Текст книги "Бездомные"
Автор книги: Стефан Жеромский
Жанр: Классическая проза, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 23 страниц)
Asperges me…
Неподалеку от поселка жили знакомые Кожецкого, у которых он изредка, обычно на пасху, бывал с визитом. Это была незажиточная, обедневшая шляхетская семья, владевшая фольварком в несколько сот моргов дрянной, каменистой земли. Ехать в эту деревушку нужно было лесами, такими дебрями, каких свет не видывал.
Однажды, вернувшись с прогулки к обеду, Юдым застал дома гимназиста, который, краснея и бледнея, разговаривал с Кожецким, тщетно старавшимся его ободрить. При входе Юдыма гимназист несколько раз подряд поклонился ему и еще более потупился.
– Господин Дашковский… – отрекомендовал его инженер, – приехал просить, не согласились бы вы, доктор, навестить его больную мать. Не так ли, Олесь?
– Да, но дорога… очень плохая…
– Э, вы плохо уговариваете доктора! Надо было его уверять, что дорога ровная, как стол…
– Да, это верно… но я…
– Пусть бы помучился.
Гимназист не зная что сказать, только мял в руках фуражку и переминался с ноги на ногу.
– А чем больна ваша мама? – спросил Юдым тем нежным голосом, который можно сравнить с заботливой рукой, изо всех сил помогающей подняться.
– Легкими.
– Кашляет?
– Да, господин доктор.
– И давно уже?
– Да, уже давно.
– То есть… года два, три?
– Еще больше… Сколько я себя помню.
– Сколько вы себя помните, ваша мама всегда была больна?
– Кашляла, но в постель не ложилась.
– А теперь лежит?
– Да, теперь все время в постели. Уже не может ходить.
– Ну, хорошо, поедемте. Можно сейчас же.
– Если вы…
– О нет, сперва мы должны пообедать, это уж как хотите!.. – вмешался Кожецкий.
– Но если доктор согласен… – торопливо говорил гимназист.
И в тот же миг, заметив, что сглупил, окончательно смутился.
– Видите ли… доктору надо подкрепиться. Да и вы, наверно, голодны…
– Я… о нет! Вы так любезны…
Вскоре подали обед.
Гимназистик от всего отказывался, едва прикасался к еде и не поднимал глаз от тарелки. Кожецкий в этот день был как-то холоден и замкнут. Разговаривал он нехотя. Когда лошади были поданы и Юдым спускался с лестницы, инженер обнял юношу за шею и так шел с ним вниз.
Возле дверей он сказал:
– Кланяйтесь от меня маме, отцу. Я бы охотно навестил их, но что поделаешь… Никакими судьбами… Столько работы. Скажите маме, что, бог даст, вскоре увидимся.
Юдым случайно бросил взгляд на его лицо. Оно было серое. Из глаз его скатились две одинокие слезы.
– Бог даст, скоро увидимся… – повторил он уже своим обычным тоном.
Плохонькая, разбитая бричка тронулась с места. Ее тащили две клячи, замученные и вдобавок совершенно разные. Одна из них была мужицкая кобыла с огромной, поникшей головой, другая же, по-видимому, была родом из какой-то «конюшни». Теперь разве что ее зубчатый, как пила, хребет мог импонировать представительнице низшей расы. На облучке сидел крестьянин в кепке и сермяжном армяке и пытался вывести из оцепенения одров, везущих важных особ, теми же средствами, которые он пускал в ход, возя навоз или картошку.
И действительно, дорога, ведущая в этот фольварк, принадлежала к разряду истинно польских. Она все время шла лесом. Унылая тень таилась между мертвыми деревьями, растущими на гнилостной почве. Дорога, покрытая вытоптанной травой, усеянная камнями, вилась среди молодых пихт. Повороты ее то и дело исчезали в зелени, словно по лесному обычаю, по примеру животных, она скрывалась от человеческих глаз.
Взгляд Юдыма задумчиво блуждал по мягким мхам и бело-зеленым листкам брусники. Каждый стебелек мха был будто из светящихся звездочек, из солнечных лучей, которые, соприкоснувшись с землей, превратились в нежные растеньица. Кое-где, среди этой драгоценной, царственной, мягкой зелени виднелись серо-голубые каменные глыбы. Седые, подернутые сухим мхом елочки маячили на горизонте. Когда лошади углубились в лес, под тень елей и пихт, поперек дороги протянулись черные, извивающиеся, как змеи, корни. Бричка трещала, ее колеса по ступицу погружались в глубокие болотца, веками киснущие в этих местах. Даже мох едва пробивался сквозь желтовато-рыжий слой сухой хвои. Повсюду лежали шишки и обломанные, сухие, белесые ветви.
Кое-где чернели кучи трухлявого хвороста и далеко разметавшиеся щепки от срубленного дерева.
Иногда возок тащился по глубокому желтому песку, который с тихим шипеньем сыпался с ободьев.
Единственным звуком, нарушавшим тишину, был этот шелест. Только раз где-то вдали раздался скрипучий крик жолны.
Солнце проникало в эту лесную глушь словно украдкой. Тени от деревьев и ветвей были настолько густы, что в эту пору дня там еще лежала роса.
В одном месте перед глазами открылась полянка, со всех сторон на вечные времена, на жизнь и на смерть, охваченная кольцом лесов, словно любовным объятием. На зеленом Дерне чернели кусты можжевельника. У стены пихт белел, как череп, одинокий, лишенный коры пенек низко срубленного дерева.
В тиши порхала белая бабочка, присаживаясь на стебельки кудрявой муравы, едва прикрывающей бесплодную землю.
Между седыми камнями стоял желтый приземистый цветочек и широко открытым глазком смотрел прямо на солнце.
Была столь глубокая тишина, что слышался тихий, дрожащий звон, издаваемый полевым сверчком. Человек мог сосчитать удары своего сердца и услышать, как пульсирует в жилах кровь.
Приходили мысли странные, вдохновенные, словно они принадлежали не человеку, а ей – этой заколдованной, волшебной лужайке. Мерещилось, будто на свете существует только эта полянка, что человек затем и живет, чтобы растворить в ней свой дух и мечтать, мечтать о таких вещах, которые скрыты в глубине, во тьме, взаперти, они вечны и неизменны, просты, наивны и бесстыдны, как эта полянка; что он живет, чтобы из сердца излилось все, что есть в нем святого и уродливого.
Гимназистик молчал. Он почтительно повернулся всем корпусом к Юдыму и отвечал на его вопросы только «да» и «нет».
Часов около четырех лес расступился, и за ним открылись поля. Вдали виднелась группа деревьев и фольварк.
– Вот и Забжезе… – сказал гимназист.
Вскоре они въехали во двор фольварка. Это был жалкий уголок. Усадьба – запущенная еще больше, чем фольварочные строения, перед которыми прел навоз и поблескивала фиолетовая навозная жижа, – белела в тени четырех лип, выстроившихся в шеренгу у входа. Тут же стояла и постель, на которой лежала больная.
Появление брички вызвало в доме настоящий переполох. Забегали какие-то люди. Навстречу Юдыму вышел изрядно уже поседевший загорелый господин и представился. Это был муж больной. За ним с боязливым любопытством выглянули две некрасивые барышни, для которых приезд врача был, вероятно, настоящим событием.
Юдым, не мешкая, взялся за осмотр. Больная была женщиной лет сорока с лишним, худая, как щепка. Кирпичный румянец правильным овалом рдел на' ее левой щеке. Самое поверхностное исследование сразу показало последнюю стадию туберкулеза. Лишь чтобы замаскировать это, Юдым долго и тщательно слушал, как из последних сил работают ее бедные легкие. Когда больше делать было уже нечего, он ощутил странную печаль.
«Что тут можно сказать? – думал он. – Лгать и притворяться?»
– Ну, как вы, господин доктор, находите состояние моего здоровья? – спросила больная, когда он сел на стул подле нее и задумался.
– Что ж, сударыня, не стану скрывать, что положение довольно тяжелое, но жить с этим можно. Особенно в деревне. Я знаю много таких случаев. Я предпишу вам подробное лечение.
– Ах, я вам буду благодарна до самой смерти, – шепнула она, глядя ему в лицо горящими глазами. – Я так хочу еще пожить, так хочу… Дети, все хозяйство на мне, и вот я лежу и лежу. А если мне глаза землей засыплют, что же тогда будет?…
– Сударыня, о хозяйстве надо забыть, забыть совершенно…
– Ах, господин доктор, разве это возможно?… Здешние мужики такие негодяи! Разве можно положиться на прислугу. Вор на воре.
– Хорошо, хорошо. Вы должны забыть об их существовании. Вам надо лежать на свежем воздухе, есть…
– Я пила отвар из сосновой коры.
– Из чего?
– Из сосновой коры. Ее сушили на плите…
– Больше этого не принимайте. Нужно пить коньяк и молоко.
Все время, пока читалась эта лекция о лечении, которое надлежит применять, в комнатах усадьбы слышалась беготня, шепот, стук тарелок. Вскоре шляхтич пригласил Юдыма к столу. Больную, ввиду наступающего вечера, должны были вскоре перенести в спальню.
Солнечный диск тонул в тумане, образуя кровавый круг. Темная мгла простерлась над землей, гася солнце, которое тяжело опускалось в ее бездонный, полный стократной печали омут. В сердце зарождался болезненный стон, пугливая скорбь, – будто этот священный, пламенный шар уже никогда не воссияет из тьмы. Юдым почувствовал печаль, закравшуюся в самую глубину его существа. Он не мог понять, что с ним. Случайно взгляд его упал на больную…
Она сидела на своей постели в сорочке, такая бледная, изможденная, живые мощи… Губы ее шептали слова молитвы, руки были сложены, стиснуты, а из глаз капали тихие слезы. Глаза смотрели вдаль на солнце, которое уходило в неземные края, в неведомую ночь, в вечный путь. Юдым впервые в жизни внимал такой тишине, тишине полей Я лесов…
Он сидел погруженный в задумчивость, как вдруг тишину разорвал пронзительный крик. Это старый павлин, который каждую ночь сидел на крыше дома, издал свой дикий, суровый, железный, ржавый крик. Эхо унесло его в молчаливые поля, в туманы, окрестные леса. Больная вздрогнула, и ее худая рука встретилась с рукой доктора.
– Как я боюсь, господин доктор…
– Чего, сударыня?
– Чего-то такого…
– Ничего, ничего, возьмите крепче мою руку. Чего ж тут бояться…
– Я так не люблю, когда этот старый павлин кричит. Мне кажется, что это не он, а…
– Ах, ну слыханное ли дело!
Она понизила голос и, вперяя огромные горящие глаза в его лицо, зашептала:
– Господин доктор, пожалейте меня и хоть немножко, немножко продлите мне жизнь. Я хочу, я Должна еще жить! Хочу знать, что будет с Олесем! Хочу увидеть, что с ним будет…
Юдым поднял глаза и увидел фигурку гимназиста, стоящего у плетня. Мальчик плакал, закрыв лицо руками.
– Это такой исключительный сын, такой сын… Он один любит меня. И дочери тоже, но он… Как-то наша кухарка ушла на ярмарку, потому что ведь теперь всякий здесь делает что ему вздумается, так он взял, сам зарезал, ощипал, выпотрошил и зажарил мне цыпленка на вертеле. Но забыл посолить… Я съела целехонького, словечка ему не сказала… Слезами посолила…
Солнце зашло. Заря была скупая, рыжая, сеющая не свет, а страх.
– Как мне жаль, – говорила больная, – что пан Кожецкий не может приехать. Обещал нас навестить, а уж столько времени не был. И когда мы теперь' увидимся…
– Пан Кожецкий, – сказал Олесь, – говорил, что надеется вскоре увидеться с тобой, мамочка…
Юдым съел за ужином несколько цыплят, горы салата со сметаной и вечером уехал.
Молчаливый кучер вез его той же дорогой.
Было темно. Луна не светила, лишь кое-где рассеивала свой тихий свет одинокая звезда. Черный лес тонул во мраке, в прохладной мгле, которая сочилась сквозь ветви, как вода.
Юдым ушел в себя. В душе его пробуждались мысли, словно дети, которые до сих пор спали, а теперь поднимают чудесные головки и искренне высказывают все, что у них на сердце.
Странные мысли…
Ему казалось, что эта больная женщина, которой никто не в силах помочь – самое близкое ему существо. Порой ему мерещилось, что это он сам лежал на той постели, всматривался в угасающий свет и уста его шептали тихую молитву… Сонными дремлющими глазами вглядывался он в жизнь этой женщины, пронзал ее острой мыслью и видел ее как на ладони.
Бричка выехала на лужайку, по которой, словно сонная вода, разлилась прозрачная мгла. Неподвижные вершины пихт едва выделялись на темном небе. Ниже застыл лесной мрак, непроницаемый, как стена.
Юдым напрягал глаза, ища белый пенек, который видел здесь, проезжая днем, – и вдруг испугался до глубины сердца. Издали по росе донесся крик павлина.
Доктор закрыл глаза, втянул голову в плечи, сгорбился и дрожащими губами что-то прошептал про себя.
Даймонион
Доктор Юдым получил должность фабричного врача и поселился поблизости от угольной шахты. Жизнь его вошла в колею обыденного будничного труда. Кожецкий, который жил от него приблизительно в миле пути, был его единственным знакомым. Они время от времени съезжались по вечерам и проводили в разговорах несколько часов. Однако это было нездоровое общество. Кожецкий утомлял. С его появлением дом наполняла тревога и какая-то болезненная печаль.
Однажды в августе после обеда Юдым получил с нарочным письмо, написанное рукой Кожецкого. На обрывке канцелярской ведомости была начертана цитата из платоновской «Апологии Сократа»:
«Является ко мне некое, от бога или от божества исходящее явление… Это случается, начиная с детских лет. Говорит какой-то внутренний голос, который, всякий раз как появляется, отвлекает меня от того, что бы я в этот миг ни собирался делать, сам же не побуждает ни к чему…
То, что со мной сейчас произошло, не было делом случая; напротив, для меня совершенно ясно, что умереть и освободиться от тягот жизни для меня благо. Именно поэтому Даймонион, этот вещий голос, ничему во мне не сопротивлялся».
Юдым прочел эти слова без особого беспокойства. Он привык к чудачествам Кожецкого и полагал, что это лишь особая свойственная только ему форма приглашения проведать.
Тем не менее он потребовал лошадей.
Едва выехав за ворота, он увидел коляску, которая во весь дух мчалась в клубах пыли боковыми дорогами по направлению к его квартире. Он подумал было, что кони понесли, и приказал кучеру остановиться и ждать.
Между тем тот, другой, экипаж вылетел на шоссе и мчался во весь опор. Когда он пролетел мимо, Юдым успел заметить, что в нем сидит только кучер и что-то кричит.
Промчавшись четверть версты, кучеру удалось остановить и повернуть лошадей. Клочья пены падали с их морд, экипаж был покрыт серой пеленой пыли. Кучер кричал:
– Господин инженер!
– Кожецкий?
– Да, господин… Кожецкий…
Юдым выскочил из своего экипажа и, не раздумывая, перескочил в тот. Лошади снова понеслись. Глядя на их мокрые крупы, лоснящиеся в бурой пыли, Юдым думал лишь о том, как прекрасна такая езда. Ему было хорошо, приятно, лестно, что именно за ним мчались так бешено. Он развалился и вытянул ноги…
Не успел он освоиться с этим чувством, как коляска остановилась перед домом.
Какие-то люди разбежались, завидев его.
На лестнице кто-то прижался к стене, чтобы дать ему дорогу. Двери были открыты.
Во второй комнате, на кушетке, которая служила постелью для гостей, лежал Кожецкий, его костюм был весь залит кровью.
Голова была разнесена вдребезги.
На левой половине лица застыл сгусток крови.
Юдым бросился к нему, но тотчас почувствовал, что перед ним бездыханный труп. Сердце не билось. Растопыренные пальцы на руке были черны и жестки, как железо.
Доктор прикрыл двери и сел. В голове не было ни единой мысли, а отдавался лишь грохот и топот копыт по жестким камням. Топот копыт по жестким камням…
Глаза его тупо блуждали, переходя с предмета на предмет.
Ящики шкафов и комодов были открыты, и одежда из них свалена на пол. Вон незакрытый ящик стола, и в нем большой анатомический атлас. Он был раскрыт на странице с изображением головы.
От задней части черепа к передней шла толстая линия, проведенная красным карандашом по направлению к левому глазу. Рядом были написаны какие-то цифры и буковки.
Юдым отбросил этот атлас и сел в углу, где было что-то вроде ниши между двумя шкафами.
Сколько раз уже приходилось ему видеть смерть, сколько раз он исследовал ее как явление природы… И вот теперь ему впервые приоткрылась как бы ее сущность. И он почтительно склонился перед ней. Красная линия со стрелкой на конце, казалось, приближалась и – странное дело – напоминала стрелку на воде, которую он видел в ту ночь. Таинственный трепет проникал в глубочайшие клеточки его сердца, словно ему предстояло услышать, как бьет страшный час.
В то время как он так сидел, погруженный в себя, двери тихо открылись, и кто-то вошел.
Это был высокий блондин с большими светло-голубыми глазами.
Юдым узнал его.
Он быстро вошел в комнату, где лежал покойник. Юдыма он не заметил.
Глаза его уставились на бездыханное тело с каким-то детским недоумением. Испуганные губы что-то прошептали. Он наклонился над останками Кожецкого, нежно и осторожно подложил руки под его мертвую голову и приподнял ее, словно хотел разбудить спящего.
Потом он взял его левую руку.
Попытался разжать стиснутый кулак, разогнуть пальцы. И, убедясь, что омертвелые члены не поддаются, стал согревать эти бедные суставы дыханием.
Детскими, беспомощными от горя движениями он поправлял волосы покойного, застегивал пуговицы его сюртука… Потом он остановился и застыл в неподвижности.
Дрожащей рукой он отер себе лоб…
Юдым узрел его душу, которая познала, что такое смерть.
Незнакомый пришелец сел у ног Кожецкого и смотрел на него широко раскрытыми глазами.
Грудь его вздымалась, из нее рвался хриплый и прерывистый стон, казалось, из нее вот-вот хлынет кровь. Искривленные губы произносили какие-то короткие, отрывистые слова…
Расщепленная сосна
Рано утром, еще не было восьми часов, Юдым пешком отправился на вокзал. Был один из первых дней сентября. Солнце еще ласкало землю, и мрачные черные дома надевали на себя его сверкающие одежды.
Накануне Юдым получил записку от Иоаси с уведомлением о приезде. Вместе с бабкой и панной Вандой они ехали в Дрезден, где должны были встретиться с Карбовскими. Бабка хотела провести две недели в Ченстохове. Она же, панна Иоася, выразила желание навестить кузину, живущую в Домбровском бассейне. Она сообщала, что, выйдя из вагона, жаждет увидеть кузину, и весь этот «драгоценный» день хотела бы провести, осматривая заводы и все, что стоит посмотреть.
Вдобавок она подчеркнула жирной чертой сентенцию, в которой выражалась решимость не навещать никого. Читая эти слова, Юдым почувствовал, что буквы истекают кровью и корчатся от боли. Он шел на вокзал, думая, собственно, только о том, что означает это желание. Свистки паровозов на станции ранили сердце.
– Ах, только бы не сегодня, не сегодня… Хоть бы это было уже позади… – шептали его бледные губы.
На вокзале он встретил несколько человек, которые, приподняв шляпы, приветствовали его. Это еще больше лишало его уверенности в себе.
Вдали раздался сигнал, оповещающий о приходе поезда, и вскоре его длинное тело, словно цветные кольца змеи, стало изгибаться на поворотах. В одном из окон доктор увидел Иоасю. На ней была скромная дорожная шляпка, серое платье. Когда она спустилась со ступенек вагона, чудесная, как улыбка счастья, какая-то удивительно красивая, Юдым ощутил смертельный озноб. Ему казалось, что у ее ног, у ее любимых ног, он умрет от горя…
С минуту они не в силах были вымолвить ни слова, даже пожатие рук показалось им чем-то странным, а пребывание вдвоем и возможность разговора без свидетелей, в то время как они шли по улице, выйдя из вокзала, – удивительнейшей случайностью. Юдым испытывал блаженство от прикосновения к его правой руке тонкой, скользкой, теплой перчатки. Как драгоценнейшее сокровище, он незаметно прижал эту руку к своему сердцу, будто расправляя отворот сюртука, и доверил это прикосновение сердцу, в котором, как в темнице, извивалась змея. Они шли широкой улицей, по забрызганной грязью мостовой, разговаривая о совершенно безразличных вещах. Панне Иоанне приходилось соблюдать осторожность, чтобы не запачкать платье.
Время от времени она поднимала свои полные блеска глаза, и тогда легкая тень обиды за столь официальный прием пробегала по ее чистому лицу.
Юдым заметил также и это.
– Вы будете так любезны, что покажете мне здешние заводы? – спросила она не без некоторого кокетства.
– Весьма охотно… Мы как раз и идем…
И когда он без протеста принял ее сухое «вы» и тотчас согласился пойти осматривать заводы, ее лицо покрылось пеленой бледности.
Они вошли в заводской двор. Там было множество машин и станков.
В открытых цехах извивались золотые змеи проволоки, в другом месте дышали пламенем пасти мартеновских печей, дальше стонали паровые молоты, бьющие по болванкам раскаленной добела стали.
Кучи угля, железного лома, чугунные болванки преграждали им путь. Юдым уже заранее выправил разрешение на осмотр всех работ. Был даже отряжен специалист-техник, который должен был сопровождать его вместе с «кузиной». Техник явился незамедлительно, вероятно, более расположенный сопровождать кузину, пусть даже в обществе врача, нежели корпеть над каким-нибудь чертежом в конторе.
Итак они пошли втроем. Техник был человек молодой, с изысканными манерами, наружность «родственницы», видимо, мешала ему сосредоточиться, когда он сочинял фразы, освещающие вопрос о проценте железа, содержащегося в местных рудах и в различных сортах руд привозных.
По лестнице они поднялись на домну. Видели каскад, охлаждающий раскаленную стену, трубу, которая вводит в печь горячий воздух и, казалось, дышит, как аорта.
Иоася не могла досыта насмотреться на тонкую струю шлака, бьющую, как фонтан крови, из верхнего отверстия. Как раз при них пробили печь, и огненная река вылилась на землю. Чудесные искры брызгали из этого золотого ручья. Волны его послушно текли в свои русла, которые длинными шестами открывали люди с завешенными сеткой лицами. Зарево еще стояло над этим морем пламени, когда Юдым и его спутники принуждены были уйти отсюда, спеша в другое место.
Их ввели в цех, где стояли машины, подающие горячий воздух. Огромные колеса, больше десяти метров в поперечнике, наполовину погруженные в землю, бесшумно вращались на своих местах – молчаливые и величественные. В зеркально блестящих цилиндрах что-то непрестанно чмокало, словно огромное безобразное чудовище лакало жадной пастью какой-то напиток. Откуда-то вырывался звук, ни на что на свете не похожий. То был короткий, отрывистый смех дьявола. Сердце Иоаси исполнилось страха. Она чувствовала, что это над ней смеется дьявол, что он увидел ее радостные мечты о счастье, ее тихую любовь. Она взглянула на Юдыма, ища в его глазах отрицания, но дорогое лицо было мертво…
Они осмотрели мартеновские печи, где варилась сталь, разливаемая по изложницам. Оттуда болванки поступают в прокатный, где их снова бросают в пасть нагревательной печи и раскаляют добела.
В больших цехах, выложенных железными плитами, все ворота были открыты настежь.
Сквозняки носились вдоль и поперек, остужая лбы, спины и руки, опаляемые раскаленным добела железом. Здесь нет больных легких, нет нервов. Кто болен – тот умирает.
Словно огненный шар несется на ручной тележке по цеху болванка. Не видно людей, которые ее толкают. Она падает на особую решетку, поднимающуюся из пола. Решетка похожа на гигантскую спину, длиной более десяти метров, изгибающуюся совсем как позвоночник и составленную, словно из позвонков, из удлиненных колец.
Четверо огромных черных людей по одну сторону валов и четверо по другую, в сетках на лицах, держа в руках длинные клещи, берут болванку в свою власть. Они с силой толкают ее между широко раздвинутыми нижними валами. Сталь проскальзывает в них как масло. По ту сторону ее уже ожидает выдвинувшаяся из земли решетка. Действия людей плавны, ритмичны, почти как Ei танце. Когда белая плита, сдавленная и выгнутая, как испеченная на шестке лепешка, появляется перед ними, они сразу ухватывают ее своими длинными руками и вталкивают в верхние валы. С другой стороны – где ее уже подстерегают четверо, – она вытекает в два раза тоньше.
Они уверенными движениями, как машины, подступают к ней, раз – два – три – четыре.
Протянут длинные руки, вооруженные железом, ударят ее и оттолкнут.
Погрузят в воду раскаленные щипцы.
Схватят другие и ждут, словно солдаты.
Лента белого железа – все длинней, все длинней, будто текущая струя огня – она появляется то вверху, то внизу, то тут, то там. Плывет по воздуху… Кажется, она торопливо убегает, как сказочный змей, преследуемый злыми детьми. Прячется в щели и мучится.
Решетки дрожат и лязгают. То они поднимаются до уровня щели между верхними цилиндрами, то сдвигаются к самой низкой.
Высоко стоит в молчании неподвижный человек, вращающий рукоятку, которая сжимает цилиндры.
Гут же рядом извиваются ио земле стальные змеи.
Белый пылающий брусок, введенный в узкое отверстие, ежеминутно выбегает, направляясь во все более узкие тайники. Там стоят молодые люди с короткими щипцами, которые хватают голову змеи, когда она высовывается, и легко несут ее в цех. И лишь когда ее хвост начинает стучать по земле, направляют его в другое отверстие. Прозолока несется с безумной быстротой. Хвост, исчезая в отверстии, треплется направо и налево, как живой…
Оглушительный грохот… Стальная болванка падает на наковальню… Паровой молот низвергается на нее с быстротой молнии, бьет как кулак. Смятая болванка становится плоским диском. Тогда посредине его ставят стержень, который должен пробить в нем точное круглое отверстие. Молот то и дело низвергается с бешеной силой. Звенит могучим стоном, отдающим в цехах, в воздухе, в земле… Воздух раздирает львиный рык железа. То гневный рокот шахты, побежденной мощной человеческой рукой. Диск с пробитым круглым отверстием – это колесо паровоза. Куча желтой глины, добытая из недр земли, она теперь будет разносить по всей земле, в самые дальние ее закоулки, счастье и отчаяние, насилие и братство, добродетель и преступление.
Прежде чем стать на рельсы, оно борется со своим укротителем. Выедает ему глаза, заливает потом лицо, пламенем, которое обжигало его, наполняет легкие и сердце, заставляет стоять на резких сквозняках; в тот самый момент, когда паровой молот раздирает и раскалывает его, оно раздирает нервы человека.
Снятое с наковальни, надетое на вилы колесо отодвинули в сторону. К нему подошли два человека: один с острым молотком наподобие горного топорика, другой с кувалдой на длинной рукоятке. К выступающему краю колеса приставили лезвие топорика, и кувалда стала бить по обуху. Ни один удар не попал мимо цели. Слышался сухой лязг железа о железо. Иоасе казалось, что это пение. После оглушительного гула органа в соборе слышится пение толпы, робкое и испуганное… Остывающее колесо отправилось в свой дальнейший путь.
Юдым наклонился к своей спутнице и спросил:
– Вы хорошо видите работу этих людей?
– Вижу… – сказала она удивленным голосом.
– Да, да… Хорошенько смотрите на них.
Больше они не разговаривали, ни в цехах, ни на огромных дворах, заваленных целыми горами угольной пыли, песку. Ветер подхватывал и переносил с места на место пыль и какую-то странную летучую ржавчину.
Простясь со своим любезным проводником, пройдя заводские ворота и оставив стены завода далеко позади, они направились за город. Было уже около полудня.
Дома, стоящие вдоль дороги и вдоль канав, куда спускали ядовитые отходы заводов, становились все меньше и все более убогими. Там, где кончался город, вдоль дороги тянулись халупы: не то деревенские избы, не то городские дома. Почва там была заболочена. Вокруг были мокрые луга, на черном дне которых гнила омерзительная вода. Несколько выше тянулись глиняные ямы, наполненные дождевой водой. Кое-где торчали одинокие сосны, уцелевшие от вырубленного леса.
Юдым заходил с Иоасей во дворы смрадных домов, без приглашения заглядывал внутрь и глазами указывал ей на людей. Там были дети рабочих со свинцового завода, свидетельство вырождения рода человеческого, состарившиеся младенцы с лицами трупов и взглядом, взывающим к небу о мести. Там были паскудные злые бабищи, были больные, которые, быть может, надеялись, что это смерть наконец-то стоит на пороге.
Так они шли от дома к дому.
И прежде еще, чем они выбрались оттуда, Юдым спросил, не поднимая глаз:
– Где поселимся?
Она долго не отвечала. Только глаза ее сияли.
– Здесь? – спросил он, рисуя что-то на песке.
– Где ты захочешь…
– Но хотелось бы тебе жить тут?
– Да.
– Почему?
– Я хотела бы помогать тебе в твоей работе. – Мне… в работе…
– Ты сейчас думаешь: «Что мне и тебе, женщина?»
Юдым взглянул на нее страшными глазами и сказал тихим, сонным голосом: – К чему эти слова…
– Устроим больницу, как в Цисах. Ох, боже мой! Это будет нечто совершенно другое. Я буду твоей фельдшерицей…
– Хорошо… Но сумеешь ли ты вести дом?… Дом?
– Хо! Хо! Я не теряла времени даром. Я вставала изо дня в день чуть свет и шла к экономке учиться готовить, шить, гладить, варить варенье…
– Варенье…
– Еще какое! Если бы мой повелитель знал, какое!..
– Да?
– Да, так и знай! Я уже все обдумала, до последней мелочи, как будет у нас в доме.
– В доме…
– Да, в нашем собственном доме… Не думай, что мне нужна роскошная квартира или меблировка. Ох, нет! Я презираю всю эту мебель, полировку, лак. Занавески, ковры, как все это уродливо! Подожди, я тебе скажу…
– Иоася…
– Подожди… Мы будем все, или почти все, что другие тратят на роскошь, отдавать на благо этих людей. Ты не знаешь, какое счастье… А на ту малость, которая попадет к твоей жене, увидишь, что она сделает.
– Что же она сделает?
– Ты и оглянуться не успеешь, как наша квартира будет полна утвари, простой, как у самых бедных людей, но зато красивой, как ни у кого. Мы создадим новый идеал красоты, еще неведомое искусство, которое дремлет тут же рядом, как заколдованная королевна. Это будут сосновые табуретки, лавки, столы. Они будут покрыты домоткаными коврами…
– Да, да…
– Дорожка в сенях, сотканная на крестьянском ткацком станке из лоскутьев, не хуже персидского ковра. Бревенчатые, сосновые стены диво как красивы…
– Ты права… – сказал Юдым, широко раскрытыми глазами глядя в ее лицо, полное счастья. – Это несомненно так. Так я и думал. Человек так же привязывается, должен привязаться к простому коврику, как к гобелену, к скамейке, так же как к дивану, к иллюстрации, вырезанной из журнала, как к драгоценной картине.
– Все это мы полюбим, потому что оно будет наше, добытое кровавым трудом, мы добудем это, не причинив никому обиды. Куда там! Каждой вещи будут сопутствовать дружеские взгляды тех, кто уходил из нашего дома с любовью к тебе, взгляды всех людей, которых ты исцелишь, ты, добрый врач… добрый врач…
Божественный шепот поклонения срывался с ее уст.
– Воистину, как ты все знаешь, как зорко видишь! Все это я полюблю, потому что оно выйдет из твоих чистых рук. Эти предметы станут частичкой моего существа, как рука, нога, быть может, как голова, как само сердце. И если бы пришлось бросить все это, одним взмахом разрушить…
– Когда придет гость или пациент, то сам удивится, что люди живут так счастливо и настолько непохоже. Простая чистая мебель, полевые цветы в глиняной вазе… И зачем нам холодный блеск фабричных изделий? Зачем наряды, экипажи? Никогда я не. испытывала большего блаженства, чем тогда, когда мой отец брал меня с собой в тележку без рессор и вез в лес по ухабистой дороге, перерезанной корневищами. Ни одна рессора не могла бы пружинить так хорошо, как деревянная решетка, вытесанная плотником. Ах, я уже так давно лишилась родного гнезда! Собственно, у меня его почти никогда не было. Я только что перешла в пятый класс, когда умер отец. Мамы я почти не помню… У каждого существа есть свой очаг, свой кров. Крохотный жаворонок и тот… И когда я подумаю, что моя скитальческая жизнь вот-вот кончится…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.