я так любил Рене, что приучился пить пахту, – повторял он. – Боже мой, как я люблю Джонс Хопкинс – буквально вижу все это перед собой, чувствую вкус и запах. Как же мы там веселились!»
Из дружеской компании, общавшейся за сэндвичами и пахтой, выросло более широкое братство. Фреччеро сказал, что они вознамерились «проколоть воздушный шарик напыщенности „правых“». Госсман же рассказал, что их компания увеличилась, в нее влились «кафедральные бунтари», в том числе он сам. «Мы хохотали до колик – считали себя королями этого замка». В центре затеи стоял Жирар – он снова стал заводилой. «От него исходила какая-то особенная веселость, он часто смеялся и улыбался… Мы потешались над старичьем и, так сказать, силой своего хохота вытеснили позитивистов из города. Во всем это было столько радости. Молодежь подняла бунт. Это было задолго до 1968 года. Мы намеревались выбросить на помойку всю эту рухлядь». Одной из мишеней их остроумия была альма-матер Жирара – Школа хартий, «олицетворявшая всю эту позитивистскую науку, которую он ни в грош не ставил».
Кафедрой романских языков заведовал здравомыслящий и великодушный Натан Эдельман, но ее «мотором» уже стал неугомонный, «высокооктаново»-экспансивный Жирар. По преобладающему мнению, Жирара заметили в 1961-м, после его первой книги «Ложь романтизма и правда романа», но Госсман говорит, что восхождение Жирара к известности началось задолго до ее публикации. «Да, нас всех еще до выхода книги колоссально тянуло к Рене, – вспоминал он. – Я считал, что он не знает страха. Его отличала колоссальная уверенность в себе в наилучшем смысле этого слова. Он знал, что собой представляет, знал, чего хочет и что обо всем думает. Он никогда не полагал, что сторонники других идей несут ему угрозу… Его интеллектуальное присутствие ощущалось очень мощно. Но не в том смысле, что он был сухарем; нет, это было физическое присутствие, ощущавшееся со всей живостью: то был огромный мужчина с огромной головой».
«Мы были им просто околдованы. Отчаянно жаждали его одобрения».
* * *
В 1961-м незадолго до Рождества семья Жирар окончательно обосновалась в Май-Ледис-Мэнор – очаровательном историческом районе XVIII века, выросшем вокруг водяной мельницы, где мололи зерно. Этот район с коневодческими хозяйствами и величавыми старинными домами, размещенными поодаль от сельских дорог, находится чуть севернее Балтимора, двадцать минут на машине. «В окрестностях Балтимора очень красиво, – вспоминал Госсман. – Это не был большой изысканный дом – наоборот, скромный, но очень милый». Он вспоминал, что приглашения в гости были «такой колоссальной честью, что, когда начинали приглашать кого-то еще и не звали тебя, это было мучение».
Дети Жираров вспоминают Май-Ледис-Мэнор с нежностью – особенно, сказал их сын Дэниэл, после знакомства с суровой реальностью жизни в таком большом городе, как сам Балтимор. Он вспоминал, что родители его балтиморских друзей, в том числе ветераны Второй мировой, ходили в белых майках-алкоголичках, курили и пили пиво. На этом фоне Май-Ледис-Мэнор был сельской идиллией. Межевание там пока не провели, и пустующие участки, занимавшие сотни акров, обеспечивали жителям уединение, а детям – простор для исследований. О весне возвещало первое «ква-ак» лягушки-быка на Пороховом ручье неподалеку; Мэри, дочь Жираров, вспоминала, как наблюдала за метаморфозой головастиков, а Дэниэл – как заботился о соседской живности – свиньях и бассет-хаундах.
Связи с Авиньоном сохранялись: около двенадцати лет Жирар преподавал в аккредитованной летней школе, которую в 1962-м создал вместе с Мишелем Гуггенхаймом при поддержке колледжа Брин-Мор. Чтобы преподавать в школе, не требовалось быть ни сотрудником Брин-Мор, ни даже американцем – приглашались и коллеги из французских университетов.
Марта показала мне фотографию коттеджа, который они несколько месяцев снимали в Вильнёв-лез-Авиньон, на другом берегу Роны, напротив авиньонского старого города. То был прелестный оштукатуренный дом со ставнями цвета морской волны и черепичной крышей. Сезонный мистраль дул так сильно, вспоминала она, что шторы ходили ходуном, даже если закрыть все двери и окна. На снимке жмутся друг к другу у дверей коттеджа оба их сына – Мартин, родившийся в 1955-м, и Дэниэл, родившийся в 1957-м. Их сестра Мэри родилась в 1960-м на этом острове и обосновалась в домике вместе с ними. Теперь все семейство было в сборе.
