Электронная библиотека » Софья Островская » » онлайн чтение - страница 8

Текст книги "Дневник"


  • Текст добавлен: 22 марта 2015, 17:58


Автор книги: Софья Островская


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 46 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Ну, и вот, из этой идиотской мелодрамы осталось одно – мое дело и мой суд. Председатель трибунала Васильев рассыпается по телефону и старается смягчить мою участь, по возможности. Почему и отчего – разве я знаю? Зато изголодавшимся волком, острозубым, жестоким и хищным, вьется около меня заместитель Васильева, некий Владимиров, худощавый, сухой, огнеглазый, похожий не то на еврея, не то на армянина. Его я знаю очень немного: ненавидит же он меня, кажется, больше всех. А за этими двумя заправилами стоит вся следственная часть трибунала, ломающаяся, гибкая и двоедушная, с ликом Фемиды и душой фанфарона. Все по очереди волочатся за мною и все по очереди получают одно: улыбку и… fichez-moi le camp[222]222
  пошел вон (фр.).


[Закрыть]
! Никто из следователей не хотел принимать в производство мое дело, благо все меня знают и, естественно, отнестись могут пристрастно. Принял один, из новых, никогда в жизни не видевший меня: Михаил Александрович Нурм, полунемец-полуэстонец, хромой, светлоглазый блондин, еще молодой, бледный, спокойный и грустный. Когда первый раз я увидела его в моем кабинете, после почтительного и встревоженного доклада, что меня хочет видеть следователь трибунала, сразу подумалось сердечно и просто: «Какой славный… и какой тихий!» И сразу же, покойно и без натяжки, так естественно, словно иначе и быть не могло, мы с ним сдружились, легко и тепло, за папиросой, за изящным улыбчивым разговором. А потом потянулась бесконечная лента допросов, срочных вызовов в трибунал, с угрозами ареста за неявку и тоска… тоска… Ежедневно все мучило и надоедало… кабинет стал настолько мерзким и отталкивающим, что в нем почти не сидела, все время меняя комнаты и службы, навещая знакомых по управлению, налаживая контакт с администрацией или просто-напросто сидя в разведке или у Тимофеева. Однако настроение не падало. А как-то странно дергалось и извивалось. Курила страшно много, папироску за папироской, говорила без устали, чтобы не думать, улыбалась… улыбалась, как и всегда, когда на душе неважно.

Вся сущность моего «громадного» дела заключается в том, что 17 августа, будучи официально больна и придя на службу по специальному вызову начальника милиции для приведения в порядок моего отдела, который за время моего пребывания в Москве совсем пошатнулся, я приняла лично от дежурного агента вещественные доказательства к одному делу по обвинению каких-то артистов в спекуляции и, уходя домой после 4-х, оставила мешок с подохранным имуществом в своем кабинете, отдав дежурному агенту словесное приказание наблюдать за целостью мешка, так как кладовщика Авсюкевича в этот день на службе не было. Выздоровев 23/VIII, пришла к своим служебным пенатам и изумилась – мешок с консервами по-прежнему лежал у меня в кабинете. Кладовщик, оказывается, продолжал гулять и об обязанностях своих, по-видимому, забыл. Принимая консервы от дежурного агента, я их не пересчитала (оплошность, конечно), так как народу у меня толпилась непроходимая тьма и я была чем-то очень и очень занята. 23-го сдала консервы Авсюкевичу для записи в книгу подохранного имущества. Минут через 15 влетает Авсюкевич, бледный и встревоженный, и докладывает:

– Недостача, Софья Казимировна!

Я переспрашиваю:

– Что такое?

– Девятнадцати банок не хватает!

Что же делать? Пишу служебную записку в Разведку: «Срочно принять меры к розыску» – и тому подобное. Обычная фразеология казенщины.

За следствие принялся помощник начальника Разведки Гольст, мой рыцарь, обещая все найти и всех изобличить. Тянул дело, тянул следствие: à la fin des fins[223]223
  в конце концов (фр.).


[Закрыть]
заворочался трибунал и предложил переслать весь материал им, и, конечно, затянули обычную песенку. Обрадовались, что меня зацепить можно, – и зацепили. Владимиров беленился и наскакивал:

– Это же преступно, преступно верить агенту и принимать от него вещественные доказательства, не пересчитывая. Это же преступно – сдавать консервы дежурному словесно, не требуя от него расписки в приеме.

А потом, выходя со мной из следчасти, Владимиров берет меня под руку и улыбается:

– Слушайте, нельзя же так… отбросьте вы все человеческие чувства, жалость к людям, в частности… Отдавайте под суд. Иначе сами попадете; сажайте и арестовывайте старательно, иначе сами сядете.

Этическая логика т. Владимирова мне, без сомнения, пришлась по душе; однако на нее ничего не ответила. А потом, конечно, пошла всякая следственная ерунда: аресты, обыски и тому подобное. По подозрению в краже консервов арестовали брата начальника милиции агента Зайковского, тихого, скромного юношу с нежным девичьем лицом, красивыми глазами и заикающейся несвязной речью. Когда мне позвонил по телефону следователь Нурм и в шутливом тоне пожурил меня и уголовный розыск, что искали, искали преступника и не нашли, а вот он взялся за дело и сразу воришку поймал, я, предчувствуя, переспросила:

– О ком вы говорите?

– Да о вашем же агенте… о Зайковском.

– Откуда такая уверенность?

– Сознался и расписался под признанием в краже.

Ничего не поняла в первую минуту, затем больно стало не за арестованного, а за брата его, начальника милиции, за его большую, щепетильную, чисто панскую гордость и честь, жестоко отхлестанную и раненную и арестом, и сознанием брата в краже.

Мою жалость к нему разделяли многие: Гольст, Коренева, Грирут… Но молчали о ней, и только я одна знала весь ужас переживаемых им минут. Зайковский все это время был в отпуске; я заходила к нему на квартиру, наскоро передавала все новости о трибунале и нашем деле и с очень жестоким, нехорошим и хищным любопытством наблюдала за кривой оскорбленного, таящегося страдания. Было мгновение, которого я никогда не забуду, когда этот человек, твердый, сильный, стальной человек, с нервами и головой, закаленными горнилом революционной активной борьбы, в которой он принимал самое жаркое участие, бывший в разгаре всех войн и стычек, усмирявший восстания, подавляющий бунты, срывавший переговоры с Антантой и взрывавший на Севере мосты перед англичанами, сидел передо мною сломленный и уничтоженный и… плакал.

– Кому же верить? – говорил он. – Родному брату верить нельзя? Родной брат преступник?

Я молчала. Утешать было бы глупо, сочувствовать неуместно. Об этих слезах и об этой минуте мы никогда с ним не говорили. Словно ее и не было. Помним, знаем, не забудем, но облечь ее в слова – пока не надо.

В один из ближайших дней мы сговорились с Гольстом пойти в трибунал и попросить следователя при нас допросить арестованного Зайковского, так как оба не верили в его вину. Гольст спрашивал:

– Софья Казимировна, вы верите, что он взял консервы?

Я отрицательно качаю головой:

– Нет, конечно. А вы верите?

Возмущение:

– Я же знаю его и головой за него ручаюсь, что он не брал.

Успокоенные обоюдной верой в человека, в трибунал пошли в хорошем настроении. Вызвали арестованного. Я всполыхнулась, когда увидела его несчастное детское лицо и заговорила с ним по-польски.

– Зачем ты наврал, мальчик?

Услышав мой голос, разревелся самым чистосердечным образом и, заикаясь немилосердно, начал оправдываться, что он взял всю вину на себя только потому, чтобы его скорее выпустили из тюрьмы.

– Значит, ты не брал? – жадно спросила я.

В ответ он только снял фуражку и набожно, широко перекрестился. И вот этот крест, чистый, скорбный, твердый, в стенах безбожного учреждения, среди чужих вере, смешливых людей, потряс меня до основания еще больше, чем горделивые слезы его брата. Сколько одиночества и величия было в этом простом, глубоком, святом жесте!

1927–1928 года

В Испании я жила несколько раз. В Испании есть три моих гробницы. Я знаю их – две я видела во сне, а третья… мне привиделась в Павловске. Перед закрытыми глазами остановился очень яркий и очень отчетливый образ уголка церкви в Толедо, у правого придела, в нише: на черном цоколе – черный рыцарь в полном вооружении с опущенным забралом. Гробница безымянная, старая, и изваяние – барельефного характера – несколько грубо. Ни надписи, ни герба – все стерлось. Правая рука опирается на громадный меч, левая – в железной перчатке – лежит на груди. Я знаю – это я, я была молодым рыцарем, безбородым юношей, и меня убили в битве с арабами. Очень-очень давно. И никого не осталось на свете, кто бы меня помнил. И никто не знает моего имени…[224]224
  Эта запись отсутствует в рукописном дневнике Островской. В машинописную копию она перенесена из тетради (ОР РНБ. Ф. 1448. Ед. хр. 76. Л. 40). Вероятно, под влиянием Боричевского Островская фиксирует свои сны и грезы.
  Записи из дневника Боричевского:
  24 января 1927 г.: «Был у Гинечки. Больна. И все-таки воспользовался случаем и записал некоторые ее грезы. Для главы о переселении душ» (ОР РНБ. Ф. 93. Ед. хр. 6. Блокнот 26. Л. 23).
  27 января 1927 г.: «Был у Гинечки. Записал некоторые ее грезы – особенно о “предсуществовании”» (ОР РНБ. Ф. 93. Ед. хр. 6. Блокнот 26. Л. 25).


[Закрыть]

Сны о покойной княжне Нине Багратион[225]225
  Записи «снов о Нине» также перенесены Островской в машинописную копию дневника из тетради (Ф. 1448. Ед. хр. 76. Л. 42–60).
  16 января 1928 г. Боричевский записывает в дневнике: «Вчера был у Г.В. [Рейтца]. Сделал ему доклад “К психологии веры и бессмертия”. В связи с умершей приятельницей Софьи Казимировны» (ОР РНБ. Ф. 93. Ед. хр. 6. Блокнот 30. Л. 19). 19 сентября 1928 г. Боричевский оставляет такую запись: «О своей работе в области “глубинной”. Опыты летом ставил редко. Только закончил серию <…> Нины Б. То есть почти все, что нужно для опытного отдела моих “Основных вопросов парапсихоанализа”» (Там же. Блокнот 32. Л. 7).


[Закрыть]

В начале декабря 1927 года

Я и Эдик – взрослые, как теперь. В нашей старой квартире на Старо-Невском, 139. Стоим в фонаре: я гляжу на Александро-Невскую лавру и волнуюсь – не опоздали ли мы на свидание с Ниной. Эдик успокаивает – время еще не пришло. Здание лавры то странно приближается, то отходит. В какую сторону я бы ни поворачивалась – лавра перед глазами. Наконец мы выходим на улицу. Очень тусклый зимний день. Мы идем по направлению к Знаменской площади – там, на площади, мы должны встретить Нину. Но встречаем мы ее раньше – на углу Харьковской или Полтавской: она идет посередине улицы, вся в белом и без шляпы. Она улыбается нам и просит идти за нею, в Александро-Невскую лавру. «Я должна навестить могилу папы», – говорит она. Мы идем за нею. Лавра приближается.

(3 января 1928 года вышло недоразумение: тетя поняла по телефону, что панихида в 1 час дня, в Исидоровской церкви Александро-Невской лавры, и мы к этому времени пришли с братом туда. В действительности же в 1 час дня был вынос из клиники Виллие[226]226
  Михайловская клиническая больница лейб-медика баронета Виллие (Большой Сампсониевский, 5) была построена на средства, завещанные баронетом Я.В. Виллие.


[Закрыть]
. Мы ждали прибытия тела на кладбищах, а потом замерзли, и я решила пойти навстречу кортежу и встретила его у Знаменской площади. Был тусклый зимний день. Мы несколько раз прогулялись по Старо-Невскому, проходили мимо дома 139, говорили о детстве… Траурную процессию, однако, мы встретили раньше площади, на углу Харьковской или Полтавской. Белый гроб. Мы пошли следом.

Нина похоронена рядом с могилой своего отца, князя Дмитрия Петровича.)


В 11 часов утра 1 января 1928 года

В комнату ко мне входит неизвестный господин в черном и в цилиндре и подает мне письмо с траурной каймой. «Я должен передать Вам известие о смерти…» – говорит он и называет имя, которое я забываю, проснувшись.

(В этот день, 1 января, в 8 часов вечера скончалась Нина Багратион.)


В ночь на 10 января 1928 года

Я с Ниной долго и много гуляем по церковным переходам и коридорам Александро-Невской лавры. Нам очень хорошо. Она ласковая, тихая и немного грустная. Во сне я знаю, что со мною покойница. Мне совсем не страшно. Все очень просто. Мы очень много говорим о каких-то важных и больших вещах. Какие-то отрывки из стихотворений Гумилева. Зима. Она в белом, как в гробу.

(9-го я была на панихиде в девятый день смерти Нины. Через коридоры проходила с Эдиком 9 января. Перед кончиной Нина читала мои книги Гумилева.)

В ночь на 14 января 1928 года (на 1 ян[варя] ст. ст.)

В большую (прежнюю, неотделанную) квартиру приходит Нина. Она только что проснулась от летаргического сна. Она – как прежде – в 1925 году: медно-рыжая, в домашних туфельках и в зеленом шарфе. Я обрадована до слез ее жизнью, говорю с ней, целую ее, смеюсь. Но думаю: как же всем сообщить, что она жива? Все будут бояться. И что делать с письмом Борису Корешкову, где я подробно рассказываю о ней и о ее похоронах? Он его получил уже – как смешно и страшно будет звучать мое опровержение! Он, пожалуй, не поверит мне и подумает, что я изобрела смерть Нины, чтобы потрясти его и заставить потом (когда он узнает, что она жива) разойтись со своей женой и жениться на Нине.

Мы много беседуем с Ниной – она сидит у белой печки в голубой комнате (не существующей нынче). Помню, что я все время спрашиваю ее: «Ну, как, как?» Ответов ее я сейчас не знаю – а во сне были. Она остается к обеду. Мама недовольна этим. Она кормит Нину бульоном с лапшой и котлетами и сердится. Потом все обрывается: мы все (мама, Эдик и я) у Тотвенов[227]227
  Семья зубного врача Станислава Антоновича Тотвена, дружившая с семьей Островских, жила по адресу: Большая Конюшенная, д. 29, кв. 5.


[Закрыть]
. Нина сидит в стороне и молчит все время. Изредка только мы улыбаемся друг другу – у меня впечатление, что я только одна вижу ее. Нина Станиславовна[228]228
  Возможно, жена С.А. Тотвена.


[Закрыть]
угощает нас каким-то странным сладким: в большой суповой вазе плавают маленькие песочные пирожные в малиновом сиропе и в малиновом варенье. Мы все, кроме Эдика, кладем себе на тарелки это блюдо. Нина Станиславовна говорит: «Он сам не должен брать это пирожное. Пусть ему положит этот господин». Неизвестный старик в черном, с железного цвета бородой и волосами, молча наполняет тарелку Эдика. Брат немного смущен. Господин отдаленно напоминает нашего дворника Василия. Снова обрыв: я иду с кем-то, с мужчиной, лица которого не помню, по широкой и красивой дороге – справа дома и дворцы в зелени и цветах, слева камни, утесы и где-то внизу – море. Вдруг в одном из окон второго этажа какого-то белого и красивого дворца появляется Нина. Она в подвенечном платье, в вуали, с букетом – и стоит на подоконнике во весь рост. Я подбегаю к дому по яркой траве и смотрю на нее. Мне страшно, что она упадет, и я даже протягиваю вперед руки, чтобы суметь поддержать ее. Но она говорит мне что-то успокоительное и ласковое и медленно, один за другим, бросает мне сверху белые цветы из своего букета. Я их набираю целую охапку. Нина исчезает. Мы с моим спутником продолжаем свой путь. Потом я где-то теряю его и вхожу через ворота с каменной аркой на какой-то большой, полный зелени и деревьев двор, окруженный прекрасными, белыми и голубоватыми строениями. Это какая-то больница. Цветы Нины со мною. Я очень грустная и расстроенная. Ничего нет схожего с клиникой Виллие, но я знаю, что это именно клиника Виллие. Около ворот мне встречается дама в черном, похожая немного на Nanette и немного на А. Н. Скрыдлову. Она печально кивает мне головой: «Идите скорее навестить Броню». Она умирает также, как и Нина. Я спрашиваю:

– Но где же я ее найду?

– Все там же, по тем же коридорам, что когда-то вели к Нине.

Она уходит. А я стою на месте, стараюсь вспомнить, какой дорогой я шла к больной Нине, где же находится ее палата.

Приписка: (В июне 1936 года я узнала случайно от Веры Яковлевны Вяземской, что Броня Букис умерла от туберкулеза в санатории под Лугой в 1935 или 1936 году.)


На 19 января 1928 года

Вижу покойных прелата Будкевича и военного капеллана Буевича. С ними вместе мой высланный духовник, каноник Василевский. Кто-то из них в штатском – кажется, ксендз Буевич. Все они очень веселые, довольные, радостные. Я прихожу к ним в общежитие священников при храме св. Екатерины. Коридор знакомый, а комнаты неизвестные – в комнатах масса солнца. Дверь мне открывает ксендз Буевич, хватает меня за руку, и мы в веселой мазурке летим по коридору. Прелат и каноник смеются. Прелат розовый и благодушный (как при жизни), и у него сильно блестят стекла очков. А каноник улыбается немного грустно. Мы с капелланом возвращаемся к ним. И я много шучу: мне страшно хорошо. Потом я вспоминаю, что пришла по поручению мамы: мама больна (что-то желудочное), лежит в больнице и просит ее навестить. Снова какая-то сцена со священниками, но я ее уже не помню. Я переношусь в больницу: зеленый сад, солнце (очень похоже на сон от 14.1.28). Недалеко проходит мама: она одета так, как одеваются обыкновенно на ночь. О чем-то говорим, но разговора я тоже не помню.

Потом – срыв. И дальше так: отец купил имение за Царским Селом. Мы все – моя семья – идем осматривать. Я волнуюсь: сколько это верст от Царского и когда последний поезд из Ленинграда? Ведь сегодня я смотрю «Клоуна» в Михайловском[229]229
  В Малом государственном оперном театре (бывший Михайловский) шла оперетта М. Крауса «Клоун» в постановке Н. Смолича.


[Закрыть]
 – я приеду в Царское поздно – будет страшно идти в темноте, а в городе мне ночевать негде. К имению мы идем по широкой и пустынной дороге: поля, редкие здания, очень далекие фабричные трубы, телеграфные столбы, горы на горизонте. Солнечный день близится к закату. Какой-то красный двухэтажный дом, окруженный низкорослым молодым садом. Мне неприятно, что мало деревьев. Я – девочка, мне лет 10–12. Но в доме чудесно. Я в восторге от уютных и хорошо обставленных комнат. Мы ходим по второму этажу. Мягкая мебель, ковры, картины, бронза. От гостиной я в совершенном восторге: она угловая, крайняя в доме, окна в двух стенах, масса мебели, всюду книжные шкафы и полки с книгами, концертный палисандровый рояль. (Твердо помню всю расстановку мебели.) Но самое прекрасное: огромный письменный стол с великолепным прибором, груды рукописей и писем, всякие безделушки. Это от прежних владельцев. Я очень радуюсь, что смогу прочесть их письма и узнать все о чужой жизни. Рядом библиотечный стол – на нем дивные книги, альбомы, ценные издания. Ужасно грустно то, что я знаю: через полгода революция, и от нас все отнимут. Отец торопит меня куда-то. Я не успеваю просмотреть большую книгу в коричневого цвета переплете. В это время – в доме – мне уже лет 16–18. Я в сером пальто с котиком, которое у меня было в 1917–1920 годах.


В ночь на 28 января 1928 года

Огромное темное здание – страшно высокое – все в галереях и переходах. Похоже на театр или универсальный магазин, вроде нашего Гвардейского экономического[230]230
  Торговый дом Гвардейского экономического общества (Большая Конюшенная, 21–23) – памятник архитектуры начала ХХ в. (арх. Э.Ф. Виррих). Его зал с пролетом в 13 метров перекрыт несколькими легкими железобетонными арками, несущими стеклянный свод. С 1927 г. в этом здании размещался универмаг Дом ленинградской кооперации. (С 1946 г. – Дом ленинградской торговли.)


[Закрыть]
. Множество людей, тепло и темно одетых: унылые, молчаливые вереницы. В их движении – какая-то закономерность.

Это – ад. В здании – двенадцать (кажется) эллипсоидальных кругов густо-голубого хрустального льда. Во льду – воронки. И оттуда – ровные снопы оранжевого пламени, напоминающие формой пламя свечей. Дыма нет. Люди идут по деревянным галерейкам, лесенкам, переходам, закоулкам. Это – обреченные. Они вечно должны так ходить, попадать на ледяные круги, проходить сквозь пламя и начинать все сначала. Я тоже с ними, но я – только случайный гость. Во мне чувство вяжущей и тревожной жалости и недоумения. Я вижу, что к одному из кругов подходит кн. Нина. Она не смотрит на меня. У нее трагическое лицо с поджатыми губами. Она вступает на лед и исчезает в толпе. Потом я вижу моего отца – в нем веселая злоба. На его голове какой-то странный убор – не то чалма со спускающимися полотнищами, не то азиатская тюбетейка, прикрытая какой-то шалью. Он тоже проходит, не взглянув на меня. На маленькой темной площадке, отделанной резным деревом, я сталкиваюсь с красивым тонким юношей в длинной шинели и в фуражке польских войск. Он блондин, с большими овальными голубыми глазами, с розовым твердым лицом, бритым и энергичным. Тип поляка и англичанина. Я бросаюсь к нему, обнимаю его за плечи – мне очень больно, что он в аду.

– Брат мой! Брат мой! – кричу я и плачу.

Он грустно глядит на меня и медленно, понурясь, уходит к ледяному кругу.

Все спутывается.


В ночь на 8 февраля 1928 года

Нам с мамой приснились почти одинаковые сны. Записываю сначала мамин – по ее карандашной записи:

«В большой комнате два возвышения – вроде надгробных памятников. На них положены большие пылающие угли. На одном возвышении, под углями, лежит Сонечка. Видна только головка, черненькая, с полузакрытыми глазами. Я стою рядом с живой Сонечкой и смотрю на головку лежащей – и вижу, что глаза полуоткрыты и вращается зрачок. Я в ужасе говорю Сонечке живой: “Зачем я насыпала горящие угли в 5 часов, а не в 9 часов. Еще четыре часа она была бы со мною”. Страшная тоска в груди. А Сонечка говорит: “Нет – именно и надо было насыпать горящие угли – 5 часов – это лучший час для огня”!»

Мой сон:

На постаменте, похожем на алтарь, на надгробный памятник, лежу я, нагая, на собольем меху. На моей голове сверкающая диадема – вид старинного кокошника, сплошь усеянного драгоценными камнями. Я, вторая, в будничном темной платье, стою рядом, вместе с Лидией Егоровной, и смотрю на себя, первую. Я думаю: «Какая она хорошенькая, розовая, веселая – не похожа на меня». Но лица у нас совершенно одинаковые. Лидия Егоровна протягивает мне тонкий белый вуаль, и я покрываю им медленно тело меня первой. Все ощущения переходят в ту, которая лежит на меху. Я чувствую движение вуали, вижу свои руки, руки второй, натягивающие вуаль, смотрю сквозь тюль на Лидию Егоровну. В душе какое-то огромное сожаление, печаль, тоскливость, боль. Все кончилось. Я опускаю веки и во сне – засыпаю. Я, вторая, ухожу на цыпочках и говорю Лидии Егоровне: «Ну вот и все! Давайте зажжем огни. Плакать не нужно. Она, может быть, и жива. Ведь вся ее жизнь – нарочно».


На 27 июня

Моя комната. Вечер. Пришел Николай Сергеевич и дарит мне большую бархатную шкатулку, наполненную письмами и вещами Нины. Я ставлю ее на диван и, стоя, открываю ее. Он сидит в кресле. В шкатулке – ленточки, искусственные цветы, обрывки тканей и целая груда писем. На конвертах почерк Нины. Письма адресованы Н.С. и, кажется, частично мне. Во мне – огромная благодарность ему, что дарит мне эту ценную память о покойной, и большая нежность и растроганность, что сейчас, кусочками, узнаю ее прежнюю, неизвестную мне, жизнь. Беру один длинный, очень толстый конверт – вынимаю оттуда письмо и прелестную вязаную кофточку – вроде спортивной майки – из чудесного тончайшего шелка сиреневого цвета. Я обрадована и думаю: «Возьму это себе – ведь ей это уже не нужно!» Но потом вспоминаю, что именно в этой кофточке она, должно быть, умерла, что на шелку остался ее последний смертный пот, что это зараза, и если я надену, значит, умру так же, как она… Я снова вкладываю кофточку в конверт, закрываю шкатулку. Дальнейшее ускользнуло из памяти. Продолжение такое:

Поезд. Толпа пассажиров. Вся наша семья куда-то едет, будто бы в Москву. Вагон широкий, сумрачный, без купе – вроде салона. Я сижу на низеньком ящичке (а может быть, это скамейка?) под окном, спиною к окну, на мне беленький батистовый платок, на коленях я держу шкатулку, подаренную Николаем Сергеевичем. Мне весело, я много шучу. Через вагон беспрестанно проходят юные и очень развязные девицы, хохочущие, легкомысленные, дурного тона. Я знаю, что это жены каких-то заключенных, которые идут в тюрьму, чтобы кому-то дать взятку. Я пытаюсь отговорить их, убеждая, что они сами сядут, но они все время смеются и отвечают мне грубо и дерзко. В вагоне страшный шум – и смолкает он только тогда, когда кто-то оповещает, что идет старший контролер.

Следующая сцена повторяется подряд несколько раз:

Все в смятении. Некоторые прячутся, некоторые затихают, а другие стараются быть незаметными, словно их на самом деле и нет. Глубокая тишина. И издали – из другого вагона – долетает страшный и пронзительный свист. В жизни такого никогда не слыхала. Это старший кондуктор оповещает, предупреждает о своем приближении. Наконец он входит – широкий, тучный, молчаливый – в форменном пальто с блестящими пуговицами и широкополой шляпе. В руке у него связка громадных ключей, которыми он ежеминутно потрясывает, и они звенят и грохочут. Лицо его отталкивающе: широкое, желтое, с маленькими, дико сверкающими глазами, раздавленным носом, вывороченными и сжатыми губами. Он напоминает страшных китайских божков зла. Он на всех смотрит – пытает глазами. Я знаю, что он ищет тех, кто едет неправильно. Я спокойна, но робею перед ним, хотя билеты у меня в исправности.

(Снова обрыв.) Москва. Двор католической церкви. Мама приказала мне и Эдику найти тетю. Мы ищем и находим ее на скамейках, поставленных почему-то во дворе против церковного входа. Тетя полная, хорошо выглядит, прекрасно одета, как одевалась раньше. Она встает, идет к нам, улыбается. Белые перчатки и молитвенник.

– А за мною madame Ваннэ! – говорит она.

Мы с братом оглядываемся: со следующей скамейки поднимается подруга тети, m-me В[аннэ], мы смущенно с ней раскланиваемся и передаем ей приглашение мамы пить чай. Она почему-то очень изменилась – страшно выросла – и видом и низким голосом напоминает старуху княгиню Минеладзе. В этой части сна мы с Эдиком – дети, подростки. (Снова обрыв.)

Какая-то незнакомая квартира в Москве, куда мы недавно приехали. Комнаты небольшие – всюду еще не разобранные вещи, узлы, чемоданы, сундуки. В столовой мама угощает чаем тетю и Ваннэ. Мне кажется, что кто-то звонит – я выхожу в крохотную темно-красную переднюю, отделанную орехом, с тусклыми и темными зеркалами. Там стоит Нина и улыбается мне. Мы с ней целуемся – я так рада, что она пришла, я же знаю, что она была мертвой. Мы стоим против зеркала: мимоходом я отмечаю, что мы с ней не отражаемся в нем. Откуда-то берется Николай Сергеевич, и во все время он сидит (или стоит?) где-то в стороне, не мешает нам и молчит.

Я усаживаю Нину на ярко-красную тахту – мы беседуем, говорим очень много. В передней горит красная лампочка. Я открываю бархатную шкатулку.

– Смотрите, – говорю я, – вот все ваши письма и ваши мелочи, мне их нужно вам отдать.

– Нет. Это ваше, солнышко. И я так счастлива, что это именно у вас, и только у вас.

Она целует меня, гладит руками и вдруг протягивает руку за мою спину и что-то берет.

– Это я вам дарю, возьмите, дорогая, – говорит она и протягивает мне смешную маленькую куклу – карикатуру на старика и младенца, чудесно сделанную, и длинный небольшой букет из очень ярких, странных и бесконечно прекрасных цветов.

Затем еще происходят какие-то разговоры – полусобытия, полуоткровения, и Нина вдруг говорит:

– Ну, я больше не могу оставаться с вами. Мне пора.

Я удерживаю ее, прошу остаться.

– Нет, нет, я не могу, – отговаривается она.

– Но почему? – настаиваю я с удивлением и досадой.

– Я не могу больше. Я просто не могу, – ласково и чуть грустно отвечает она, целует меня, а я смотрю в ее великолепные глаза и думаю: «Как они светятся, Боже мой, как они светятся…»

Она медленно, оглядываясь, уходит за дверь, продолжая улыбаться мне, кивать головой.

Во мне большая и вяжущая тоска.


На вторник, 3 июля 1928 года

Такие отрывки:

Светлый служебный кабинет. За письменным столом – Бехтерев[231]231
  Судя по записям в дневнике Боричевского, Островская могла бывать в Рефлексологическом институте по изучению мозга им. В.М. Бехтерева и видеть самого Бехтерева. В дневнике Боричевского есть запись от 28 декабря 1927 г.: «Умер Бехтерев. Только что стоял в Институте перед урной. Как странно: еще так недавно, недели две [назад] видел его на заседании нашей комиссии [по изучению парапсихологии]. Пришел на доклад М.М.: смотреть новый прибор. Я не мог остаться на заседании и исчез, едва успев поздороваться. Вышло так, что я пришел только для того, чтобы с ним попрощаться. Небольшая урна с мозгом – все, что осталось от Бехтерева. Постоял и помянул его добром: это первый крупный ученый, признавший мое науковедение. Никогда не забуду» (ОР РНБ. Ф. 93. Ед. хр. 6. Блокнот 30. Л. 6, 7).


[Закрыть]
. За ним – стена в картах, диаграммах. Стенные часы. Он немного грустный – какая-то résignation[232]232
  покорность (фр.).


[Закрыть]
. Я сижу около письменного стола, передаю ему какие-то бумаги. Он очень внимательно рассматривает их и меня и о чем-то долго говорит. Я не могу сейчас вспомнить темы нашей беседы: что-то об Институте, кажется, об Osty[233]233
  Отец и сын Ости вели опыты по телекинезу в лаборатории Парижского метапсихологического института (см.: Osty Е., Osty M. Les Pouvoirs inconnus de 1’Esprit sur la Matière // Revue Metapsychique. 1931. № 6; 1932. № 1).


[Закрыть]
, об опытах. Но это наверное. Как в тумане, мелькает Л. Л. Васильев[234]234
  С психофизиологом Л.Л. Васильевым, заведующим лабораторией физиологии в Институте мозга, Островскую познакомил Боричевский.


[Закрыть]
.

Другой кабинет – темный, массивный, красный, не служебный. За письменным столом двое: Г.В.Р. и Л.Л.В[235]235
  Это инициалы Г.В. Рейтца и Л.Л. Васильева.
  Записи из дневника Боричевского: «Наконец нашелся человек, который кое-что понял. Это молодой ученый, биолог Л.Л. Васильев. Он сам занимается одной из непризнанных областей науки: парапсихологией» (24 марта 1926 г.; Ф. 93. Ед. хр. 5. Блокнот 24. Л. 10); «Посетил Институт мозга. Васильев и его товарищи были очень любезны. Водили меня всюду. И говорили о многом, между прочим, о передаче мыслей на расстоянии. Ждут новых приборов из-за границы» (31 марта 1926 г.; Там же. Л. 12). Г.В. Рейтц в конце 1920-х был практикующим врачом-психиатром и тоже занимался проблемами парапсихологии. Вместе с Рейтцем Боричевский делал опыты по обнаружению (преимущественно у женщин) паранормальных способностей.
  12 сентября 1926 г. Боричевский записывает: «Познакомился с д-ром Рейтцем. Высокий, лысый, косоглазый, сдержанный и самоуглубленный <…>. Любопытная беседа о психологии анормальной. Сошлись во многом. И прежде всего: важное значение психоанализа. А здесь он почти не применяется. По остроумному замечанию Рейтца, фрейдисты ищут сексуальность даже в шахматной игре и объявляют короля предметом эдипова комплекса. А богатейшее поле подлинного подсознания остается неразработанным» (Там же. Блокнот 25. Л. 46, 47, 48). В дневнике Боричевского много записей о его общении с Рейтцем, о посещении Рейтца вместе с Островской, об их совместных беседах на cледующие темы: паранормальные личности, кинетические способности, способности к вчувствованию, границы «вживания» в чужую жизнь. 9 мая 1927 г. Боричевский записал в дневнике: «Изложил Рейтцу свой провокационный опыт с Софьей Казимировной. Рейтц: “Я запретил Софье Казимировне опыты по фотографиям” (т. е. со мной). Так и сказал: “Запретил”. <…> Даже такой человек, как Рейтц, не устоял против стремления к монополии» (Там же. Ед. хр. 6. Блокнот 27. Л. 27, 28).


[Закрыть]
. Я – напротив. Передаю им какие-то бумаги. Мне неприятно и странно, что не все бумаги попадают в их руки: часть их каким-то образом летит под стол – большая часть. Я наклоняюсь, стараюсь достать их с пола – мне все кажется, что, может быть, это моя неловкость? Но некоторые бумаги отлетают от моих пальцев, как живые, а некоторые, при вторичной передаче Г.В. и Л.Л., снова падают на пол. Мне неловко – у меня ничего не выходит. Г.В. изредка удивленно и неодобрительно посматривает на меня. У Л.Л. холодное и недружелюбно-безразличное лицо. Наконец я решаю уйти и издали кланяюсь им, возмущенно, но вежливо думаю: «Я надеюсь, вы потом поднимете эти бумаги? Они же имеют огромное значение для вас, а вовсе не для меня».

Большой зал (будто та квартира, где я провела детство, с той разницей, что посередине зала стоит деревянная установка – вроде перегородки, как на выставках картин). Я вхожу в зал с тягостной мыслью, что мне надо занимать разговором Л.Л.В., нашего гостя, который пришел к моему отцу. Отец занят в кабинете и поручил мне побеседовать с Л.Л. Он сидит в кресле у стены и рассматривает картины. Картин – множество, как в музее. Мне приходит счастливая мысль развлекать его осмотром картин. Я смотрю на стены… и прихожу в ужас. Всюду развешаны отвратительные, грубые, совсем новые полотна, слишком яркие и кричащие. Кажется, что их писали не художники, а мастера плакатов и выставок. Мне бесконечно стыдно и больно.

«Неужели все хорошее уже продано?» – думаю я.

Стыдно мне главным образом перед Л.Л. Он, наверное, думал, что в таком доме, как наш, найдет настоящие шедевры, а в действительности наткнулся на сплошную и дешевую безвкусицу. А кроме того, он совсем не должен знать, что мы разорены. Кто угодно другой, но только не он!

Я начинаю с ним говорить о чем-то – он молчит и продолжает смотреть на картины. Я слежу за его взглядом и чувствую, что мучительно краснею, – какая возмутительная мазня! Запоминаются: невозможно голубая вода какого-то темного пейзажа и невозможно розовая спина какого-то ню.

Вдруг в глубине зала я замечаю большое и прекрасное полотно итальянской школы, изображающее Св. Семейство и маленького очаровательного Иоанна Крестителя. Я облегченно вздыхаю – слава Богу, хоть что-нибудь из прежнего уцелело! Я стараюсь направить внимание Л.Л. на то полотно, но он упорно молчит и рассматривает другие объекты, скверные.

Незнакомая комната, заставленная платяными шкафами. Я с мамой и Марылей[236]236
  В 1928 г. М. Гришан находилась в ссылке в Средней Азии.


[Закрыть]
. Л.Л., очень радостный и улыбающийся, уходит за шкафы и оттуда говорит:

– Ну наконец-то я могу вам показать мои достижения!

(Во сне я убеждена, что он почему-то археолог.)

Он выходит к нам и несет осторожно темно-красное одеяние, вышитое золотом.

Мы рассматриваем и восхищаемся.

Он снова уходит и возвращается с женским платьем без рукавов, с невероятно большим вырезом. Платье из парчи, прелестного голубого цвета с серебром.

– А это наша легкомысленная Польша, – смеется он, – видите, какая разница с целомудренной Русью! И век тот – семнадцатый.

Он куда-то уходит опять – кажется, за новым платьем, а я потихоньку и в шутку наряжаю в голубую парчу Марылю. Она хохочет и прелестно выглядит в этом костюме. Уже растрепаны волосы, и она почему-то меньше своего роста. Я показываю ее маме, любуюсь и называю Антика!


На 7 сентября 1928 года

Кладбище. Подхожу к могиле Нины. Могила совсем измененная, странная, чужая, с кривым крестом, с разбросанными кирпичами. От дорожки ее отделяет дощатый заборчик: объявления наклеены, афиши. Большое объявление – почерк Нины, синим и красным карандашами размашисто написано: «Я очень недовольна. Не то, не то, не то…»

Вижу, что портрет Нины исчез (в действительности на могиле нет никакой фотографии) и на его место повешен другой, совсем не похожий на Нину, – лицо в профиль, унылое, сердитое, растрепанное. Во сне мне очень горько, что на могиле такой беспорядок.


Ночь на 29.IX .28

Длинный и совершенно забытый сон о жизни и смерти татарского хана и о степи.

1. Простор степи, заходящее солнце, темные люди, кони, палатки, высокие травы (все – в темно-коричневых, красноватых тонах). 2. Мужское монгольское лицо, искаженное страданием, в странной островерхой парчовой шапочке. Немолодое лицо. 3. То же лицо, опрокинутое, страшное, посиневшее и напряженное, застывшее в неестественной позе тело, перекинутое через седло. Голова у стремян. Конь живой и черный.


Второй сон

Царская палата. Кремль. Красное сукно на полу. Крошечные решетчатые оконца. Скамьи у стен. Печь из пестрых изразцов. Стол, покрытый не то ковром, не то яркой тканью. У стола – царь Иоанн IV Грозный, с опущенной на грудь головой. Я – мальчик лет 13–15, кудрявый, в белом кафтане, в мягких, с загнутыми носами сапожках. Я – прислужник, стою у двери. Царь подает знак – открываю дверь и с древним поклоном впускаю в палату высокого и толстого боярина с рыжей бородой. Второй знак царя – подаю кубки и вино в тяжелом кованном жбане из серебра. Наливаю. Ощущение безумного страха, что могу пролить или подать не так, как нужно, и царь разгневается… Обхожу стол, наполняю кубки. Чувство неминучей и страшной опасности – близости смерти – растет. Опущенными глазами слежу за своим шагом – лишь бы не споткнуться. Вино налито. С огромным облегчением отхожу к двери. Мне радостно и весело: все сошло хорошо. Третий знак царя – ухожу из палаты.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации