Текст книги "Степан Разин. Книга первая"
Автор книги: Степан Злобин
Жанр: Историческая литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 39 страниц)
– Здрав будет батька, сыночек! Жив будет наш батька! Сыночек ты мой! Чаяла, сиротами вчинились мы оба…
Услышав ее причитания, через плетень заглянула в тревоге золовка. Алена встретилась с ней взглядом, и столько в синих огнях ее глаз было счастья и жизненной полноты, что суровая Аннушка все поняла без слов и прослезилась сама.
– Слава богу! Иван-то мой как бы по нем убивался. Ведь пуще детей родных любит Степанку, – сказала она.
«А как же его не любить-то такого! – подумала про себя Алена. – Да есть ли милее на свете? Ведь сокол какой уродился! Сам государь ведь похвальное слово ему посылает – ведь вот он какой, изо всех казаков удался гораздый!»
Она угадала: с этого часа Степан стал поправляться. На другое утро, проснувшись, узнал он Алену и Гришатку, ласково улыбнулся им и выслушал Аленин рассказ о приезде Корнилы и о царской милости.
Московский беглец
Стояли жаркие дни. На всех посаженных Степаном деревцах спели яблоки. Через открытые окна в горницу, где лежал Степан, из-под застрехи доносилась до его слуха веселая болтовня ласточек. Лежать в горнице было трудно и жарко.
– Ты мне встать пособил бы, Фрол, – попросился Степан. – Невмоготу мне лежать.
– Смотри, голова-то больна. Напечет – хуже станет! – предостерег младший брат.
И, едва переступая заплетающимися, непослушными ногами, Степан добрался до скамьи под самой густой яблонькой. Но сидеть он еще не смог, и Фролка принес для него на подстилку овчинную шубу.
В этот день собственное костлявое тело казалось Степану громоздким и неуклюжим. Исхудалые бока быстро «отлеживались» и зудели, все время хотелось повернуться. Но радовал свежий ветерок, приносивший со степи медвяные запахи трав, радовал запах земной влаги, и нежно ласкали слух едва приметные звуки летнего полудня – гуденье пчелы, шорох жучка, шелест листьев над головою.
На другое утро уже легче было подняться и можно было сидеть, привалясь к стволу яблони. И не прошло недели, как Степан Тимофеевич без чьей-либо помощи вошел в стряпную, где возилась Алена.
Она в испуге всплеснула руками. Степан рассмеялся.
– Чего ты! Кваску захотелось, – пояснил он.
– Ты бы окликнул. Гришатку послал бы. Садись-ко, садись…
– Ну-у… я сам… захотел… испытать… силу, – тяжело дыша, радостно улыбнулся Степан.
Он сам теперь выходил во двор, сам выбирал себе место, садился в тени уже разросшихся яблонь, смотрел на купающихся в пыли, отъевшихся возле конюшни голубей, слушал их сытое, знойное воркованье, оглядывал помутневшую от жары синеву горизонта, следил за чайками, реявшими над Доном в густом душном воздухе, вдыхал разогретый запах конюшни.
Отвыкший было от отца, Гришка снова освоился с ним и карабкался к нему на колени.
– Слезь ты с колен, батьке тяжко, бессовестный! – крикнула Гришке Алена.
Но на другое утро она услышала со двора громкий смех и ребячий визг. Алена вышла и увидела, как Степан высоко подкидывает сына над головою и, счастливый, довольно хохочет, а Гришка повизгивает от страха.
– Какой же ты, малый, казак, коль страшишься? Птахи в небе, глянь, выше летят, не страшатся! – уговаривал сына Степан. – Ну, ну, рви сверху яблочко, вишь – покраснело.
Июльские грозовые дожди взрастили в степях вторую траву, еще богаче, чем первая, и казаки снова собирались косить. Мимо сада проехали поутру косари. Снимали шапки, кланяясь есаулу, желали здоровья.
– С нами косить! – тепло шутя, подзадоривали его.
Фрол деловито в углу под навесом отбил косу, вскинул ее на плечо и поехал в степь. Он не вернулся и к ночи, оставшись в степи на ночлег.