На другом фото – глава семейного клана Жозеф Жирар, сидящий на стуле во внутреннем дворе коттеджа. По словам Марты, на этом снимке ему восемьдесят. Поразительно похож на сына – не то что на снимке в профиль, который я видела раньше в архиве Воклюза. На этом портрете темные, глубоко посаженные, запавшие глаза Жозефа похожи на глаза сына, но у Жозефа лицо определенно квадратное, а у Рене – более длинное, прямоугольное. Судя по выражению лица, Жозеф с удовольствием греется на солнышке в окружении растущего семейства. Через два года его не станет.
* * *
С Джоном Фреччеро я познакомилась несколько десятков лет назад в Стэнфорде, когда ходила на его лекции о Данте; мне запомнился ошеломляющий сплав светскости, проницательности и неисчерпаемой эрудиции. Он задал нам прочесть «Божественную комедию» в многотомном прозаическом переводе Чарльза Синглтона и горячо рекомендовал приобрести издание этой поэмы с комментариями Синглтона, назвав его самым авторитетным английским переводом. Благодаря его совету я доныне регулярно заглядываю в увесистые серые тома, купленные в букинистическом отделе «Black Oak Books» в Беркли. «А почему не стихотворный перевод?» – жалобно спросил кто-то с задних рядов большого лекционного зала. Фреччеро, обаятельно улыбнувшись, отбил мяч: «Чтобы никогда не расставаться с надеждой однажды выучить итальянский».
С завершением лекционного курса Фреччеро исчез из моей жизни, а однажды, когда я сообразила, что он без малого шестьдесят лет дружил с Жираром, появился вновь. В период работы Жирара в Джонсе Хопкинсе Фреччеро был одной из ключевых фигур, а спустя годы содействовал переходу Жирара на работу в Стэнфорд. Его высказывания о Жираре звучали убедительно и частично сформировали мои представления о теоретике, которого я знала лишь в последнее десятилетие его жизни. Жирар признавал, что определенную роль в тот период его жизни сыграли два специалиста по Данте: Фреччеро как раз дописывал диссертацию под руководством Синглтона, только что вернувшегося на работу в Джонс Хопкинс из Гарварда. После публикации «Лжи романтизма и правды романа» Синглтон способствовал повышению Жирара по службе, а Фреччеро познакомил Жирара с творчеством Данте. Влияние было взаимным: Фреччеро, только что закончивший диссертацию об ангелологии у Данте, весьма заинтересовался новой книгой Жирара. В научных начинаниях друг друга оба находили богатую пищу для дискуссий. Хотя, насколько мне известно, никто не говорил о влиянии Данте на Жирара, я смутно различаю тонкую нить флорентийского золота, проходящую через жизнь и труды Жирара. Фреччеро определенно внес в это свой вклад.
К тому времени, когда я вновь увидела Фреччеро, обходительный щеголь, читавший безукоризненно отточенные лекции о «Божественной комедии», уступил беспощадному натиску прожитых лет. Спустя четверть столетия, приехав на лето в Пало-Альто, этот восьмидесятилетний мужчина восстанавливался после операции на бедренном суставе, уже пятой на его веку, и ходил по своему уютному и просторному жилищу осторожно и не вполне уверенно. Дом в районе Колледж-Террас типичен для местной застройки 60–70-х годов ХХ века: внутри все пронизано светом из больших окон и стеклянных дверей, выходящих во внутренний двор. В прихожей висит фотография его покойной жены Дайаны, преподававшей в Стэнфорде на отделении хореографии, – типичной жительницы Калифорнии в черном балетном трико, с длинными волнистыми белокурыми волосами. Он все еще скорбит. Но голос у него тот же самый, хотя в нем и прорезались и трагические нотки, которых я не припоминаю. Наверное, из-за возраста и недавней тяжелой операции.
Когда мы устроились на кушетке у стеклянной стены, выходящей во внутренний двор, он стал задумчиво наблюдать за колибри. Они всегда возвращаются на одну и ту же ветку на одном и том же дереве, сказал он, «своего рода верность».
Джон Фреччеро – милейший и очаровательный собеседник; самонадеянность, свойственная ему когда-то, смягчилась и переплавилась в смесь безудержной страстности, нестерпимо яркого личного обаяния и неизмеримой, неутолимой печали, причем все три составляющие в каждую отдельную минуту пребывают в неустойчивом равновесии, балансируя на грани. А подогревало беседу оружие, которое он выбрал, – мартини с джином «Бомбейский сапфир», его обычный напиток ранними вечерами.
О своем коллеге и друге Жираре он говорил охотно, с энтузиазмом, уверяя, что мог бы говорить о нем неделями напролет: «Помню времена, когда он был ассоциированным профессором. Нам нашептали, что появился какой-то позер из Брин-Мора – властно щелкает кнутом». О своей любви к Жирару Фреччеро упоминал многократно. «Я о нем постоянно думаю, – сказал он. – Он прекрасный человек. Ни один мужчина не сыграл в моей жизни такую важную роль, как он. Любить Рене – это как-то даже неловко: черт возьми, Рене любят все».
По словам друзей, о чем бы Фреччеро ни говорил, девяносто процентов времени он говорит о Данте; то же самое можно было сказать о его научном руководителе Чарльзе Синглтоне. В описываемый период Синглтон играл в жизни Джонса Хопкинса гигантскую роль – без него ничего не обходилось. В людской памяти Синглтона обычно затмевает следующее поколение – нахлынувшая, как цунами, волна суперзвезд и теоретиков постмодерна; впрочем, Синглтон был, пожалуй, более долговечным колоссом – он слывет «отцом» американского дантоведения, так что в середине 80-х годов ХХ века к его школе принадлежали почти все Dantisti. Этот профессор, родившийся в Оклахоме, был нетипичным исследователем Данте – «в душе он был фермер», сказал Макси, добавив, что Синглтону была свойственна застенчивость, которую иногда принимали за надменность. Вдобавок он был атеист, а у Данте его привлекала идея духовного исправления, находящая отзвук даже в секулярном мире спустя столетия. Друг Жирара Роберт Харрисон, тоже учившийся у Синглтона, заметил, что их наставник уверял: «вымысел в „Комедии“ состоит в том, что это вообще не вымысел». Харрисон припомнил песнь XXVI «Рая», где святой Петр экзаменует Данте по вопросам веры, и заметил: «В том, что касается христианской веры, Синглтон мог назвать вес и сплав монеты, но у него в кошельке ее не было»123123
Harrison R. The Generosity of Dante’s Divine Comedy // Europe Seminar Series, Stanford University, Stanford, CA, 16 November 2011.
[Закрыть]. И это отсутствие, похоже, Синглтона не печалило.
В фермерском доме XVIII века с виноградником в округе Кэрролл у Синглтонов цвели гостеприимство и ученые штудии. Обожавшие друг друга супруги были бездетны и потому привечали как родных всех, кто имел отношение к Хопкинсу. Весной вино охлаждали во дворе, летом в отделение «ИМКА» в Хопкинсе привозили овощи нового урожая, осенью, в пору сбора винограда, у Чарльза Синглтона от сока краснели пальцы – так он и приходил читать лекции о «Рае». Из винограда, выращенного им и его женой Юлой – он в ней души не чаял, – делали вино, поступавшее в продажу под маркой «Est! Est!» – название в честь итальянского винного региона Монтефьясконе; то было единственное вино мэрилендского производства. На праздник сбора винограда приглашались все: аспиранты давили ногами виноград, а Юла варила в гигантских котлах спагетти. На занятиях он рассказывал искрометные истории то на тосканском диалекте, то на английском, а без единой запинки приводя по памяти пространные цитаты, переключался между французским, итальянским и английским.
Жирары провели много счастливых дней с Синглтонами на ферме, в том числе плавали по небольшому пруду на крошечной лодке, нареченной в честь стихотворения Рембо «Le Bateau Ivre» – «Пьяный корабль».
«Я просто не мог не полюбить Джонс Хопкинс», – сказал Фреччеро. Ведь, пояснил он, там работал Синглтон, а Синглтон был для него всем. Правда, Фреччеро изучал Данте еще мальчиком в Нью-Йорке, сидя на коленях у своего дедушки-иммигранта и разглядывая иллюстрации к «Аду», но Данте как предмет исследований возник в его поле зрения только в аспирантуре, когда он слушал лекции бельгийского литературного критика Жоржа Пуле. «Они меня совершенно околдовали»124124
Alumni News // Johns Hopkins Magazine. June 2008.
[Закрыть], – признался он впоследствии. Пуле, автор четырехтомного труда «Исследования человеческого времени», в то время заведовавший кафедрой романских языков в Джонсе Хопкинсе, одобрил новое направление исследований Фреччеро. Многие считали его интеллектуальным наследником Синглтона; эти тесные отношения вначале способствовали его развитию, а затем начали тяготить.
Фреччеро гордится своим пролетарским происхождением и позволяет себе еще одно отступление в беседе, изобилующей отклонениями от темы. Он пересказывает мне свой давний диалог с одним профессором, родившимся во Франции. «Какое у вас классовое происхождение?» – спросил профессор у Фреччеро. «Самое низкое, а что?» – ответил тот. Француз впал в неподдельное недоумение: «Но ваши достижения – чем вы их объясняете?» На этом воспоминании Фреччеро насмешливо оскалился, а затем призадумался и сказал: «Люди боятся равенства всех людей». Его фраза звучала у меня в ушах, когда позднее я штудировала, главу за главой, первую книгу Жирара.
Фреччеро вспоминал и о других друзьях Жирара, в том числе Эудженио Донато – неугомонном и энергичном молодом аспиранте и впоследствии коллеге, сыгравшем в жизни Жирара важную роль. Вначале Донато был аспирантом Госсмана, но вскоре стал последователем Жирара. «Донато любил его до беспамятства. Это была страстная натура», – вспоминал Фреччеро. Донато, сын итальянца и армянки, родился на Кипре, рос – по крайней мере в раннем детстве – в Александрии. Умел говорить на ломаном итальянском, ломаном французском, а также на пестром ассорти из других языков, не владея в совершенстве ни одним. В сущности, у него не было настоящего «родного языка». Для Жирара Донато был связующим звеном с интеллектуальным Парижем, от которого он сам отдалился. Жирар «был не такой человек, чтобы засиживаться в кафе до ночи и болтать без удержу», – сказал Фреччеро. Но Донато был как раз «такой человек», чем и помог Жирару стать известным и завоевать репутацию.
Макси также вспоминал Донато – сказал, что это был «младший коллега на кафедре настоящих старейшин», но Донато все же сыграл переломную роль. Он очень рано включил в программы своих курсов теории Клода Леви-Стросса и Жака Лакана, да и в целом структурализм.
«Рене постепенно раскрывался как Рене, а Эудженио – как интерпретатор этих ученых, – пояснил он. – „Нос“, как выражаются французы, у него был что надо. Он знал, где что затевается». Пользу приносила даже такая черта Донато, как склонность к мелодраматичной патетике. «Я находил, что он замечательный коллега. Его увлечения были заразительными. Он постоянно вспоминал каких-то „злодеев“, и это тоже было забавно».
«Эудженио полемизировал со всеми. А Рене не полемизировал ни с кем. Эудженио понимал, какую роль играют здоровые академические поединки, а Рене их так никогда и не распробовал. Было полезно иметь Эудженио рядом в качестве младшего коллеги, – пояснил Макси. – Они с Рене были очень близки. Знакомство с Рене обогатило жизнь Эудженио, а знакомство с Эудженио обогатило жизнь Рене».
Фреччеро, по своему обыкновению, дополнил портрет нюансами и разъяснениями, касавшимися эмоциональной стороны ситуации. Он напомнил мне о том, что я и сама уже успела заметить: сдержанная и осмотрительная натура Жирара, скрытая под наружным слоем теплоты и учтивости, не допускает несоразмерного накала чувств. Однако в дружбе Жирара часто влекло к страстным натурам, в том числе к Фреччеро и Донато. «Эудженио пламенно любил Рене, – сказал Фреччеро. – Жирар любит всех, но великой любви в его сердце нет. А если бы все-таки была, то в первом приближении это был бы Донато». Эта взаимная приязнь коллег неизбежно была неравной. Фреччеро – а ведь он открыто признается, что обожает Жирара, – обнаружил, что Жирар «самый самодостаточный изо всех, кого я только знал».
«Полюбив, ищешь какой-то знак, подтверждающий твою уникальность, но от Рене таких подтверждений не дождешься. Он тебя любит, но не торопись впадать в эйфорию: он любит также и многих других».
* * *
Беда с попытками описать научные труды Жирара, в том числе с моей текущей попыткой, – в том, что им далеко до впечатляющей и уверенной риторики его собственных текстов, их изящной воинственности и провокативности, остроумия и мудрости: его труды разрушают ожидания читателя – кромсают их в клочья, словно острый толедский клинок. Другие авторы написали о его теориях столько книг, что их хватит на несколько полок, но если у меня спросят, с чего начать знакомство с наследием Жирара, я укажу не на вторичные источники и толкователей, а на «Ложь романтизма и правду романа». Типичный случай – видный теоретик-марксист Люсьен Гольдман. В тяжеловесном анализе первой книги Жирара из его «Социологии романа»125125
Goldmann L. Introduction to the Problems of a Sociology of the Novel // Towards a Sociology of the Novel. London: Tavistock, 1975. P. 1–17.
[Закрыть] есть интригующая параллель с трудами венгерского историка литературы и литературного критика Дьёрдя Лукача. Для Жирара, как и для Лукача, «роман – это история о том, как проблемный герой в выродившемся мире занимается вырожденческим (в его терминологии «идолопоклонническим») поиском подлинных ценностей»126126
Ibid. P. 3.
[Закрыть]. Но дальше мы забредаем в бурьян отвлеченных рассуждений.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?