Электронная библиотека » Стефан Хвин » » онлайн чтение - страница 1

Текст книги "Ханеман"


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 06:22


Автор книги: Стефан Хвин


Жанр: Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Стефан Хвин
Ханеман

Четырнадцатое августа

О том, что случилось четырнадцатого августа, я узнал много позже, но даже Мама не была уверена, что все произошло именно так, как рассказывали у Штайнов. Господин Коль, работавший в Анатомическом институте со дня основания, об этом говорил неохотно; его уважение к людям в белых халатах поверх костюмов из добротной английской шерсти, которые протирали очки в тонкой золотой оправе шелковым носовым платком с монограммой, было, право, слишком велико, чтобы…

Цейсовские стекла, неторопливо, спокойно протираемые в вестибюле… В летние дни на них оседала желтая пыльца лип, цветущих на Дельбрюкаллее возле здания Института, где прохладный ветерок с тенистого евангелического кладбища смешивался с волнами сухого соснового воздуха, приносимыми со склонов моренных холмов. В восемь перед входом останавливался черный «даймлер-бенц», потом из подъезжающего со стороны Лангфура трамвая высыпала толпа одетых в темное девушек, которые через несколько минут, пройдя вдоль кладбищенской ограды и войдя в вестибюль, а оттуда в корпус Д, надевали голубые передники с бретельками, перекрещивающимися на спине, и белые косынки… Короче, даже господин Коль сомневался в достоверности того, что услышал от Альфреда Ротке, служителя из анатомички – смуглолицего и оттого похожего на тень из Элизиума, – который сновал по подземным коридорам в клеенчатом фартуке, вечно что-то разыскивая среди медных ванн, где мокли белые простыни для застилки стола с мраморным верхом, длинного стола на колесиках – прямоугольного, холодного на ощупь и всегда словно бы чуточку влажного; стол этот ставили под большим круглым светильником с пятью матовыми лампочками в зале IX на первом этаже здания по Дельбрюкаллее, 12.

И хотя госпожа Штайн готова была поклясться, что все произошло именно так, как об этом рассказывали, господин Коль, вздернув подбородок и щуря глаза, в которых поминутно вспыхивали иронические огоньки, посматривал на нее с выражением превосходства, отнюдь, разумеется, не желая ее обидеть, однако что было делать, если, как свидетель случившегося, он знал гораздо больше; госпожу Штайн, впрочем, все равно ни за что не удалось бы переубедить… Кончик белого зонта постукивал по дорожке, когда госпожа Штайн, спускаясь с мола в Глеткау на пятачок перед гастхаусом,[1]1
  Гастхаус – гостиница (нем.). – Здесь и далее примеч. пер.


[Закрыть]
говорила господину Колю: «Да ведь иначе и быть не могло. Он должен был так поступить. Это было сильнее его. Нужно его простить…» – «Должен был?» – поднимал брови господин Коль. Ведь даже если действительно все произошло так, как рассказывали, атмосфера в анатомическом корпусе с его длинным рядом застекленных дверей, хрустальные стеклышки в которых, позванивая, отбрасывали радужные блики, а эмалированные таблички с готической вязью обладали торжественностью саркофагов, тишина, которую нарушало только мягкое шлепанье резиновых подошв служителей по зеленому линолеуму да доносящееся из подвала, будто музыка огромной кухни, звяканье никелированных чанов и жестяных подносов, – все это и без того вселяло тревогу, и господину Колю, естественно, не хотелось ее усугублять за счет того, что оставалось неясным и в высшей степени сомнительным. И даже если правдой было то, что он услышал от Альфреда, когда в конце сентября они случайно встретились у Кауфмана на Долгом побережье, господин Коль мудро решил помалкивать, ибо в событии, о котором они говорили, крылось нечто ему непонятное, хотя он немало повидал в жизни – взять, к примеру, отступление из-под Меца или окружение Страсбурга, когда люди, которых, казалось бы, он хорошо знал и о которых никогда не сказал бы худого слова, внезапно менялись, точно с лица у них слезала кожа, обнажая влажные, поблескивающие зубы. Поэтому ему лучше, чем бы хотелось, было известно, что человек может измениться, но не до такой же степени и не здесь, на Дельбрюкаллее, 12!

Если бы это произошло с кем-нибудь из студентов или, скажем, с ассистентом Мартином Рецем, да, если бы подобное случилось именно с Рецем, господин Коль только бы понимающе покачал головой, сожалея о ранимости человеческой натуры и слабости нервов, – но Ханеман? Конечно, и у него были тайны, недоступные даже самому проницательному взгляду врачей, увлеченных идеями Блейлера[2]2
  Эйген Блейлер (1857–1939) – швейцарский психиатр и психолог.


[Закрыть]
(а уж что говорить о взгляде швейцара, который из-за молочного стекла видел только темную фигуру и светлые волосы, а потом руку, отдающую ключ от зала IX), но ведь метаморфозы души имеют свои пределы, и то, что могло произойти с юнцами, которые, движимые страстью к постижению секретов анатомии, приезжали сюда из Торна, Эльбинга и даже из Алленштайна, не могло произойти с человеком, ходившим сюда уже не первый год, да и раньше, как поговаривали, много чего навидавшимся в клинике под Моабитом, где он, кажется, практиковался у самого Ансена.

Итак, четырнадцатого ничто ничего не предвещало. Студенты медленно собирались, не спеша занимая места на дубовых скамьях перед дверью с готической буквой А. Сын Эрнста Меля, владельца скобяного склада в Мариенвердере, в гладком шерстяном пиджаке безукоризненного покроя, в желтых кожаных туфлях, с зажатым в пальцах пенсне, пришел уже в начале третьего вместе с Гюнтером Хенекке, у отца которого был склад мануфактуры и колониальных товаров на Лабазном острове; затем к ним присоединились другие – фамилий Альфред Ротке, к сожалению, не смог припомнить. Они переговаривались вполголоса, однако, чувствовалось, со смехом, замиравшим, когда их взгляды падали на дверь кабинета Ханемана (за которой, впрочем, все еще никого не было), – с приглушенным нервным смехом, стараясь таким способом подавить внутреннюю тревогу, хотя все были здесь не впервые. Итак, разговор был не слишком громким – скорее, перешептывания, тихие отрывистые возгласы, – и ассистент Мартин Рец, проходя по коридору с инструментами, которые могли понадобиться в зале IX, всякий раз слышал только отдельные латинские слова, вкрапленные в вульгарную немецкую речь, и фразы из оперетт (город неделю назад посетила, оставив приятные воспоминания, труппа Генриха Моллерса из Гамбурга). Перед дверью с эмалированной табличкой, на которой чернел ряд готических букв, собиралось все больше народу. Трости с белыми и латунными набалдашниками, вставленные в подставку, увенчанную железной лилией, поблескивали в темном углу за дубовым барьерчиком, а на черной вешалке, над салатного цвета панелью, имитирующей зеленый мрамор с прожилками, стыли плащи с капельками тумана на воротниках. Под полукруглым сводом дрожало нервное эхо нечаянно вырвавшихся смешков, стихающее, когда из подземелья доносился стук передвигаемых с места на место медных ванн, громыхание скользких жестяных подносов и звяканье никелированных инструментов.

Ханеман, рассказывала госпожа Штайн, появился на лестнице около трех. Студенты, встав, почтительно ответили на приветствие. Минуту спустя в коридоре показался ассистент Мартин Рец в своем чуть широковатом пиджаке с костяными пуговицами, пахнущий туалетной водой Редлица; шагал он с не меньшим, чем Ханеман, достоинством, однако ничего, склонявшего к подобной почтительности, в нем не было.

Мартин Рец… Сколько раз госпожа Штайн видела его на конце мола в Цоппоте, когда, повернувшись лицом к морю, он стоял у парапета, никого, казалось, не замечая, хотя в летние и даже осенние дни гуляющих было предостаточно и на променаде около казино, и возле причалов. Вероятно, меланхолию в его душе порождали неотступные мысли о матери, которая, уперев взгляд в потолок, не первую уже неделю умирала в больнице на Луговой, не слыша вопросов сына, навещавшего ее через день с неизменным букетом цветов, но ведь мужчине не пристало так покорно поддаваться ударам судьбы! Госпожа Штайн, имевшая обыкновение даже в прохладную погоду около четырех часов пополудни приходить с дочерями на мол, чтобы девочки могли принять воздушную ванну, как только приближалась к неподвижной фигуре, на мгновение переставала восхищаться целебными свойствами йода и, отвечая на вопросительные взгляды девочек, обеспокоенных видом стройного господина в темном пиджаке с костяными пуговицами, который стоял на краю помоста и, не обращая внимания на треплющий его волосы ветер, смотрел на темную линию горизонта, произносила: «Милочки, господин Рец – меланхолик», что звучало как предостережение.

Итак, Мартин Рец был «меланхоликом», и то, что он говорил о Ханемане, не могло не быть пронизано меланхолией, которая – в чем госпожа Штайн не сомневалась – неизбежно вносит фальшивую ноту в любые наши суждения. Рец был «меланхоликом» – Хильда Вирт, у которой он жил на Ам Иоганнисберг и которая будила его по утрам осторожным стуком в застекленную дверь, безусловно бы это подтвердила. Кто б другой стал возить с собой в черном саквояже эту завернутую в клочок кроличьей шкурки гипсовую головку неизвестной девушки, которую госпожа Вирт увидала однажды в комнате Реца, – маленькую, гипсовую, похожую на жемчужную раковину головку, стоящую на буфете красного дерева? Почему столь трезвый и уравновешенный человек, до смешного тщательно подбирающий галстучную булавку к запонкам на манжетах, поставил на буфет белую гипсовую головку, ничем абсолютно не примечательную – просто гипсовая отливка лица неизвестной девушки, которая могла бы быть – но наверняка не была – его младшей сестрой? (Можно ли, впрочем, винить госпожу Вирт, которую трудно было заподозрить в незнании жизни, в неосведомленности о том, что подобные гипсовые головки украшают гостиные и спальни тысяч домов Эльзаса, Лотарингии и Нижней Саксонии, не говоря уж о центральной Франции?)

Четырнадцатого августа в три с минутами, когда была сдернута простыня с лица девушки, час назад привезенной в анатомичку, Мартин Рец не сумел удержаться от вздоха: это лицо было так похоже на лицо той, гипсовой… А коли уж он увидел то, что увидел, возможно ли, чтобы Ханеман не увидел того же самого? Да, Мартин Рец готов был поклясться, что, как только полотно соскользнуло с лица девушки, глаза Ханемана погасли. Впрочем, разве могло быть иначе? Разве мог остаться равнодушным человек, хоть раз в жизни видевший лицо «Незнакомки из Сены»,[3]3
  Около 1880 г. в Париже выловили из Сены тело неизвестной девушки; она была так красива, что кто-то сделал гипсовую отливку головы таинственной утопленницы, и вскоре ее копии появились в домах чуть ли не всей Европы.


[Закрыть]
сонное лицо из белоснежного гипса?

«Этот Рец совсем свихнулся», – госпожа Штайн не могла скрыть раздражения, когда Мария, ее племянница из Торна, слово в слово повторяла то, что о четырнадцатом августа говорил Рец. Она-то знала со слов Альфреда Ротке, как все обстояло на самом деле! Если Ханеман и отдернул руку в тот момент, когда полотно соскользнуло с белого лица лежащей на мраморном столе девушки, так ведь не потому же, что это лицо напомнило ему какую-то гипсовую головку, навевающую на Реца глубокую меланхолию!

Служитель Альфред Ротке, очень хорошо запомнивший тот день, – трудно не запомнить чего-то такого, что происходит внезапно и разрушает все наши прежние представления о тонкой паутине связей между реальным и возможным, – тем не менее не запомнил, каким было лицо Ханемана. Поглощенный собственным удивлением, он смотрел лишь на то, что появилось на мраморном столе через несколько минут после приезда кареты «скорой помощи», из которой полицейские вынесли продолговатый предмет в прорезиненном чехле, кожаными ремешками прикрепленный к носилкам. Зеленая перевозка подъезжала ко входу в анатомичку несколько раз. Хлопанье дверей, торопливые шаги, восклицания. Вызвали служителей из корпуса Д. Вскоре вся Академия знала, что около девяти у мола в Глеткау затонул прогулочный пароходик «Штерн», курсирующий по трассе Нойфарвассер – Цоппот. Этот несчастный случай (не первый, кстати, на этой линии: 12 августа 1921 года «Урания», принадлежащая Гребному обществу, столкнулась возле пристани в Глеткау с буксиром из Нойфарвассера) привлек внимание комиссара Витберга из участка в Цоппоте, поскольку, когда «Штерн» при помощи плавучего крана братьев Гиммель подняли со дна, в кают-компании был обнаружен труп мужчины, чья фамилия значилась в полицейских картотеках.

В подобных случаях, если возникали хоть малейшие подозрения, в Институт вызывали Ханемана. Тогда к дому 17 по Лессингштрассе подкатывал черный «даймлер-бенц». Ханеман, слыша, что у калитки останавливается машина, брал свое темное пальто и быстрым шагом выходил из дома, перед которым его ждал в автомобиле ассистент Рец, свежевыбритый, с белым платочком в кармане пиджака; шофер открывал дверцу, и уже минуту спустя черный «даймлер-бенц» въезжал на Кронпринценаллее, чтобы за железнодорожным виадуком повернуть в сторону Лангфура. Ханемана не впервые вызывали по такому поводу, поэтому и в тот день он не удивился: хотя событие носило сенсационный характер (уже вечером в специальном приложении к «Фольксштимме» были приведены ошеломительные подробности), для Анатомического института оно было лишь одним из многих, с какими там приходилось сталкиваться изо дня в день. Даже ассистент Рец, тонкая организация которого не раз подвергалась суровым испытаниям, в глубине души, безусловно, взволнованный известием о крушении «Штерна», не выказал беспокойства: пока они ехали по аллее к центру, минуя дома Лангфура, железнодорожный виадук на Магдебургерштрассе и затем конный манеж, он своим звучным голосом излагал суть дела, в котором им поручено было разобраться.

Кажется, говорил Рец, среди жертв обнаружили человека, погибшего – на что указывали кое-какие факты – несколько раньше, до того, как «Штерн» затонул (из этого предположения, высказанного очевидцами, наблюдавшими за извлечением трупов из наполненного водой корпуса, некоторые журналисты поспешили сделать вывод о том, будто катастрофа была неслучайной, будто некто пытался уничтожить следы чего-то весьма серьезного, но ошибся в расчетах и погиб вместе с остальными несчастными). Таким образом, дело, в котором предстояло разобраться Ханеману, не отличалось от тех, которые ему обычно поручали, и комиссар Витберг из участка в Цоппоте, равно как и комиссары из Главного города,[4]4
  Главный город – район Гданьска (Данцига).


[Закрыть]
с которыми Ханеман прежде сотрудничал, мог быть спокоен, что все будет выяснено и складный диагноз, претендующий на полную достоверность изложенных в нем данных, не затемнит сомнений, если таковые появятся.

А когда «даймлер-бенц» уже приближался к зданию Института, когда высокие липы, затеняющие евангелическое кладбище, быстро исчезали за окном слева от автомобиля, служитель Альфред Ротке медленно вкатывал в зал IX длинный стол, на мраморной плите которого лежала завернутая в прорезиненную ткань фигура; вкатывал осторожно, так, чтобы стол не подпрыгнул на латунном пороге, отделяющем ледник от зала. Белые клеенчатые фартуки с металлическими застежками уже ждали на вешалке у двери, стол подъезжал под круглый колпак с пятью лампочками, в жестяных кюветах у окна дремали никелированные инструменты, и когда служитель Ротке зажигал свет (он всегда при этом зажмуривался), на лестнице за дверью уже слышны были шаги. Впереди шел Мартин Рец, за ним, на ходу снимая свое темное пальто, спускался по гранитным ступенькам Ханеман. Рец подал ему фартук. Ханеман застегнул металлическую пряжку, разгладил белую клеенку на груди, коротко поздоровался со служителем Ротке и, когда все подошли к столу, велел опустить лампу пониже – так, чтобы свет падал прямо на то, что лежало на мраморе.

А потом – служитель Ротке хорошо запомнил эту минуту – Ханеман один за другим развязал узелки ремешков, опутывающих ткань, и раздвинул края; служитель Ротке хорошо запомнил только руки Ханемана, только их спокойные, неторопливые и ловкие движения, когда узелки поддались и чехол раскрылся, однако он не запомнил, каким было в тот момент лицо Ханемана, он запомнил лишь освещенные ярким молочным светом пяти электрических лампочек кисти рук, отдернувшиеся, когда прорезиненная ткань раздвинулась и открыла лицо Луизы Бергер. На шее прямо под подбородком темнела тоненькая розовато-фиолетовая полоска. Волосы были мокрые.

Итак, четырнадцатого августа – госпожа Штайн не могла скрыть негодования, – четырнадцатого августа произошло то, что произошло, и никакие меланхолические настроения ассистента Реца (чья стройная фигура угрожала каждой семье, в которой подрастали дочки) не должны никого вводить в заблуждение, поскольку причина – явная и весьма прискорбная – крылась именно тут. Ведь служитель Ротке, чьи слова, по мнению некоторых, следовало бы обойти молчанием (неужели обязательно отзываться на слова простого человека высокомерным пожатием плеч, как мы это делаем, выражая свое отношение к чьей-то вере в мир сильных и чистых чувств?), все видел.

Студенты, безмолвным кольцом обступившие стол с мраморным верхом, не понимали, почему Ханеман прервал осмотр, и только переглядывались, но в лице ассистента Реца не было ничего такого, что могло бы подтвердить даже самые осторожные догадки. Итак, они стояли молча в своих клеенчатых на полотняной основе фартуках, ожидая какого-нибудь жеста, который бы рассеял тревогу, и когда уже казалось, что напряжение спадает, поскольку Ханеман взмахом ладони велел Рецу делать что ему положено и Рец протянул руку в резиновой перчатке за лежащими в кювете блестящими инструментами, затем ватой, смоченной розовым раствором, протер живот лежащей девушки – от грудины до пупка (в котором все еще сверкала капелька воды) – и медленно провел острием скальпеля по коже сверху вниз, Ханеман вдруг повернулся и, не снимая фартука, вышел из зала. Ассистент Рец осторожно вскрывал скальпелем плоть, обнажая темно-красные, оплетенные фиолетовыми жилками бугры, служитель Ротке, глядя на дверь, прислушивался к затихающим на лестнице шагам Ханемана, однако лишь после того, как были наложены зажимы и настало время объяснений Ханемана, который обычно по завершении подготовительной процедуры брал в руку стеклянную палочку, чтобы указать в глубине вскрытого тела места, изображенные на больших таблицах, развешанных в зале IX, и ассистент Рец, прервав на мгновение работу, бросил Альфреду Ротке: «Скажите профессору Ханеману, что зажимы наложены», – только тогда все поняли, что Ханемана уже нет в анатомичке.

Даже темное пальто, висящее около двери, не могло поколебать уверенности, что это так.

Окно

Вернувшись на Лессингштрассе, он положил фотографии в плоскую бронзовую вазу и бросил спичку. Огоньки были желтые, перепрыгивали со снимка на снимок. Когда подуло от окна, слегка заколыхались. На дно вазы осели черные хлопья. Он смотрел на корчащуюся в огне глянцевую бумагу.

Но уже через минуту, ладонью прибив огонь, быстро вытащил из пепла уцелевшие остатки. На задымленном клочке мелькнул носок ботинка. Подол кружевного платья. Белая рука, держащая зонтик с роговой рукояткой. Поля темной шляпы, украшенные венком из тюлевых роз. Только теперь он осознал, что сделал. Закрыл глаза. Потом стал торопливо складывать обгоревшие кусочки, но из закопченных обрывков ничего уже составить не удалось. Пепел. Черные кончики пальцев. Запах горелого целлофана. Он открыл ящик. На дне – зеленоватое фото на паспорт. Птичье перышко. Серая монета. Стальное перо. Вот и все.

Лицо на фото показалось ему чужим.

Это она? Он пытался собрать мысли. Постепенно все начало складываться. Все ниточки тянулись в одну сторону – туда, на пристань, к темной воде. Как он мог этого не видеть? Картинки, точно железные опилки в магнитном поле, сбежались в льдисто-прозрачный узор.

Ведь они встретились три дня назад на втором этаже гастхауса в Глеткау. За окном мол, к которому в три причаливал тот пароходик.

Три дня назад…

Она тогда стояла у окна. Причесывалась. Протянула руку к раскиданным по подоконнику длинным костяным шпилькам, придерживая рассыпающийся узел волос, блеск которых всегда его восхищал, ловко подсунула пальцы под темную прядь. Но ведь (сейчас он был в этом уверен) она проделала это медленнее обычного, движение руки… как он мог не заметить? Она стояла у окна, профиль, отражающийся в стекле, за которым синело море, был так близко, только протяни руку, но ведь он чувствовал, что между ними появилось что-то, какая-то завеса, едва различимая, однако придающая лицу необычный светлый оттенок – может быть, более холодный, может быть, почти белый. Оттенок кожи? Холод? Лунная белизна? Ведь он должен был это заметить, когда она подошла к окну, щурясь от солнца. Позднее утро, желтые пятна теплого света на стене возле оконной рамы. За окном у мола белый прогулочный «Ариэль» из Нойфарвассера. Несколько подростков шли по пляжу к причалу. Красный мяч. Небо. Бледно-желтый песок. Крик чаек, лениво отгоняемых рыбаком, вытаскивающим из сети еще живых рыб с розоватыми жабрами. Гладкое море, почти без волн…

Она стояла у окна, задумавшаяся, возможно, чуточку раздраженная, но ведь ее задумчивость была не такой, какую ему случалось видеть на женских лицах в кафе Кауфмана или в гастхаусе, когда красивая дама с собранными в римский пучок волосами, ковыряя серебряной ложечкой кусочек венского торта, устремляла взгляд куда-то в пространство, отсутствующая, быть может, погруженная в воспоминания о ночи любви, молчащая, хотя ее спутник, тщательно выбритый офицер из казарм на Хохштрис, что-то оживленно ей рассказывал, подцепляя металлическими щипцами краба за крабом с блестящего блюда.

Нет, тогда, когда она причесывалась у окна, это было что-то другое, что-то, от чего ему стало страшно, но он пренебрег предостережением всполошившегося сердца.

Или он уже раньше это заметил?… Она стояла в ванне, он смотрел в щель неплотно закрытой двери: светлое тело на фоне темно-зеленых стен ванной комнаты, высоко заколотые волосы, освещенные лампой над затуманенным зеркалом. Он видел ее профиль, белую линию груди. Она провела по плечу греческой губкой, след пены на золотистой коже, влажная прядка на затылке, медленные движения руки, будто она ничего, под пальцами не ощущала…

Когда он смотрел так на нее, водящую по плечу греческой губкой, его вдруг пронзил страх, короткий, как солнечная вспышка в неожиданно треснувшем зеркале. Он вдруг увидел беспредельное одиночество этого тела, которого легко касаются пальцы. Нет, то не был страх. То была уверенность, что она замкнулась в себе, что ему никогда к ней не пробиться.

Теперь оставалось только винить себя. Ведь они могли уехать в Кенигсберг позавчера. Все уже было готово. Билеты на поезд с пересадкой в Мариенбурге. Но она настаивала, чтобы они отложили отъезд на воскресенье: мать неважно себя чувствует, подождем, всего-то пару дней… Стоило произнести одно твердое слово…

Теперь время, проведенное в анатомичке, показалось ему пустой темнотой. Он пытался проникнуть в тайну, вскрывал попадавшие на мраморный стол тела в надежде понять, что же отгораживает нас от смерти. Но много ли было толку от потраченных в подземелье на Дельбрюкаллее часов, если он не сумел услышать того, о чем говорило ее живое тело, что сквозило – теперь он знал! – в каждом ее движении… Теперь у него не осталось сомнений: тогда, у окна в комнате на втором этаже гастхауса, она чувствовала, что это приближается. А он смотрел на ее плечи, шею, волосы, точно был слеп и глух. Он мог удержать ее одним словом, но тогда, когда она стояла так у окна, за которым синело море, только спросил: «Что с тобой?» Она перестала водить по волосам зеленой щеткой: «Не знаю».

Он помнил все. Каждый жест. С мучительной отчетливостью. Отдельные образы той минуты. А ведь хватило бы одного слова…

И это легкое раздражение, с каким она отвернулась от окна. Мелькание пальцев, выдергивающих из щетки светлые волоски. На подоконнике ракушка. Кольца. Медальон с розовой камеей. Приколотая под воротничком брошка. Потом рука, поправляющая волосы на затылке. Застегивающие платье пальцы. Желтый шнурованный ботинок на ковре. Быстрые шаги. Струя воды из крана. Мягкий стук отложенного мыла. Теплые следы босых ног на полу. Прошла к зеркалу мимо него. Плечи едва ощутимо напряглись, когда он попытался ее обнять. Мягко изогнувшись, высвободилась. Засмеялась, но смех был неглубокий и тотчас погас. Взяла шляпу. Разгладила ленту. Тронула розы на полях. Шелест шелка. Светло-розовые ногти. Надевание кольца на безымянный палец. Разглядывание вытянутой руки: малахитовый камешек в серебре. Зонтик с черной рукояткой, брошенный на кресло. Скрип открываемого шкафа. Блеск зеркала в дверце. Светлое пальто. Ворсистая ткань с перламутровыми пуговицами. Тепло исчезающего под пальто платья.

Он коснулся пальцами ее щеки. Она прижалась лицом к его ладони, но смотрела куда-то вбок. Полуопущенные веки. «Значит, в воскресенье около четырех в Лангфуре. Не забудешь?» Глупый, смешной вопрос, ведь это он покупал билеты. «Только не опоздай. И не бери никаких вещей. Я все возьму». Они хотели сесть в разные вагоны, так было забавней. Потом, словно незнакомые попутчики, едущие из Штеттина или Кёслина, встретились бы в вагоне-ресторане где-нибудь между Диршау и Мариенбургом, на длинном мосту через реку Вайхзель, по которому едешь и едешь, а внизу вода, темная от водоворотов.

Но когда она стояла так у окна, за которым синело море, ее уже ждал тот белый пароходик с пристани в Нойфарвассере, уже ждали летнее белое платье, зонтик, белая сумочка… Решила навестить сестру в Цоппоте? Но почему не поехала поездом, почему села именно на это суденышко, наклонная труба которого походила на обрубок колонны из греческого мрамора, увенчанный буквой В, знаком транспортной компании Вестерманов? Сестра? Темно-рыжая девушка с глазами как спелые виноградины? В красном платье? Ждала на молу в Глеткау? Все видела?

Он быстро поднялся с кресла, схватил брошенное на кровать пальто. Надо немедленно ехать на Штеффенсвег, чтобы все ей рассказать!

Ей?

До него вдруг дошло, что он хочет рассказать о случившемся в Глеткау той, которой уже нет. Он всегда рассказывал ей обо всем важном и интересном, что происходило в Данциге, Диршау, Цоппоте и даже в Мариенвердере, вот и теперь захотелось рассказать…

Опомнился. Господи…

Как это говорил Рец? «Когда мы страдаем, Бог прикасается к нам голой рукой»? Бедняга Рец… Что за возвышенный философский бред нес этот меланхоличный юноша с такими ловкими пальцами, что ему без колебаний можно было доверить любую, даже самую сложную операцию. Прикосновение Бога? Сейчас Ханеман ощущал только острую боль от того, что ее больше нет ни на Штеффенсвег, ни… нигде…

Ни слезинки. Только до боли сжатые челюсти и ком в горле. Нет, он не мог понять. За что это наказание? И даже если оно предназначалось ему – при чем тут она? На стене рядом с зеркалом в бронзовой раме чернело «Распятие в горах» Каспара Давида Фридриха,[5]5
  Каспар Давид Фридрих (1774–1840) – немецкий живописец, представитель раннего романтизма.


[Закрыть]
но кружевная вязь елей, окружающих черную фигуру Бога, вдруг расплылась. Ханеман закрыл глаза. Почувствовал, что сейчас заплачет.


Страницы книги >> 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации