Текст книги "Бездомные"
Автор книги: Стефан Жеромский
Жанр: Классическая проза, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 23 страниц)
– Я тоже врач… И более или менее знаю, что здесь можно лечить, а чего нельзя. Разумеется… я не знаю этого так хорошо, как мой уважаемый коллега доктор Юдым, но постольку, поскольку… У меня здесь были случаи прекрасного излечения малярии, случаи очень частые, так что я не вижу надобности ничего вычеркивать из описаний и проспектов…
– Мне кажется, – обратился к Юдыму один из ревизоров, – что, может быть, вы здесь впадаете в крайность? Ведь число посетителей санатория все возрастает.
– Количество посетителей, знаете ли, еще ничего не доказывает. Одна какая-нибудь статья ученого врача, доказывающая, что пребывание в Цисах нездорово для тех, с кого ведь как-никак берут деньги за воздух, долженствующий их якобы излечить, может испортить все дело. Я тоже не желаю зла этому месту, такому милому, и поэтому говорю…
– «Одна статья ученого врача»… слышишь? – тихо пробормотал доктор Венглиховский Кшивосонду, свертывая толстую папиросу.
– И за чем остановка, за издержками?
– Ах да, мы знаем! – засмеялся Кшивосонд. – Вы, доктор, найдете сумму, необходимую на покрытие расходов… в кармане нашего доброго Леса. Но разве это хорошо? Старик даст, конечно, но он даже не знает, на что дает…
– И разве это хорошо, разве хорошо подстрекать одинокого человека к таким крупным расходам? – говорила пани Лаура. – Он, правда, человек состоятельный, но не миллионер, куда там, у него даже нет и сотен тысяч. Что заработает, то и раздаст. Может еще случиться, что в старости ему негде будет голову приклонить.
– Да, господин доктор, – проговорил и тот из ревизоров, который стал на сторону Юдыма, – Лещиковский и без того дает нам слишком много денег. Мы просто не можем позволить этого. Понимаю еще, какой-нибудь пустяк, – но такие радикальные перемены, нет, это не годится…
Юдым сконфузился. Ему пришло в голову, что Кшивосонд подозревает его сейчас в намерении воспользоваться для себя суммами, которые М. Лес прислал бы на поднятие дна реки… Эта мысль была так неожиданна и так тяжела, что придавила собой все остальные.
Он умолк и сел в сторонке.
Так рухнул проект перестройки водоемов в цисовском парке. После отъезда комиссии все пошло по-прежнему и внешне во взаимоотношениях ничего не изменилось. Директор был любезен с Юдымом, а Кшивосонд превосходил в вежливости самого себя. Но под этим таилась холодная ненависть.
Униженному Юдыму его проект казался теперь еще лучшим, чем раньше. В том, что его отвергли, он видел и покушение на здоровье лечащихся и антиобщественный поступок. Небольшой в сущности вопрос вырастал в его сознании до небывалых размеров и заслонял все другие дела, во его раз более важные. Так конек крыши низенького хлева, стоящего прямо перед нашим окном, заслоняет собой цепь далеких гор.
Антагонисты – директор, Кшивосонд, Листва, управляющий имением, – думали, собственно, не о том, стоит ли поднимать дно реки. Каждый, пользуясь случаем, сводил какие-то свои счеты с Юдымом. Директор рассчитывался с ним за больницу, Кшивосонд – за свои унижения, Листва – за нарушение спокойствия, которое было его единственным жизненным наслаждением, управляющий – за проект перенесения бараков.
Но в первую очередь всех четверых злила его молодость. Если бы кто-нибудь из них обронил словцо за картами о том же, чего хотел Юдым, последний добился бы (короткие вспышки старческого упрямства не в счет!) общего согласия, – разумеется, при условии, чтобы тот, кому приходят в голову такие хорошие мысли, осуществлял их своими руками. Но с предложением выступил человек молодой, и старики почувствовали себя так задетыми в своей амбиции, словно он бог знает как помыкал ими. Поэтому они ощетинились и, даже не сговариваясь, решили не дать этому «сопляку» верховодить. Особенно ожесточился директор.
В Юдыме его раздражала не только молодость, но и то, что он тоже врач. Сам не сознавая этого, старый медик не мог считать Юдыма равным себе, и, когда тот говорил от лица «медицины», директор с трудом удерживался от того, чтобы не произнести короткое оскорбительное слово. А когда «юнец» вырвался из-под его влияния и стал действовать самостоятельно, так что уж тут говорить…
Не было такого средства, которого не перебрал бы в своем воображении доктор Венглиховский и которое не поманило бы его надеждой на скорое и полное удовлетворение. Но все они оказывались недостаточными и не ведущими к несомненному успеху. Устранить энтузиаста, воспользовавшись каким-нибудь промахом, который можно посредством сплетни раздуть до размеров преступления? Однако напрашивалась мысль, что тогда Венглиховскому пришлось бы самому вести больницу, притом на том же уровне, на котором это делал Юдым, – в противном случае слава Юдыма поднялась бы в глазах толпы на небывалую и прямо-таки опасную высоту… Принудить его посредством придирок, ряда мелких уколов, унижений, поддразниваний, выставления в смешном свете к добровольному бегству?… Но не отомстит ли тогда этот сапожничий сынок «по-научному», не пришпилит ли Цисам в какой-нибудь газетенке такой ярлычок, что потом от него сам черт не избавит? Доктор Венгли-ховский проклинал тот день, когда он обратился к Юдыму с предложением принять место в Цисах. В ярости рвал он сети, в которые сам себя запутал. Ибо в этой сети были некий особые ячейки. Доктор Венглиховский до сих пор шел в жизни прямым путем, всегда, как он любил о себе говорить, «резал правду-матку, а до остального ему дела не было». Никогда он не занимался интригами, не был коварен, не поражал ни одно человеческое существо предательским оружием. Повсюду он был известен, как человек «честнейший». И он сам привык не только к этой репутации, но и к этой черте своего характера, как привыкают к своей шубе или трости – и вот, впервые в жизни, борясь с этим «молодым», он нащупывал во мраке и искал в себе что-то неведомое, искал какое-то другое оружие.
Юдым чувствовал все это нутром. И он тем горячей хотел победы, что без оздоровительных реформ, начинающихся подъемом речного дна – как искусство чтения начинается с азбуки, – не стоило и работать в Цисах. В тиши, среди учтивых поклонов, совместных чаепитий и чтения газет, кипела скрытая борьба.
После сильных морозов, продержавших мир в течение почти всего февраля в своих железных когтях, наступила оттепель. В первые мартовские дни снега стремительно сошли, и земля оттаяла до глубины.
Река в парке разлилась, снесла искусственную плотину первого пруда и вышла из берегов. Юдым стоял над этой бурой от ила водой, которая неслась стремительным потоком, и смотрел на то, как подтверждаются его выводы.
Было тепло, по-весеннему светло. Задумавшись, он не заметил, как к нему приблизился Кшивосонд и директор.
– Ну как? – сказал администратор. – Что бы теперь было, пан доктор, если бы здесь не было канала? Куда бы направилась вся эта вода?
– Вы лучше спросите, куда деваются груды сгнивших листьев из канала. В данный момент они направляются в пруд, чтобы испускать зловоние, за которое вы заставляете платить приезжающих издалека людей.
– «Вы уже знаете эту сказочку, ну так послушайте еще раз…»,[83]83
Эти слова принадлежат одному из героев комедии А. Фредро (1793–1876) «Пан Иовяльский». Александр Фредро – автор ряда талантливых комедий, в которых сатирически изображена жизнь галицийской шляхты и разбогатевшего мещанства («Месть», «Пожизненная рента» и др.).
[Закрыть] – смеялся директор, трепля Юдыма по плечу.
– Мы мечем в газетах громы на публику, которую стадное чувство гонит за границу, в так называемые «бады». Но какой же заграничный «бад» терпел бы подобные вещи?
– Сударь…
– Нет, нет, я не забываюсь! Ни капельки! Я говорю по существу, раз вы этого хотите. Пустить бы сюда немца и посмотреть, что бы он здесь сделал. С чего бы ort начал – с великолепного танцевального зала или с очистки пруда?
– Ну, пойдем, Кшивосонд, пойдем… – сказал директор. – У нас еще много дел…
«Слеза, что из очей твоих катится…»[84]84
Строка из стихотворения польского поэта А. Асныка.
[Закрыть]
Несколько сот рублей, отложенных доктором Томашем, сделали для его брата возможным выезд за границу. Несколько дней Виктор провел дома, среди всеобщего плача и семейных уговоров. Тем не менее в назначенное время он покинул родные края.
Это было ранним утром в феврале. Одноконная извозчичья пролетка с возницей, ушедшим чуть не с головой в огромный полушубок, тащилась по улицам. Под сенью поднятого верха сидел Виктор с женой. На передней скамеечке поместились дети, которым эта импозантная поездка доставляла несказанную радость. Заморенная, худая кляча-работница скользила по обмерзшим камням, спотыкалась, когда ее разбитые ноги попадали в ухабы, занесенные снежными сугробами, и тащила проклятие своей жизни – будку на колесах – по улице Железной, в сторону Вольской заставы. Из поперечных улиц с Вислы дул вихрь и яростно набрасывался на все вокруг. Он бил в ноздри и распяленные удилами морды выбивавшихся из сил коней, которые, напрягая все мускулы, тащили по варварской мостовой огромные грузовые платформы. Он сек глаза бедных людей, уже с рассвета бегущих куда-то за жалким кусочком хлеба. Изо всех сил трепал как хотел маленькую заблудившуюся собачонку, жмущуюся к холодной стене. Пытался вырвать крюки и наглухо захлопнуть двери, ведущие в магазины. Казалось, в иные секунды он приходит в бешенство при виде вывесок, бросается на них и хватает зубами огромные буквы, шатает из стороны в сторону, словно хочет сбить на землю глупые надписи. Натыкаясь по пути на высокие дома, ветер взлетал на крыши и сдувал оттуда снег на грязные улицы. Тонкие волоконца, словно живая движущаяся паутина, прорезали все, что видел глаз: легкие хлопья снега неслись так быстро и так непрерывно в одном направлении, что как бы соединялись в длинные нити. Казалось, сни тянулись из растущего на глазах сугроба под рыжим забором, как из кудели, а противоположные концы их наматываются на телефонные провода, кружась вокруг столбов с поперечинами, и летят, как бы влекомые каким-то механизмом, под водосточные трубы.
Запутавшись в этой сети, мечется на перекрестке рассыльный. Он скачет, притопывает, бьет ногой об ногу, растирает себе руки и бегает несколько шагов туда и обратно, туда и обратно. Когда он оборачивается к северу, ветер, подстерегающий за углом, бросается на него, как тигр, запускает в него когти и забивает ему дыхание обратно в глотку. Тогда этот маленький съежившийся человечек отворачивается и топчется на месте, а ветер бьет его в спину и толкает перед собой, поддувая серое пальтишко. Минутами рассыльный пробует затаиться от ветра, втискивается в нишу стены и стоит там неподвижно, как бы застыв…
Шагает огромными шагами еврей-возчик, великан с кнутом в руке. Голова его обмотана какой-то большой красной тряпкой, на нем три брезентовых плаща, ноги в валенках. Лицо заросшее, кроваво-багровое, исхлестанное ветрами, возвышается над толпой, налитые кровью глаза глядят, как буря, из-под насупленных бровей. Этот человек, человек полей, принадлежащий дороге, как верстовой столб или перила моста, человек, сроднившийся с вьюгой, морозом и метелью, живо заинтересовывает Каролю и Франека. Они забывают обо всем на свете, и когда пролетка отъехала уже далеко, все еще показывают его друг другу пальцами. На Серебряной и Товаровой, где пролетка медленно, шагом пробирается сквозь массу скучившихся телег и покачивается в выбоинах как лодка, у детей глаза на лоб лезут от любопытства. Вот грузовые телеги, трещащие под тяжестью тюков, черные фуры, груженные углем, другие – льдом, кирпичом, лесом. Рядом с ними идут заметенные снегом возчики с заиндевевшими бородами, красными лицами и громким криком погоняют лошадей. Среди грязных жилых домов то тут, то там виднеются чудовищные очертания фабричных стен, черные даже среди такой метели, словно покрытые вечным грибком. Крыши возвышаются одна над другой, как иззубренные ступени лестницы, между ними поблескивают стекла, темные, словно железные, вставленные не для того, чтобы сквозь них смотрели на свет божий человеческие глаза… Эти стекла, сдавленные стенами, поражают странным блеском, как кошачьи глаза, когда на них падает свет. Кое-где взметываются к небу кирпичные трубы, чернеют трубы железные, прикрепленные тросами. Они выбрасывают огромные клубы бурого дыма, оседающего на стенах соседних домов и врывающегося через окна в квартиры.
Судорожные толчки пролетки нахлобучивали едущим шляпы на брови, глаза. Виктор сидел неподвижно, из-под обвисших полей своей шляпы глядел на движущиеся мимо дома, фабрики. Время от времени из глаз его выкатывалась слеза и, незамеченная, стекала по изможденному лицу.
За заставой шум утих. Их окружили заборы, пустыри, фруктовые сады, обширные дворы, заваленные углем, известью, досками. Кое-где мелькал одинокий, дрянной дом, словно вздутый горкой красный песок. Двери второго этажа выходили в чистое поле и, не находя перед собой балкона, куда должны были вести, а лишь две рыжие рельсы, торчащие из стены, казалось, намерены были сорваться с завесов и ринуться в пропасть. Вскоре и эти последние жилища исчезли, и за каким-то забором открылось поле, подвластное вихрю. Город остался далеко позади, вырисовываясь бледными линиями, будто символ чего-то, неясный, полный муки и такой скорби, такой скорби…
Крепкий студеный ветер врывался теперь под верх пролетки.
Он зловеще гудел в придорожных деревьях, пронзительно свистел в упряжи, словно вырываясь из-под задних копыт клячи.
Все прижались друг к другу. Жена Юдыма, как будто побуждаемая инстинктивными поисками тепла, прижалась к мужу коленями. Тот сидел выпрямясь, засунув руки в рукава, и глядел прямо перед собой. Мысли его были уже далеко, в дальнем пути. Он представлял себе свое неведомое будущее странствие. Ему помогали какие-то смутные предчувствия: из далеких, бог знает когда и где полученных впечатлений, из краем уха услышанных упоминаний складывалось странное орудие познания его таинственной участи. Взгляд его блуждал по придорожным снегам столь же странным, как события, как мысли, как все вокруг. Вот очертания девственных сугробов, бесформенных, ни на что не похожих, изобилующих какими-то украшениями, как бы орнаментом в стиле барокко. То это подобие листьев, изогнутых, кривых, с множеством вырезов, листьев, которые будто бы есть в природе, но далеких от ее подлинных форм, листьев несуществующих, огромных, но неразвившихся. То это что-то похожее на титанические стрелы, которыми можно было бы пробить Свентокшижский костел. Тянулись какие-то непрочные, недолговечные холмы, ласкающие глаз своими мягкими формами, а за ними отвратительные ямы, напоминающие о неведомой и темной, о худшей жизненной муке, – напоминающие о ней так живо, как крик ужаса.
Около полудня извозчик прибыл, наконец, на место и остановился в чистом поле перед одиноким зданием, которое связывало с внешним миром полосу железной дороги. Внизу была лавчонка с кричащей вывеской. В глубине за лавкой обиталище еврейской семьи, многочисленные представители которой, как только извозчик остановился, появились в дверях. Окостеневшие от холода дети Виктора, вытаращив глаза, смотрели на этот «дом», построенный из трухлявых бревен, вероятно, вышедшей в отставку корчмы или сарая, покрашенных в кирпичный цвет с красным узором вокруг дверей и окон. Виктор вылез и спросил одного из глядящих на него людей, нельзя ли получить рюмку «монопольки», чтобы согреться. Из дому тотчас была вынесена бутылка, и вся семья выпила по рюмке. Извозчик вынужден был выпить две, так как после одной никак не мог разобрать, что у нее за вкус.
В тумане виднелись какие-то серые очертания. Еврейчики объяснили, что это и есть как раз железнодорожная станция. Поезд, идущий на Сосновицы, должен был прийти через какие-нибудь три четверти часа. Юдыму надо было торопиться. Семье оставалось проводить его еще немного пешком и, не доходя до местечка, вернуться, сесть в ожидающую извозчичью пролетку, чтобы ехать обратно в Варшаву.
И вот они быстро идут вдоль насыпи по замерзшим комьям тропинки. Виктор бежал впереди. Иногда ему казалось, что уже поздно, что поезд подходит… Тогда сн ускорял шаг…
Жена и дети Юдыма поспевали за ним, подражая его движеньям. Но иногда он замедлял шаги и начинал говорить отрывистые слова, советуя жене сделать то, другое. Ей хотелось обсудить еще тысячи вопросов, она надеялась, что сможет еще удержать его хоть на день, на несколько часов… Мысли в ее голове перепутались и носились в вихре, как эти снежные хлопья. Она чувствовала во рту, в горле, во всех внутренностях жгучий вкус водки и какую-то дурноту. Ей было все равно, и вместе с тем ей было так жаль! Сердце сжималось, словно его стянула и резала надвое тонкая нитка. Но сильнее всего была в ней неразумная уверенность, что кто бы и зачем бы ни сделал что-нибудь на свете, всегда ей одной придется нести бремя. Она должна прокормить детей. Он, Виктор, – уезжает. Ничего не поделаешь, так надо… Ох, как жжет эта водка! Такой чад в голове, такой дурацкий чад… Надо же все-таки понять, что к чему. Раз она родила детей, то должна их выкормить. Как всякое животное, как животное… Известное дело. Отец может уйти, а она нет. Она мать. Так это называется: мать. Конечно, это понятно, он должен идти, – еще как понятно! Это понимание лежит под сердцем, словно зачатое дитя или открытая рана, в которую все время сыплется песок. В ее груди лежит согласие, которое она дала на этот уход.
За несколько сот шагов до первых домов городишка Виктор остановился и сказал, что пора уж проститься… Голос его дрогнул.
По обеим сторонам широкого шоссе, на которое они ступили, чернели ракиты. Темно-коричневые, оледенелые, повисшие прутья бились о крепкую деревянную ограду, покрашенную в черный цвет. То был жестокий, пронизывающий звук. Ветер дул низом, под щитами ограждения, и сметал с дороги тонкие снежные складки, обнажая темный лед и стертые колесами телег гребни старой колеи.
– Виктор, – простонала Юдымова, – не бросишь меня? Побойся ты бога, Виктор…
– Вот тебе на… теперь…
– Потому что, если бы ты меня бросил!..
– Ну, время ли сейчас… Поезд идет! Будь же умницей.
– Ты знаешь, эти дети – твои… Виктор, Виктор… – рыдала она тихо и робко, замирающим голосом.
– Да напишу ведь я, как только получу работу. И первые же деньги, то же самое, пришлю. Что ты думаешь…
Он быстро обнял ее, прижал к себе. Затем детей.
Они и оглянуться не успели, как он уже шел по дороге к станции. Потащились было за ним, но он махнул им рукой раз, другой, приказывая возвращаться. И еще крикнул, что иначе извозчик не дождется и уедет. Они остановились и смотрели ему вслед. Видны были измятое пальто, брюки из плохонького сукна, вытянувшиеся на коленях, широкие, но не доходящие до штиблет, порыжевшая плоская шляпа. Только лица его не было видно.
Юдымова, рыдая, сказала детям:
– Видите, это отец там идет… Это отец… там…
Франека ни чуточки не удивило это сообщение. Он преспокойно стоял и ковырял в носу.
Фигура Виктора все слабее чернела среди сыплющеюся снега. Наконец, она скрылась за пригорком и исчезла из глаз.
Тогда Юдымова схватила Каролю за руку и побежала обратно, чтобы по возможности сократить время, за которое придется платить извозчику. На бегу она отчаянно звала Франека, который с истинным удовольствием пускал по дороге комья замерзшей земли.
На рассвете
Рано поутру доктор Юдым собрался обойти своих «заморышей» в окрестных деревнях. Еще только начался апрель. Луга были мокры, пашни темны, на дорогах стояли глубокие лужи. Они все росли под непрестанно накрапывающим мелким дождичком, сеющим подвижный туман, плывущий из низин, гонимый медленными плавными дуновениями ветерка. Но перескакивая то тут, то там через канавы, цепляясь за плетни, можно было пройти, не промокнув, хоть целые версты.
Доктор был одет в теплую куртку и грубые высокие сапоги. Он шел погруженный в воинственные мысли и насвистывая популярную арию – до того фальшиво, что сойти с рук европейцу это могло только в окрестностях Цисов, да и то в чистом поле. Дорога тянулась вдоль опушки по обрывистым холмам. Она то ниспадала в яр, то взбиралась вверх, а то, как прямой шов, делила поле, расположенное на месте выкорчеванного леса. В мокрых лощинах стлалась уже та светлая мурава, напоминая чудесный румянец на лице человека, которого тяжкая болезнь поставила перед лицом смерти. Крестьянские полоски были еще мертвы.
Доктор спешил взобраться на самый высокий, господствующий над округой холм, чтобы увидеть солнечный диск, который еще не выглянул из-за противоположной горы, хотя уже плыл над землей.
В лесу, по опушке которого он шел, царила весенняя сырость. Мхи, висящие на сучьях пихт, словно заиндевевшие зимние шубы, были мокры, и с них ежеминутно срывались темные капли. Только они и были подвижны среди уснувших деревьев. Казалось, это они выделяют резкий, влажный лесной запах. То тут, то там на стволах свисали клочья коры, словно уродливые лохмотья, которые весна насыщала водой и медленно тянула к земле. В глубине наполовину вырубленного леса еще залегала мокрая тьма, в которой клубились лесные испарения. Стволы осин были какого-то желтоватого цвета. Грабы чернели и блестели от дождя, как сталь. На светлой коре сосен у самых верхушек образовались рубцы, будто странные рисунки, будто контуры каких-то предметов, силуэты странных лиц… Среди намокших стволов и чащей свисающих под тяжестью дождя ветвей, как сонная греза, которую не отгонишь, манила глаз то склонившаяся березка, то молодая осина, осыпанная, словно раскаленными углями, множеством свежих почек. Что-то радовалось в человеке при виде такого деревца, что-то с глубокой нежностью приветствовало его.
Доктор Юдым чувствовал, что в этом, быть может, есть даже некоторая доля сентиментальности, или чего-нибудь еще похуже, но поделать с собой ничего не мог.
«Конечно, – думал он, – такой сантимент нельзя ни разрезать тончайшим ланцетом, ни даже увидеть под микроскопом. Но что ж, когда сантимент существует и является таким же фактом, как точнейшим образом описанная бацилла».
Занятый столь примитивными мыслями, он вошел в лес, уселся на старый пень и стал ждать. Темные тучи образовали как бы широкую сеть, которая тянулась от одного до другого края горизонта и свисала длинными сачками. Каждая ячея вытряхивала из себя дождь, теплый, дробный, легкий как пух. А за тучей оставалось чистое пространство, чудесная голубовато-зеленая глубь, пронизанная пурпуром утренней зари. У самого края далекого горизонта появились белые и румяные облачка, пробуждающие своим видом странное волнение, словно прелестные, широко открытые глаза женщины, когда она грезит. Было тихо, так тихо, что можно было услышать шорох тихого дождя в лужах, рябых от падающих в них капель. Всюду по земле струились мелкие ручейки, как резвящиеся дети, которые не знают, почему и куда они бегут вприпрыжку с такой радостью.
В этой тишине доктор услышал резкий стук колес. Вскоре на вершине холма появились кони в клубах пара, везущие бричку. Лошади были утомлены и так забрызганы грязью, что из гнедых превратились в серых, бричка была тоже облеплена грязью, – все, даже кучер на козлах и фигура на сиденье, носило на себе следы длительного путешествия.
Юдым пристально всмотрелся в сидящую е бричке даму и узнал «особу из усадьбы» – панну Иоанну.
На ней был французский светло-зеленый плащ с капюшоном. Капюшон она натянула на голову, чтобы защититься от дождя. Казалось, она дремала.
Доктор, которого сильно заинтересовало, откуда могла возвращаться панна Иоанна в этот час и п‹ дороге, которая вела не из города, встал со своего пня и пошел по обочине навстречу экипажу, не вполне отдавая себе отчет, зачем он это делает. Он был от нее в нескольких шагах, когда Иоанна подняла голову и заметила его. На лице ее отразилось смущение и как бы даже испуг. Она натянула капюшон на глаза, затем отвернулась… Доктор приветствовал ее поклоном и с вопросительной улыбкой на губах остановился у экипажа.
– Что это за эскапада, панна Иоанна, откуда вы возвращаетесь?
– Как видите… Из путешествия.
– Вижу. И вижу даже, что путешествие было, должно быть, дальнее.
Кучер остановил лошадей. С минуту панна Иоанна смущенно теребила край полости. На ее, как говорили, «немыслимо правдивом» лице отражалось усилие утаить что-то. Краска разгоралась на щеках… Она сказала тихо:
– Я была у исповеди… В Воле Замецкой.
– Так далеко? И почему ночью? Смотрите, в другой раз не делайте этого. Слыханное ли дело… Дождь, ночью было холодно, вы вся промокли. Прошу простить, что я вмешиваюсь непрошенный, но, как врач, я считаю своим долгом сделать это замечание.
Между тем он делал его по побуждениям отнюдь не медицинским. Сердце колотилось в его груди. Это лицо в глубине зеленого капюшона, потупленные глаза, растрепавшиеся прекрасные волосы, выбивающиеся на лоб, а особенно глаза, глаза и пламя румянца… Все это было как чары странного леса, все словно объединилось с солнцем, которое выплывало из-за тумана над тихой, сонной лесной глушью. Юдым беспомощно стоял у подножки экипажа и сощуренными глазами всматривался в эти пугливые черты.
– Э, барышня, что уж тут скрывать от пана доктора… – внезапно сказал кучер, поворачиваясь на козлах. – Мы не к исповеди с барышней ездили.
– Фелек! – крикнула панна Подборская.
– Если вы не желаете… – сказал Юдым, снимая шляпу. – Я не хотел бы причинить ни малейшей неприятности.
– Да ведь такого дела не скроешь, хоть мы на голову стань. Все равно люди уж чешут языки… – настаивал на своем Фелек.
– Да что такое?
– Мы, пан доктор, ездили искать ясновельможную панну, панну Наталью.
– Как так искать? – недоуменно спросил Юдым упавшим голосом. – Как это – искать?
Вместо, ответа панна Иоанна быстро встала и выскочила из экипажа. Лицо ее было измучено. Дрожа как в лихорадке, она подала глазами знак, что хочет сказать Юдыму всю правду, но не при кучере. Они отошли на несколько шагов. Фелек понял и слегка шевельнул вожжами. Кони тронулись и медленным шагом стали спускаться с горы. Стук колес о перерезающие дорогу корни сосен и пихт заглушал разговор.
– Наталька уехала из дому, – говорила панна Иоанна, – без ведома бабки.
– Одна?
– Нет.
– С паном Карбовским?
– Да… С паном… паном Карбовским.
Она говорила, кутаясь в плащ, будто пронизываемая мучительным холодом.
– Бедная бабушка так страшно страдает. Она сейчас же пошла на могилу пана Януария и простерлась в часовне перед образом Христа. Мы не знали… не знали, где она. Такое несчастье!
– Но откуда же известно?…
– Пан Воршевич еще вчера откуда-то узнал, что Наталька уехала в Волю Замецкую. Прямо понять не могу, откуда он мог это знать. Это такой проницательный человек… Он догадался, что они обвенчаются именно в этом костеле, в Воле. Там есть такой ксендз, говорят, очень несимпатичный. И правда, он согласился обвенчать их. Видимо, потому бабушка и послала меня вчера в ночь. Я поехала немедленно. Мы мчались во весь дух, но напрасно. Когда я приехала, все было уже кончено: они уехали. Велели сказать, если бы кто спрашивал, что едут прямо за границу.
– Знаете, это было… Это можно было предвидеть. То есть не это именно, но что-то в этом роде.
– Ах, пан доктор! Какова же моя роль во всем этом деле?
– Ваша роль?
– Ведь я была ее учительницей, наставницей, как бы наперсницей. Я догадывалась, я даже знала об этой любви. Я терпеть не могла этого господина, и, видимо, поэтому верила, что эта вспышка чувств пройдет. А теперь всякий может сказать, что это, вероятно, мое влияние и, к сожалению, даже будет прав. Я часто говорила Натальке о том, что брак без любви есть нечто чудовищное, наполняющее меня презрением, что она никогда, никогда в жизни не должна… Кто же мог предвидеть, что она это так поймет!
– Да вы успокойтесь. На панну Наталию такого рода разговоры производили не слишком сильное впечатление. Это натура независимая, смелая, беспощадная.
– О да, беспощадная. В письме к бабке, которое я везу, она ясно сказала, что все свое состояние, унаследованное от матери, изымает полностью, ибо, как совершеннолетняя, имеет на это право. Так и написала своей бабушке: «как совершеннолетняя…»
– И большое состояние?
– Кажется, очень значительное.
– Ну, значит, некоторое время пану Карбовскому будет что транжирить.
Панна Иоанна остановилась, словно вдруг что-то вспомнив, и бросила на Юдыма взгляд блестящий, словно лукавый.
– Ах, я тут болтаю, и мне даже в голову не пришло, как это неприятно вам…
– Мне? Неприятно?
– Ах, ну да… Ведь и вы были влюблены в Натальку… Ради бога, простите меня…
– Я? – сказал Юдым. – Я был влюблен?
– Верьте мне, я не с досады все это говорила!
– Вы совершенно напрасно меня так жалеете, я совсем не чувствую себя огорченным. Даю вам честное слово, я не влюблен в панну Наталию. Нет, нет, – воскликнул он с выражением радости в глазах и голосе, – я совсем не влюблен в нее!
Это его отрицание было как бы окончанием их разговора. Все было теперь сказано до конца.
Несколько десятков шагов они прошли молча, так как были попросту не в состоянии говорить. Панна Иоанна ускорила шаги:
– Мне пора ехать.
Юдым проводил ее до пролетки.
Когда она подавала ему руку, на лице ее было выражение какой-то болезненной тревоги, как у человека, который силой предчувствия замечает нечто, чего его чувства еще не в силах воспринять. Юдым смотрел на нее широко раскрытыми глазами. Помогая ей подняться на подножку пролетки, остановившейся посреди грязной дороги, и почувствовав ее тело так близко, почти в своих объятиях, он испытал какую-то чудесную иллюзию.
Кто мог бы поверить, что это она, та самая, что это запах ее волос? До сих пор он видел в ней сестру, человека, умного и сердечного, существо своей породы – из той сферы, где' ради чего-то высокого и непонятного для толпы эгоистов без отдыха хлопочут и радостно трудятся братские души. И теперь он безумствовал от счастья. Она не только такая! Воистину дьявольская мечта, как змей, скользнула в его грудь. Он чувствовал себя так, будто цвет ее волос, их слабый аромат навеки стали его собственностью.
К его сердцу, словно благоуханные цветы, подступили какая-то мучительная забота и несказанная нежность, какая-то смутная жалость. Это было чуждо его духу и внезапным своим приходом пробуждало благоговейное удивление и задумчивость.
Пролетка удалилась и исчезла за поворотом.
И тут Юдым почувствовал, что сердце его сжимается и дрожит. Он стоял на опушке леса и жестоко упрекал себя, почему не поговорил с нею дольше.
Столько еще нужно было сказать, столько безмерно важных вещей! Каждое слово, которое сейчас появлялось из мрака, обладало своим предвечным бытием, своей собственной формой, своим смыслом и местом, содержанием и логическим значением, словно звук симфонии, неизбежный, необходимый, превосходно стоящий на своем месте. В каждом из них были заключены как бы целые просторы, как бы весенние окрестности, где благоухают влажные поля и шелестят высокие деревья.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.