Раным-рано утром, пока Алена гоняла в стадо коров, Степан спустился с крыльца и почувствовал на открытой груди прохладу влажного ветра. Он радостно усмехнулся ощущенью силы, играющей в мышцах, взял в сенцах седло и уздечку, взнуздал коня, захватил косу и выехал из ворот…
… Степан косил в ряд с Фролкой, полной грудью, жадно вдыхая горький запах трав, падавших под широкими взмахами.
Трава поднялась выше пояса. Каждый взмах косы валил целую копну… Солнце палило. Скошенная с утра трава к полудню уже сухо звенела под ногами. Можно было, не шевеля ее, сразу сгребать.
Степан утомился, но размеренность движений увлекала дальше вперед по ряду. Руки сами ходили взмахами, и было почти невозможно остановиться. После долгой неподвижности работа казалась особенно сладкой и радостной, казалось – ею не насытишься никогда. Она охватывала все существо, отрывала от всяких мыслей. Все чувства и воля уходили в ловкость и силу взмаха. Зеленые стебли с синими, красными, желтыми и белыми пятнышками цветов, мерной волной опадающие под взмахами острого лезвия, стояли в глазах, и даже если во время отдыха прикроешь глаза, они продолжали такими же волнами падать и перед мысленным взором, только вместо размеренного, звенящего шороха косы доносились другие звуки – крик ястреба в небе, стрекот кузнечиков и где-то в станице далекий собачий лай… И вот уже снова окончен отдых. Руки и плечи сначала медленно, как бы ищучи утерянную размеренность, приходят в движение, потом все чаще и чаще взмахивают косовьем. И вот уже снова не оторвешься, не остановишься, словно сросся с косой, и не понять – руки ли ею владеют, она ли руками…
Когда из травы вскочил человек, Степан не мог ничего понять – кто, что? – и только несколько мгновений спустя разразился неистовой бранью:
– Чертов пень! Всей широкой степи тебе мало, нашел где задрыхнуть!.. Еще бы разочка четыре махнул – и резнул бы по мясу… Али ты не видел, что косьба полосой прошла рядом?!
– Ить то-то, что не видал! – словно оправдываясь в содеянном непростительном проступке, забормотал едва спасшийся от косы человек.
– Счастлив твой бог, казак! Стенька те резанул бы, то наполы пересек бы, как травку! – сказал Фрол.
– Казак?! – удивленно переспросил незнакомец. – Так, стало быть, что же, я на донской земле ныне?
– Проснись! Не очухался, дядя? – ответил Фролка. – Хлебни водицы из Дона!
– Братцы мои! Голубчики! Казачки! – восторженно забормотал незнакомец. – Привел бог спастись от боярской напасти! Дайте, братцы, я вас обниму!..
Беглец причитал тоненьким, бабьим голосом. Он казался почти испуганным тем, что добрался туда, куда сам стремился, – в казацкие земли… То растерянно тер он ладонью и пальцами по сухим, потрескавшимся губам, то тянул себя за свалявшийся клок рыжеватой окладистой бороды, по которой текли слезы.
– Нда-а! Во-он ка-ак! – бормотал он, нескладно топчась на месте.
И Степан глядел на него в нетерпении и какой-то даже досаде.
Видно было по облику, что человек бежал долгие дни, хоронясь от людей по лесам, в полях и болотах, обтрепался, изголодался, устал…
– Что же, Фролка, видно, нам незадача ныне косить. Накормить казака придется, – сказал Степан.
По пути в станицу беглец рассказал, как две недели подряд, таясь от людей, шел он ночами, а днем забирался куда-нибудь спать. Две недели он не видал куска хлеба, страшась просить подаяния в деревнях.
Он ел жадно. Голодный звериный блеск загорелся в его глазах, когда увидал он богатства, наставленные Аленой на стол в честь выздоровления мужа.
– Не слыхали у вас на Дону, что в Москве сотворилось? Вот буча так буча! – оживленный едой и кружкой густого темного пива, рассказывал за столом беглец. – Как в «соляном»[12]12
«Соляной», или «солейный», бунт – восстание в Москве в 1648 году, то есть за четырнадцать лет до описываемого «медного», или «денежного» бунта.
[Закрыть], раскачалась Москва: весь народ пришел к государю челом бить на сильных изменщиков – на бояр да больших купцов…
– С чего же оно занялось? – спросил Степан.
– Да сам посуди: истощался народ в нуждишке – ни пить, ни есть. Сколь раз челобитные подавали: мол, старый и малый мрут подзаборною смертью, на медные деньги товаров никто не везет.
– Пропади они пропадом к черту! – воскликнул Степан.
– Лихоманка возьми, кто их выдумал! – не вытерпела, вмешалась даже Алена.
– Злодейское и изменное дело! – согласился рассказчик. – У нас на Москве раз в полсотню все вздорожало. Хлеба не купишь, ан тут еще и указ: подавай пятину! Взять хоть в моей семейке: нас пятеро кое-как живы, а коли пятину отдать – одному из пяти на кладбище… Кому? Хошь жребий кидай! Нашелся в Москве грамотей, исписал письмо, чтобы всем миром встать на изменных бояр и на богатого гостя Василия Шорина. Мы то письмо всю ночь по Москве носили, воском лепили на росстанях к столбам. А утром сошелся народ, и пошли с тем письмом толпой к государю… Он в ту пору случился в вотчине у себя, от Москвы недалече…
– В Коломенском кречетами тешился, что ли? – перебил Степан.
– Ты, стало, бывал в Москве? В Коломенском был государь, у себя во дворце, стоял у обедни, – подтвердил беглец. – Пришли мы туда. Он из церкви к нам вышел. Народу – тьма! Тут тебе и посадский люд, и холопы, стрельцы, солдаты ажно с начальными со своими. Тут и подьячие, и пушкари, и крестьяне… Даже попа я в толпе с народом видел. Лучка Житкой, посадский мужик, государю письмо дал: читай, мол, своими очами всю правду!
– Взял? Сам? Бояре не отняли? – нетерпеливо спросил Степан.
Беглец посмотрел на него с насмешкой.
– Взял сам, не отнял никто. Он читает. Народ шумит: «Отдавай, государь, мол, изменных бояр на расправу! Не дашь, то мы сами возьмем! Читай перед миром вслух имяны изменщиков!» Площадно тоже иные бранились…
– Обиду какую народ учинил государю! – вздохнула Алена.
– Мы мыслили: станет серчать, закричит. А он посмотрел на всех, опечалился да тихим обычаем, ласково говорит: «Ведаю, дескать, нужду вашу, добрые люди. Ан без суда выдавать бояр не обычай. Вот как обедню отслушаю, помолюсь, то в Москву приеду и сам учиню во всем сыск и указ». Сказал, да и в церковь хотел воротиться. Федотка-квасник с одной стороны, а Лучка – с другой хвать за полы! Постой, мол, куды же? Народ ведь недаром шел! Мы в Москву подадимся, а ты не приедешь! Ты дай укрепленье! И я тоже так, как они, кричу: «Дай укрепленье!» Царь повернул назад. «Вот рука, говорит, в укрепленье царского слова!» Ближе всех я стоял к нему и ударил с ним по рукам за весь мир. Хошь – верь, хошь – не верь… Вот рука моя… – Беглец обнажил по локоть свою крепкую, жилистую руку, будто хотел, чтобы все получше ее разглядели. – Пусть отсохнет совсем, коль соврал! – истово заключил он. – Вот с сею рукой рукобитием царь повитался и обещал, что во всем исполнит по правде… – Беглец, задумавшись, замолчал.
– Чего же ты убежал из Москвы, коли так?! – удивился Степан.
– Глядел я тогда на него, и такая во мне любовь разгорелась… «Ангел, мыслю, ты кроткий! Да как я, плеснюк ничтожный, дерзнул твоей царской десницы коснуться, как не сгорела моя ручища! Ведь эка продерзость! Где, мыслю я, стану замаливать грех, что царю, государю всея Руси, православному батюшке нашему не поверил на слове, за пуговицу схватил, грубое слово в светлый лик его крикнул? Сколько ведь подданных у него на Руси! Кабы все таковы поганцы чистые были, как я, то не стало бы доли на свете хуже царевой!» Срам опалил мое сердце. Готов я был в ноги ему повалиться. А он очами взглянул на всех кротко. «Довольны теперь? – говорит. – Ну, идите с богом. Приеду – во всем разберусь». Да вдруг на глазах изменился с лица: куды кроткий взгляд! С церковна крыльца вперился, гляжу, за ограду, глаза разгорелись, румянец ударил в лицо, и ноздри раздулись. И я оглянулся назад. Смотрю – за оградой стрельцы да солдаты с Москвы подоспели с бояры… Куды царское слово, куды рукобитье! Как ведьма взыграл да как визгнет: «Бей! Руби! Заводчиков изловить живыми!.. Под пытку!..» С паперти церкви царские стольники, стряпчие, всяки дворяне – жильцы, дети боярские кинулись, как собаки, на нас. На меня налетел окаянный какой-то, успел я ножом его в грудь. Сзади стрельцы на народ навалились… Они – нас, мы – их! Да какое ружье у народа? Одни ножи. Разломали ограду, колье схватили вместо рожнов да пик… К реке оттеснили народ. Сколь утопло! Потом трое суток ловили по всем дорогам, дубинами били да в реку кидали; кому секли головы, а иных у дорог понавешали… А кнутьем!.. А в ссылку сколько пошлют!..
Беглец замолчал и закрыл ладонями свое широкое, исхудалое, бородастое лицо. Молчали и все остальные.
– Ну, живи. Поживешь и тут, – прервал молчанье Степан.
– Тут поживу… – повторил беглец. – За что же мне тут жить? Я там, в Москве, родился. Там дом, там семейка… Тут поживу… Ведь обида! Оби-ида мне сердце гложет. На что же мне царь свою руку дал?! Покуда на Дон пробирался, я шкуру – не душу спасал. Душа замерла да молчала, а ныне вопит она, плачет!.. Я с кем рукобитьем витался, того во всю свою жизнь не обманывал, нет! А ведь он – государь! Да как же ему не срамно на престоле сидеть?! Ведь люди видали, как он обманул весь народ… Отрубил бы я ныне поганую руку, которую он рукобитьем своим избесчестил!
Степан был подавлен всем слышанным. Как ни побранивали среди казаков Москву, бояр и дворян и приказных ябед, почти никогда никто не касался охульным словом царя. Степан помнил облик его, молодого, веселого юноши, который скакал тогда на птичью травлю. Если бы одеть его казаком, то не посрамил бы он, верно, в скачке и казачьего звания. Бывал царь и на войне. Правда, Степан не слыхал, чтобы царь Алексей сам участвовал в битвах. Так ведь оно и не царское дело – махать саблей и подставлять свою государеву голову под ляшские пули…
Мысль о царе все же всегда была как о чем-то достойном любви и преклонения, словно перед святыней.
И вот теперь все полетело, будто сметенное ветром. Вся жизнь получала теперь какую-то новую, вовсе иную цену. Раньше Степан разуверился в царских боярах. После подслушанного им ночного разговора Долгорукого с Алмазом Ивановым он не стал бы спасать боярина, доведись ему видеть, как тот упал с моста в речку. На войне – тут иное: он защищал воеводу, который ведет все войско. Без воеводы и войску побитому быть.
А теперь Степан не хотел получать соболиного жалованья, присланного царем. Алену спросить: после того как она услыхала о том, что стряслось в Москве, любы ли станут ей царские соболя?
От радости, что Степан поправляется и снова с ней дома, Алена Никитична расцвела, как в первый год замужества. Длинные ресницы ее были опущены, и то и дело вскидывала она их и ясными глазами взглядывала в лицо мужа, радостно про себя улыбалась все время, и две улыбчивые ямочки нежно светились с ее щек, словно на лице ее играли солнечные «зайчики». Походка ее стала еще более величавой и плавной, и Степану казалось, что голос Алены стал еще нежнее, чем был в то время, когда он любил слушать ее колыбайки над засыпающим в зыбке грудным Гришаткой.
Нет, Степану в те дни совсем не хотелось и самому спешить на войну. Родная станица, дом, отягощенный плодами сад, забавный подрастающий казачонок Гришатка, а больше всего расцветшая красавица, статная и налитая любовью к мужу, теплом и радостью его возвращения к жизни, Алена Никитична – держали в плену его сердце. Нелегко было оторваться от них и снова ехать в чужие края, в походы и битвы, но оправившийся от раны казак должен был ехать в Черкасск, в войсковую избу. Таков был порядок…
Войсковая честь
Стольник Иван Евдокимов много раз бывал на Дону от приказа Посольских дел. Он знал обычаи казаков, знал все их раздоры, споры, соперничество и старые счеты меж ними. Потому думный дьяк Алмаз Иванов предпочитал именно его в качестве посланца Москвы по всем казацким делам.
После поездок Евдокимова на Дон Алмаз Иванов и стольник не раз говорили о том, что растет опасная трещина между верховьями Дона и понизовскими казаками.
– Я бы, Алмаз Иваныч, иных казаков из верховых станиц к атаманским делам поближе подвинул – не по знатности да богатству, а по уму, по казацкой отваге, чтобы унять верховых крикунов; глядели бы верховые: и наши, мол, есть во старшинстве!
Алмаз согласился со стольником, и, по приезде в Москву Корнилы, ему намекнули об этом в приказе Посольских дел. Умный и хитрый донской атаман тотчас понял затею. Он сам ощущал, что рознь к добру не ведет и может когда-нибудь разразиться грозою над Доном. Корнила одобрил выдумку. Евдокимов попробовал подсказать, что не плохо было бы посадить в войсковую Ивана Разина. Но при этом имени Корнила вскочил и побагровел.
– Невместно то, господа! Что невместно – невместно! Иван таков человек, что в Черкасске сядет и тотчас весь Дон повернет кверху дном. Иван во своей Зимовейской чихнет, а черкасская голытьба ему здравья желает. Он так намутит, что в пять лет не уляжется… Моложе, покладистее найдем атамана, чтобы старших слушал и честью гордился… Куда нам спешить? Подумаем и приберем!
Вести с войны говорили о том, что Иван становился все больше любим походными казаками, и когда доведется ему живым возвратиться с войны, то нелегко будет с ним тягаться черкасской старшине.
И, возвращаясь в Черкасск из Москвы, войсковой атаман поразмыслил и понял, что от Ивана ему не уйти. Верховья Дона и вся голытьба, если ей предоставить волю, сами выберут в войсковую только Ивана.
«А пальца в рот не клади ему – руку откусит. Лишь допусти его рядом с тобою стать – подтолкнет плечом, и пропал Корней!.. Не будет он смирно сидеть, ему ширь нужна, власть нужна, воля! Он весь Дон подомнет, как медведь, и пикнуть никто не посмеет… А как ни верти, никого не поставишь иного: против него не родился таков-то второй. Нет, по мне, лучше свара со всем верховьем, чем самому своею рукой посадить сомутителя в войсковую, – сказал про себя атаман. – Упрям, своеволен, мечтаньям податлив, что вбил в башку, то дубиной не выбьешь! Со старшими дерзок, отважен и некорыстлив! Такого ничем не возьмешь – ни ласкою не заласкаешь, ни почестью, ни богатством, ни лестью… Во походные атаманы я сам его подпихнул, а ныне ему подыматься выше, да выше-то некуда, кроме как в атамана Корнилино место… А он и полезет… хоть сам поезжай на войну с ним тягаться… Ку-уда-а! Ведь ему сорока пяти нет! В нем сила!»
И в дни таких невеселых раздумий Корнилы из Зимовейской станицы, оправившись после раны, в войсковую избу явился Степан.
– Отпускай назад к брату, крестный! Здоров я по-старому, еще лучше! – удало похвалился он, в самом деле весь налитой силой и бодростью.
«Стенька! Да как же я раньше не вздумал?! – мгновенно мелькнуло в уме атамана. – Вот кого посадить во старшинство, и брат на него не встанет!»
Атаман радушнее и приветливей, чем всегда, поднялся навстречу.
– Коренным донцам, вишь, и раны на пользу, – обнимая Степана, ласково пошутил Корнила, – его что ни пуще колотят – он крепче да крепче! И не ведаешь ты, как я рад тебя видеть, Стенько! Страшился я за тебя: мол, неужто такой-то преславный казак пропадет?!
Радость Корнилы была искрення. Он увидал в Степане спасение от опасной схватки с Иваном. Горячий, прямой, без тени лукавства; приблизь его, обласкай, заставь полюбить себя крепче – и он за тебя всю душу нечистому даром отдаст, в пекло полезет! Уж он не изменит, не покривит. Верное и надежное сердце в Степане.
– Не время мне пропадать, еще повоюю! – лихо воскликнул Степан. – Пиши во походку станицу!
– Не пущу, Стенько, не пущу-у! Намахаться-то саблей поспеешь! Погости у меня в Черкасске, давно не бывал со крестным! – радушно и весело по-старинному уговаривал атаман. – Ведь я и гостинцев тебе задолжался!..
Степан остался гостить.
Корнила велел ему после обедни заказать попу благодарственный молебен за исцеление от раны. На молебне в церкви остался сам войсковой атаман, и никто из черкасской знати не вышел прежде него – вся старшина, целая сотня алых кафтанов, стояла впереди остальных молящихся казаков, чтобы хвалить создателя за спасение Стеньки от смерти. После молебна, приложась ко кресту, Корнила у всех на глазах обнял Стеньку, поцеловал и вытер слезу, скользнувшую на усы.
И все кармазинники вслед за Корнилой двинулись к Степану, обступили его толпой, каждый во свой черед трясли за руку, обнимали, говорили похвальные и ласковые слова да тут же из церкви, окружив его, повели в войсковую. А где толпа кармазинных кафтанов, уж там и простой народ; сошлось сотни три казаков… И Корнила не стал никого звать в войсковую: вся знать осталась тут, у крыльца, а иные столпились на самом крыльце войсковой, окружив Степана. Народу еще прибывало, словно на круг, хотя круга никто не звал и молчал войсковой набат; но так уже ведется: где сошлось два десятка людей, там и прохожие приставать начинают, а как сотня людей набралась, то уж прочие из домов выбегают, бросают дела, узнать, что случилось…
Степан стоял на крыльце войсковой избы. Его расспрашивали о том, как он спас воеводу. И вся тысяча казаков теснилась к крыльцу, чтобы слышать беседу. Кто был во знакомцах Степана, протискивались к нему обниматься, аж плечи и руки заныли…
Степан не заметил, как сам атаман ушел в войсковую вместе с писарем и есаулами, и вот они вышли торжественным выходом под войсковым бунчуком, и Корнила, как на кругу, скинул шапку, поклонился по чину всем и вдруг не по чину – особо ему, Степану… Куда деваться?! Степан смутился…
– Здравствуй, Степан Тимофеев, сын Разин, славный казак! – произнес атаман. – Радостно всем донским казакам, что господь исцелил тебя от твоей честной раны, упас от смерти. Радостно Войску Донскому приветить тебя, удалой атаман. Государь всея Руси, его величество царь Алексей Михайлович, буди он здрав, честь всему Войску, всем нам, казакам, за тебя оказал, прислал он нам, Войску, свое похвалительное слово за твой славный подвиг, Степан Тимофеевич! И нам, Войску, радостна царская похвала, и ты нам в гордость… Да государь указал нам, Войску, всем против тебя быть отечеству и престолу верностью, сметкой в битвах и казацкою удалью. Да за то государь тебя похваляет и жалует сорока собольми…
И тут два молодых нарядных казака вышли вперед, неся на руках царский дар, соболиное жалованье, и поклонились Степану…
Степан поклонился в ответ, взял соболя и не знал, куда их девать, только чувствовал, что лицо его обдало жаром; хотел сказать что-то в ответ, однако же только пробормотал невнятное, что и сам не понял… Но Корнила, подняв руку, остановил гул одобрительных и приветственных голосов, раздававшихся из толпы.
– Да еще за ту радость, что за тебя получили мы государеву похвалу, атаманы Великого Войска Донского и вся войсковая старшина жалуют тебя конем и со сбруей! – сказал Корнила, и двое других молодых казаков, из старшинских детей, вывели пред крыльцо серебристой масти коня под седлом с серебряными стременами.
Степан сошел с крыльца, принял повод коня и чувствовал, что щеки его, и уши, и шея все еще горят, будто от хмеля.
Вся толпа загудела гулом одобрения – хвалили коня, привечали Степана… Но атаман еще раз поднял руку и всех успокоил. Он отдал свой брусь есаулам и сам сошел на ступеньку вниз.
– А мне, Стенько, радостно, что ты крестник мой, и горько мне за кума Тимофея, что не дожил старый Тимош, тоже славный наш атаман, удалой полковник, полюбоваться, подивоваться на сына, – душевно сказал Корнила. – И от себя, в батьки Тимоша место, дарю я тебя кармазином на алый кафтан, саблей да шапкой!
И с этими словами атамана пасынок Корнилы Петруха вынес из войсковой избы Корнилин подарок Степану…
Корнила сошел со ступеней и снова обнялся с крестником, и тут опять стали все подходить, и Степан опомнился от шума объятий и поцелуев только в доме Корнилы за пирогом и чаркой вина…
– Пуще хмеля мне голову закружили шумом! – с радостным, возбужденным смехом сказал он Корниле.
– Ничего, приобыкнешь! – бодряще откликнулся атаман.
Степан сидел от него по правую руку, ближе всех есаулов. Крестный сам наливал ему чарку, сам потчевал…
«Да что ж я такого соделал?! Ну, доведись, спас бы я какого-нибудь полковника или стрелецкого голову таким же налетом, никто и не вздумал бы похвалить!» – размышлял Степан, подымая чарку за чаркой во здравие государя, и во здравие Великого Войска Донского, за атамана Корнилу Яковлича, за походные донские станицы, и за их атамана Ивана Тимофеевича, и опять за него самого – за Степана, славного и отважного казака…
Словно бы весь Черкасск жаловал, чтил и любил Степана. Он уже не спрашивал больше себя – почему. Знать-то он стоит того, чтобы его и любили и почитали… И каждый день попадал он к кому-нибудь на пирушку, на пляски глядел, сам плясал.
– Гуляй, крестник, чего же тебе не гулять! Кармазинный кафтан тебе личит! – смеясь, говорил Корнила. – Сказывают, вдовки в беседу на ночку тебя заманили?
Степан смутился. И вправду стряслось, что ночью шагнул он ошибкою через чужой плетень и попал на каких-то веселых женок. Сам хмелен, женки тоже хмельны, гусляр, казаки молодые, дым коромыслом… Загулял и ко крестному в дом ночевать не пришел.
– Не беда, молодое дело! Ведь с кем не бывало греха! – добродушно сказал атаман. – Честно повоевал и повеселился во славу!
И в гурьбе черкасской старшины через несколько дней Степан скакал по степям, с кречетом на рукавице… И ловля давалась ему, и черкасские казачки сверкали глазами на удальца, и всюду в домах уступали Степану почетное место… Но иногда вечерами, когда отгудит плясовыми бубнами день и хмель поуляжется в голове, сядет Степан и в молчаливой задумчивости уставится в пол меж колен, и почудится ему, что что-то неладно в его жизни…
– О чем думка, Стенька? – осторожно и с отеческой теплотою в голосе однажды спросил атаман в такой час.
– Война ведь, батька, а я тут…
– Один ты тут, что ли? Вон сколько казаков во Черкасске и по станицам… Вот станем станицы слать в подкрепление – крикнем тебя атаманом. Хочешь?.. Еще государю послужишь!..
И Степан не стерпел:
– Государю?!
Он все, как попу на духу, рассказал Корниле, рассказал про московского беглеца, как витался он за руку с государем за весь мир, за всех московских бедных людей, а царь – ведь подумать: сам царь! – вдруг нарушил свое рукобитье… Не то что ему служить, – Степан сказал прямо, что тошно ему было даже и принимать соболиное царское жалованье и царскую похвалу…
Корнила качнул головою и снисходительно засмеялся.
– Право, дите еще ты, Степан! Какое же тут рукобитье, когда наступили на глотку?! Да как тут не вдариться по рукам?! И государь – человек!.. Неслыханный грех совершиться бы мог на Руси!.. А соболя в дар казачке своей пошли. Соболя тебе в славу и ратную удаль. Каков же казак своей удалью не гордится? Ох, много еще, Степан, тебе надо постигнуть!
«Вот как просто-то рассудил! – удивился Степан. – И то ведь сказать: престрашное дело могло получиться… Помыслить – и то грех! Ведь государь себя должен блюсти для державы». И, примиренный этими мыслями, окруженный почестями и ласковою заботой Корнилы, он оставался в доме у атамана.
Степан выезжал в окрестные станицы, гостил, а когда воротился в Черкасск, Корнила был занят. Он сидел по каким-то тайным делам с посланцем Москвы дворянином.
– Когда же походны станицы готовить? – спросил Степан, на ходу столкнувшись с Корнилой.
– Как время придет, так скажу! – оборвал, как чужого, Корнила, словно даже досадуя, что Степан задержал его столь короткой беседой.
«На черта мне нужно твое хлебосольство?! – с обидой подумал Степан. – Али я навязался к тебе на шею? Сам удержал, не пустил на войну. Вот плюну на весь Черкасск да один и уеду к Ивану!..»
Он зашел во светличку, которую занимал у Корнилы в доме, и стал уже собирать свой пожиток к отъезду, когда прибежал Петруха, Корнилин пасынок, и сказал, что Корнила велел приходить ему в тайный круг…
– В тайный?! Да как же… – с некоторой даже растерянностью пробормотал Степан.
– Эх, ты-ы! – сплюнув сквозь зубы, сказал Петруха. – Зовут – и иди. Чего-то ты будто девка краснеешься! В тайный так в тайный! А чем ты не атаман?!
Тайный круг оказался собранием всего лишь десятка самых ближних Корниле значных низовиков. Они сидели даже не в войсковой избе, а просто в столовой горнице у Корнилы.
«Вот-то из тайных тайный!» – подумал Степан, все же с какой-то робостью переступив порог комнаты и сразу встретившись взглядом со стольником Евдокимовым, необычайно рослым и большеносым, которого он видал на кругу в Черкасске оба раза перед отправкою на войну.
«Знать-то, сызнова ратные вести», – мелькнуло в уме Степана.
Месяц назад смущение Степана было бы больше. Теперь же всех этих людей, кроме московского стольника, он успел видеть близко, успел посидеть с каждым из них за столом и стукнуться чаркой, и тотчас, отдав положенный по-казацки поклон, почувствовал себя тут спокойно и твердо.
«В тайный так в тайный! А чем я не атаман!» – повторил он словами Петрухи.
– Вот и Степан, сын Разин, брат походного атамана Ивана, а мой крестник, – сказал Корнила, обращаясь к московскому гостю.
Стольник молча кивнул длинным носом.
– Великую честь оказала тебе донская старшина, Степан, – торжественно произнес Корнила. – Прежде служил ты саблей, а ныне призвали мы тебя в тайный круг, чтобы велеть тебе служить разумом Войску. Поедешь ты во посольство к зюнгорскому[13]13
Зюнгорцы – калмыки.
[Закрыть] хану или, как бишь его, тайше с послом всего Войска Еремою Клином. Кланяйся кругу за честь!
– Кланяюсь атаманам на жалованье. Каков будет Войска указ – послужу на совесть, – сказал Степан.
– Покуда иди. А кончим сидеть по кругу – я покличу, – сказал Корнила.
Степан еще раз поклонился и вышел, при выходе нечаянно стукнув по уху дверью Петруху Ходнева, который подслушивал.
– Тю ты! Посо-ол! – потирая ухо, прошептал атаманский пасынок. – А ты было оробел, что кличут! Небось заспесивишься ныне!
– Холодной воды приложи, а то вспухнет, – сказал Степан вместо ответа.
После тайного круга Корнила призвал Степана.
– Вот вишь ты! А все нас верховья бранят, что своих во старшинстве садим. Вырос в верховьях добрый казак, Иван, – в походные атаманы обрали. Вырос того же семени добрый казак, Степан, – тайным послом учинили, и все почитаем, все любим!..
– Чего же я стану в посольстве делать?
– Покуда смотри посольски дела, приучайся. Клин во посольствах хожалый – научит. А надо будет – советом поможешь Клину. Хоть он и умен, а две головы всегда лучше.
И Корнила поведал, в чем смысл степного посольства. Несмотря на то что шли переговоры о заключении мира, Польша искала союза с Азовом и Крымом против России. Об этом прознали лазутчики Войска в Крыму. От тех же лазутчиков до Черкасской войсковой избы дошли слухи, что хан указал к весне сбирать ратных людей в соседних с Доном ногайских улусах. Получив от Корнилы вести, Москва решила предупредить лукавство панов и ратные сборы Крыма.
– Калмыки с ногайцами век бы грызлись, да смелости не хватает самим, – пояснял Степану Корнила. – Прошлый год, по вестям, ногайцы у них отогнали несметно коней и овец с пастухами вместе. Пусть калмыцкий хан посылает своих нечистых помститься – ногайцев пограбить, а мы ему пособим. Вот и не смогут ногайцы пойти панам на подмогу!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.