Текст книги "Дикий пляж (сборник)"
Автор книги: Сухбат Афлатуни
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
«33 года… Интересно, есть ли у него живот? – Отец Елисей отер пот. – У сартов часто встречаются животы. Они ими, кажется, гордятся и чуть ли не хвастают друг перед другом…»
Перечитал. Красиво.
Хотелось еще ввернуть что-то про живот и заплывшие жиром глазки совратителя – прямо видел их! Ограничился цитатою с верблюдом.
Увещание. Увещание было сделано отпавшим в настоятельских комнатах, в присутствии игуменьи. При увещании открылась вся грустная сторона их жизни, они основывались на свободе, данной во всем, кто как хочет, так и живет, указывали на свою бедность и заброшенность, на пример отпадения не только мирян, но и священника Громова, портрет которого был помещен в мусульманских газетах, указывали на многочисленность отпадений от православия в ислам, по их сообщениям, до 500 русских девушек после манифеста отпали в ислам, и в каждом дворе городов Туркестана найдется по 1–2 пары сожительствующих с сартами. Туземцы не любят своих сартянок за их покрывало, поэтому предпочитают русских девушек. При увещевании обнаружилось полное незнание и непонимание ими догматов, заповедей и молитв, просили слезно сообщить им сведения о христианской вере. Охотно были им сообщены сведения о христианской вере в сравнении с магометанской, о грехах любодеяния, прелюбодеяния, в особенности о пагубной и незаконной связи с мусульманами. Слушали со вниманием, благодарили, плакали, тут же дали собственноручную подписку, что они, не переходя в ислам, навсегда останутся в лоне православия. Подписка сия приложена к делу.
Отец Елисей недовольно выпил воды и решил выйти.
Во дворе красовалась июньская ночь. Природа в восточной томности, бесконечные цветы, на ветвях плоды земные. Особенно плодородна вишня: отец Елисей сорвал и продегустировал. Кислятина. Потянулся еще за одной. Освежает.
Поглядел на луну и отметил в ней нечто мусульманское.
Баритонально зевнул.
Окна келий раскрыты, виднелись желтяки лампад.
Прислушался.
К плеску воды присоединялись сомнительные звуки.
Вроде притихло.
Только сердце буйствовало. И ладони стали как не свои.
Снова послышалось. Отец Елисей отер ладони и пошел на звук.
Идти было светло, но наплыло облако, и предметы спрятались. Хорошо, что земля вся натоптана, и то пару раз оступился. Пройдя скотный двор – по запаху угадал, – оказался в неразработанной еще части монастыря.
Отсюда и шептало.
Было темно, но глаз уже свыкся. Пройдя вдоль стены, выглянул.
На полянке шло ночное свидание.
Четыре фигуры образовывали кружок и шептались на сартовском наречии. Две женские, знакомые уже, и две мужские в халатах.
Отец Елисей сглотнул сухую слюну.
В кружке тем временем замолкли, пошла возня и известные вздохи…
Потом разделились, две фигуры, мужская и женская с животом, уселись на поваленное дерево и застыли, другие две отошли во тьму.
Отец Елисей дышал и пытался сообразить план действий. Одному выступать против двух разгоряченных азиатов рискованно; в руках сидевшего подле Александры виднелась плеть, да и о привычке туземцев таскать с собой ножи он был наслышан. Бежать за подмогой? Какая от монахинь подмога!.. Да шум поднимется, дело получит огласку, полезут слухи, газеты, насмешки, дойдет до Петербурга: увещевал, мол, а увещевленные в ту же ночь миловались со своими ромео!.. Страшнее всего, что он сам не мог оторвать глаз от этих темных фигур, от электричества, которым они горели словно изнутри, и гладил ладонью глиняную фактуру стены.
Облако сползло с луны; лазурный свет ударил в глаза.
Отец Елисей зажмурился и, не умея сдержаться, чихнул.
Тотчас услышал женский вскрик и топот убегавших. Двое перемахнули через стену. Застучали и стихли в далях копыта.
Одни сестры стояли перед ним, как призраки, и будто не замечали его.
Александра сидела на бревне, обхватив живот. Мария, поднявшись из травы, поправила сбитую юбку и огладила волос. Рот ее был приоткрыт, два верхних зуба блестели в ночном свете; глаза скрывались в тени.
– Как же вы так… – попробовал голос отец Елисей. – Как же вы…
Мария, отряхиваясь от налипших колосьев, пропела:
– То-шненько!
Лицо к луне, так что ее дурная болезнь видна до последней язвинки.
Отец Елисей набрал воздуха и ничего не сказал.
Только теперь почувствовал в руке Нитше, с которым, видно, вышел.
– Вот… Слушайте! – распахнул, быстро найдя нужное. – Слушайте!
Вознес к луне палец:
– «Не лучше ли попасть в руки убийцы, чем в мечты похотливой женщины? И посмотрите на этих мужчин: они не знают ничего лучшего на земле, как лежать с женщиной! Грязь на дне их души; и горе, если у грязи есть еще дух!»
Голос ему вернулся и звучал, как труба.
Перелистнул, комкая страницы:
– Вот… «И повиноваться должна женщина, и найти глубину к своей поверхности. Поверхность – душа женщины, подвижная бурная пленка на мелкой воде! Но душа… Но душа мужчины глубока, ее бурный поток шумит в подземных пещерах! Женщина чует его силу… Но не понимает ее…»
– Тошненько!
От шепота ее пахло сартовским насваем, дымом и пылью.
Выпутав последний колосок, Мария поднесла его к щеке отца Елисея и пощекотала…
Он проснулся в одежде.
Вокруг была гостевая комната, в окне угадывалось утро. Лампа горела, но бледно и бессмысленно.
Подошел к столу, постоял.
Письменный прибор, бумага с отчетом. Нитше. «Ты идешь к женщинам? Не забудь плетку!» Это подчеркнуто.
Молитвенное правило читал дольше обычного.
Освежив лицо водою, вышел во двор. От лунных безобразий не осталось и следа; земля была полита и обласкана солнцем.
За трапезой спросили, хорошо ли он спал.
«Здесь воздух все хвалят», – заметила матушка Лидия в очках.
Он спросил о сестрах.
Оказалось, ночью у одной из них, Марии, произошел припадок.
После завтрака отец Елисей гулял. Глянул на сестрины окна. Тишина.
Прошел огороды, преодолел разросшуюся смородину, скотный двор.
Остановился.
Вчерашнее место было перед ним – солнечное и покойное. Летали насекомые. Прошел, отыскивая следы, подобрал пару сухих колосков. Присел на сваленное дерево.
Наклонился, поднял.
Плетка.
Повертел в руках. «Найти глубину в своей поверхности…»
Сочно гудят пчелы, в самое ухо.
Резко и неумело хлестнул по ветвям. Дерево вздрогнуло, посыпался мусор.
Замахнулся еще раз, но не стал. Зашагал прочь, вскидывая руки.
Приношу благодарность настоятельнице монастыря игуменье Лидии, давшей приют этим несчастным. Она ласкала, советовала, приобретением одежды, обуви и белья много ободрила их. Но не можем умолчать и о том, как через этих пришлых епитимиец нарушается порядок дисциплины в монастыре, совершается поношение монастырю, неудобство родового процесса, циничные угрозы удавиться или отравиться!
Выдворять бы русских незаконножительствующих девиц в европейскую Россию, тем пресечь соблазн и лишить возможности сблизиться с соблазнителями-сартами на выходе из монастыря или приюта. Сейчас девицы, находящиеся в монастыре, питают надежду, что по выходе оттуда они опять сойдутся с сартами, а совратители-сарты каждый день верхом подъезжают к монастырю, чтобы улучить с ними свидание.
Установить надзор за сартами садами. Почти все случаи соблазна и совращения происходят в садах у сартов!..
Ходил по садам монастырским, в мыслях держа иные сады. Не держал – сами вонзались в мысли, царапали их ветвями, ласковой листвой. «Пойдем в виноградники, посмотрим, распустилась ли виноградная лоза, там окажу ласки мои тебе…»
Установить надзор за садами.
Отер лицо.
Корень всех несчастий – обрезание. Да, было оно когда-то знаком Завета евреев с Богом, чтоб народ Израилев не погиб и размножался, несмотря на тяжелые условия. Обрезание, оно аппетиты разжигает «плодиться и размножаться». Оттого и позволено было – чтобы народу Божьему выжить. Новый же Завет, вместо «плодитесь», напротив: уклоняйтесь от соития. Теперь уже обрезание этому враг; и после Христа оно уже знак Завета не с Богом, а с…
Отец Елисей сплюнул; плевок повис на листе подорожника.
Особый тип – здешние туземцы. Кроме обрезания, еще и выбривают себе все там вокруг. Отец Елисей эксперимента ради тоже раз себе выбрил. Потом целую неделю ощущал беспокойство. Больше экспериментировать не стал. Каково же туземцам, практикующим такое непрерывно, да еще держащим это за благородный обычай?!
Отсюда и сады.
– Александра!
Та выглянула из окна, тихая, мягкая. Глазами лениво шарит: кто звал?.. А мыслями – внутри себя, в темноте влажной.
К полудню дух успокоился.
Его водили по монастырю, показывая достопримечательности. Побывал на скотном дворе, ознакомился с коровами; у тех были добрые рогатые физиономии; хвосты работали, отгоняя насекомых. Снова показывали ему вишню, смородину. Представили садовника, сарта Джуму, по словам монахинь, «просто волшебника». Отец Елисей любезно поздоровался с «волшебником» и задал какой-то ботанический вопрос. Потом посетили иконописную мастерскую; три послушницы писали иконы настолько живо и правильно, что получали заказы из соседних селений.
– Райское место у вас… – Отец Елисей отхлебывал квас, отгоняя вздутый изюм. И незаметно снимал башмаки, чтобы испытать еще большее блаженство.
Как спало пекло, отправился обратно.
Игуменья Лидия со «свитою» вышла проводить. При прощании кланялись друг другу долго, как китайцы. Светились два каменных корпуса; в некоем окне стояли две фигуры и глядели на его отъезд. Но на душе было покойно и сыто, только Нитше камнем тяжелил саквояж, но на его счет он уже решил.
Вынесли в дорогу корзину: мед, плоды и сметанка. Накрыто вчерашней салфеточкой. И мешочек, вытканный бисером: солнце и луна. Чья работа?
– Сестер Свободиных…
Попытался отказаться от даров. Какой там! Уже в коляске…
Жалко рай оставлять, тащиться в пыльный городской муравейник. Тронулись; затрещало колесо о гравий. Заметил, за спиной депутации стоит Мария, усмехается, а может, просто губами играет. Заслонило ее деревьями, стволами, листьями, а вскоре и весь монастырь в зелени исчез.
Отец Елисей трясся и жмурил глаз. От кваса ноги стали мягкими. Мимо громыхали сартовские арбы, и сквозь прикрытый глаз отец Елисей наблюдал за ними.
Заметив чайхану, велел остановиться. Сошел в пыль, прижимая саквояж.
В чайхане все вытаращились на него. Усадили за низенький грязный стол, стали делать вид, что прибирают. Отец Елисей по-татарски спросил себе лепешку и чая. Парень неподалеку с вялою розою за ухом рот раскрыл. «Закрой рот, Хасан! – успокаивал его сосед. – Не видишь, русский мулла вспотели, чай желают…» И сам на отца Елисея из-над пиалы пялится.
Пора приводить приговор в исполнение.
Расщелкнул саквояж, достал. Протянул чайханщику:
– Бросьте-ка это в огонь…
Чайханщик стоял, поглядывая то на книгу, то на отца Елисея.
– Сварите мне чай, для меня, на этой книге.
Тот наконец уразумел.
Отец Елисей отер лоб.
Чайханщик наклонился над огнем. В смуглых руках том обернутый.
Поглядел на отца Елисея, пошевелил бородой.
Отец Елисей махнул. Подошел. Нитше горел ярко и буднично, от дыма чесался нос.
Потом пил сваренный на «Заратустре» чай.
– Чой ширин-ми?[3]3
Чай вкусный? (узб.)
[Закрыть] – подошел чайханщик.
На столе перед отцом Елисеем соленые косточки и туземный стеклянный сахар, название забыл. Потом, уже в дороге, вспомнил: «нават».
Рапорт отца Елисея был подан, но действия оказать не успел. Заварилась война с Германией, не до ислама стало и сартовских садов. Выпали из поля зрения и сестры Свободины: Александра с сартеночком на руках, и Мария, любительница пасхальных яиц. А потом и остальные герои попроваливались в воронку, возникшую при погружении старого мира.
Ташкентский историк N, сообщивший эту историю и предоставивший копии документов, добавил, что какая-то Свободина в начале тридцатых значилась в списках Ташкентской женской тюрьмы, в которую после революции был переделан монастырь. Место это и сегодня служит больницей женской колонии и опутано проволокой; внутри сидят женщины. Долго передавалась тюремная байка про одну монашку. Что после того, как всех их в восемнадцатом разогнали, осталась одна, которая все не желала покидать свое место. И когда монастырь передали под тюремные нужды, устроилась туда в хозчасть. А когда ее и оттуда за религиозность выгнали, то нарочно совершила преступление и после суда снова оказалась там, где привыкла быть. И что фамилия ее была Свободина, забавная с точки зрения ее биографии. При этом она продолжала вести святую жизнь, имея только одну странность: с какой-то материнской лаской относилась к тюремщикам и конвойным из коренного населения и знала их язык. Там, говорят, и умерла. Перед смертью только просила, чтобы ее вывели «в сад». Ее, конечно, никуда не вывели.
Не сложилась дальнейшая жизнь и у пристава Скопцова: в Гражданскую его прирезали в самой той махалле, которую он угнетал. Призрак пристава долго являлся ночами и даже днем при недостаточном освещении и пугал трудящихся. Однако с утверждением новой власти и развертыванием борьбы с суевериями призрак делался все бледнее; в тридцатые, говорят, его уже никто не боялся, а молодежь даже с ним шутила.
Махалля, в которой были обнаружены отпавшие в иноверие сестры, снесена не так давно. Теперь здесь автомагистраль; возможно, по тому месту, где сестры ласкались со своими соблазнителями, теперь проносятся «нексии», сигналят «матизы» и прогромыхивают грузовики с китайскими иероглифами на кузовах.
Лучше известна судьба после революции игуменьи Лидии. Восемь лет промерзла на Соловках. Потом проживала в Ашхабаде, помогая гонимому духовенству. Деятельностью ее заинтересовались органы, но бывший монастырский садовник Джума предупредил ее о приговоре и помог бежать в Ташкент, где она и прожила в затворе. В тридцать шестом мирно скончалась; похороны неожиданно собрали более тысячи ташкентцев, отпевал митрополит. Речей и оркестров не было, но цветов море, словно игуменья снова оказалась в своем саду и, спустив очки на кончик носа, готовится показать его посетителям. В девяностые на Боткинском могилу отыскали, с тех пор пользуется почитанием среди еще оставшихся в Ташкенте православных.
Только о самом Елисее Ефремове ничего толком не известно. Происходил из крещеных сибирских татар, боролся с исламом статьями и лекциями. После революции ненадолго сошелся с большевиками, отпечатал им две брошюрки против мулл и их мракобесия; их потом все изъяли – за ссылки на реакционное учение Фрейда. После брошюрок бывший миссионер исчез. Вот, собственно, и все.
Отец Елисей въехал в город. Шоссированные дороги были местами политы, от тополей тянуло прохладой. На Пушкинской движение усилилось, люди выползали из убежищ и выражали, каждый по-своему, свое одобрение вечерней прохладе. От этой рассеянной в воздухе радости на душе отца Елисея просветлело, и он улыбнулся своею простоватой улыбкой.
Через минуту на лбу снова очертилась складка. Задержался в монастыре, а дела не терпят, магометанство со всех сторон наседает! Публичные лекции, статья в «Ведомости» о женском вопросе в исламе, справка о турецких миссионерах-агитаторах, выступление на благотворительном базаре…
Да, тяжелое, хлопотное лето, лето сего 1913 года.
Ну да ничего, сейчас потрудишься, дальше пойдет легче!..
Девочка с газетой
…а еще когда нам все буквы поменяли – такое время было: все меняли, вот решили заодно и буквы – так мне новое общественное поручение сразу. Раньше какие буквы были, знаешь? Правильно – арабская графика. У нас дома много таких книг было. Коран, еще что-то. Мне эти арабские буквы в детстве такими… – как сказать? – сплющенными казались. Придавленными как будто. Только две буквы над остальными возвышаются. Алиф и лам. Две высокие буквы. А знаешь почему? Мне объяснили: они имя Аллаха составляют. Им судьба быть высокими. Остальные буквы – маленькие, они как бы творят молитву. И вот эти буквы, чтобы, говорят, отвратить от религиозного дурмана, решили заменить на… нет, кириллица потом пришла, под конец тридцатых. Вначале латиницу. Латинский шрифт. Что сказать? Все буквы одинаковые, стройные. A, B, C, D. Газеты стали печатать, борьба с темнотой. Вот эти газеты стали моей общественной обязанностью. Кто эти новые «а», «бэ», «цэ» понимал? Старики не понимали. У них в голове или арабский, или вообще… Темнота и неграмотность, с которой боролись. А что такое газета тогда была? Телевизор еще не придумали, радио – драгоценность, а люди ведь интересовались: что там где произошло, что в Маргилане, например, какие цены. Про цены в газетах не писали, новости сообщали: построен новый цех, митинг был, все хлопали. А я молодая была, лет десять-одиннадцать: глаз острый, голос звонкий, активистка и латинскую азбуку назубок – «а» вот это, «бэ», «цэ»… Слушай, ты столько картин рисуешь, голову себе ломаешь – что рисовать, что рисовать? А вот живой случай, из моей живой жизни. Девочка развернула газету – вслух читает. Голос звонкий, лицо можешь не мое, другое нарисовать. Активистка. Старики ее слушают.
Карандашный набросок. Карандаш 1М, чтобы не слишком мягкий. Лист блокнота. Серая пахсовая стена (растереть пальцами грифельную пыльцу). Серые фигуры. Старики в серых, вылинявших от солнца и соли чапанах. Скупые карандашные штрихи лиц. Остроконечные тюбетейки, заточенные молчанием. Из-за плеча крайней фигуры справа выглядывает мальчик. Дети любопытны. Он тоже слушает – из-за плеча. Маленькие серые пальцы на плече. Шелестит газета, наполненная новыми буквами и новыми новостями. Девочка (фигура слева) звонким неслышным голосом читает. Острие карандаша замирает на бумаге, не зная, куда двигаться дальше.
…что удивительно: почти все помню. Все, что этим пожилым людям читала. В молодые годы память мягкая, как курдючное сало, из которого свечу лепят. Так старики говорили, слушатели. Мои первые слушатели. Обид-ака, он с отцом дружил, твоим дедом. Лавка у него была, сластями торговал, дети его за это любили, популярным был. Вот за эти сладости его в тюрьму потом посадили. Говорят: «Ты купец, вот и посиди». Купцов сажали. Образованных людей сажали. Деда твоего посадили. Всех сажали…
«…В своем последнем слове подсудимый Файзула Ходжаев сказал:
– Граждане судьи, я был буржуазным националистом, я много преступлений совершил. Государственная независимость Узбекистана, которая была обещана в перспективе правыми реставраторами капитализма, эта государственная независимость, если бы даже она стала возможна ценою черного предательства, ценою измены родине, расчленения великого Союза Советских Социалистических Республик, путем подготовки его поражения в грядущей войне, то есть путем совершенно недопустимым для людей, которые сохранили хоть какой-нибудь человеческий облик, если бы, я говорю, это оказалось возможным в первое время, то, само собой разумеется, эта самая государственная «независимость», кажущаяся, была бы новым несчастьем для народов Узбекистана. Я уже об этом частично говорил, когда давал свои показания. Тогда я отвечал на вопросы государственного обвинителя. Ведь когда я сказал, что, отстав от одного берега, мы, естественно, должны были бы пристать к другому берегу, ведь я же ничего другого не имел в виду, как тот берег, на котором находятся капиталистические страны, империалистический капитал, который давит, угнетает сотни миллионов трудящихся людей. Значит, победа этой линии и в данном случае, даже в случае успеха этого черного, этого отвратительного заговора, могла быть только новыми бедствиями для трудящихся Узбекистана. Я опозорен. Националистические организации разгромлены. Разгромлен проклятый „право-троцкистский блок“…»
Холст натянут на подрамник; медленной кашицей ложится грунт. Размер полотна 110 × 75. Достаточно, чтобы уместить трех стариков и одну девочку с газетой. И мальчика, выглядывающего из-за спины (эй, что выглядываешь?). Так, чтобы никому не было тесно на шероховатой поверхности холста. На шероховатой, щедро посыпанной пылью поверхности ташкентского двора конца тридцатых. Чтобы ленивое ташкентское солнце, солнце мелких торговцев, ошпазов и любителей газет, излилось на холст сонной радугой масляных красок.
…отца посадили, нас не тронули. У других семьями сидели непонятно за что. За происхождение свое сидели. За неправильное слово. Нас не тронули, только дома страшно стало. Как будто в соседней комнате усопшего обмывают и для поминального плова рис тихо перебирают. Нас выселить вначале хотели. Ваш хозяин, говорят, в тюрьме за свои делишки сидит, а вы здесь целую комнату, как принцессы, занимаете. Спасибо, добрые люди нашлись, покровительство оказали. А я все газеты читала. Почти каждый день выходила во двор, вслух читала. Думала, может, что про отца напишут, все-таки известный человек был, три почетные грамоты. Но там про других писали, про тех, кто на свободе. А я все равно читала, люди газеты приносили, я читала. Меня так и называли: девочка с газетой. Незнакомые люди слушать приходили. Для них это как театр было. Сидят, глазами моргают, молчат. Иногда я пела. Почитаю газету, потом пою. Веселое время было.
Загрунтованный холст медленно наполняется рисунком. Рисунок обводится умброй натуральной. Подмалевка: охристая, красноватая. Слегка синеватая. Земля, глина, замурованное глиной небо. Но все равно оно, небо, просвечивает. Небо втекает через глаза, через стебли камыша в пахсовых стенах и просвечивает. Старики возникают из умбры и охры. Кадмий лимонный – для платья девочки. Наносится мастихином, лучше передает фактуру. Девочка будет бабочкой-лимонницей, держащей серую бабочку газеты. Турецкая голубая, из Голландии, – для узоров на лимонном платье лимонницы. Девочка должна возникнуть раньше стариков. Мастихин снимает с палитры жирный лепесток кадмия лимонного и несет его к холсту. За холстом шевелится, переламывая свет и тень, куст инжира. Маленькие плоды, еще не тронутые фиолетовой зрелостью. Осы.
Но тем не менее, граждане судьи, я, находясь здесь на скамье подсудимых, держа свой ответ, не могу становиться в какую-то фальшивую позу, ибо это были бы только гордые слова. Я не могу сказать, что я не прошу пощады. Я этого сказать не могу. Может быть, кому-нибудь покажется, что такие слова: «не прошу пощады» – звучали бы гордо, хорошо, но не в моих устах, в устах человека, который пригвожден к позору, который сидит на этой скамье. У такого человека словам гордости нет места. Гордости неоткуда взяться! Ведь мы не войдем в историю хоть с какими-нибудь показателями службы народу, какими-нибудь благими деяниями. Если мы войдем в историю, то мы в эту историю войдем как самые закоренелые преступники, как герои бандитских дел, как люди, продавшие и честь, и совесть. Да. Я был бы лгуном, если бы в этот последний час я не сказал, что я прошу пощады. Я хочу жить.
Засинело небо: «Я хочу жить». Поплыли облака пыли под ногами: «Я хочу жить». Заволновался куст инжира: «Я хочу жить». Горит лимонным пламенем платье девочки: «Я хочу жить». Порыв ветра вырывает из рук газету, она летит сухой бескостной птицей по улицам Старого города. Я хочу жить…
Порыв ветра опрокидывает этюдник на куст инжира. Сыплются на холст муравьи – на лица стариков, на ресницы девочки. Падают тюбики умбры. Кадмия лимонного. Теплые капли дождя по холсту.
…а в конце сороковых забрали моего наставника. Тогда снова националистов стали искать. Он мне как отец был, да. Знаешь, недавно в архив ходила, хотела статью о нем писать. Вот дают мне его дело, наставника. Читаю материалы допросов. От него требуют всех назвать, всех националистов в кавычках. Он медленно называет. Я читаю, страницы переворачиваю. Выписываю что-то, все механически. Все механически. Потому что сердце мое там, на этом допросе. И тут следователь его обо мне спрашивает: а вот о ней что скажете? А наставник говорит: «О ней – только с положительной стороны. Не националистка. Прогрессивная девушка Востока. Она русские частушки поет!»
… девочка-библиотекарь с газетами мимо проходила: опа, что с вами? Вам плохо?
А я улыбнулась ей: нет, говорю, доченька, все хорошо. Здесь просто про меня написано. Девушка говорит: тогда поздравляю. И дальше пошла.
Два дня невозможно притронуться к кистям: отравление. Непонятно с чего. Вдруг. С капельницами (поработайте кулачком…). Голодание. Зеленый чай входит через обметанные губы, ветвясь и согревая. Девочка, мысленно почти законченная, читает нараспев последние новости. Три окаменевших старика, один с палкой. Из-за плеча выглядывает мальчик. Круглый и удивленный. Маленький разведчик. Эй, как тебя зовут? Прячется обратно.
Капельница, пиала с остатками чая. Недописанный холст, высохшие капли кадмия лимонного на палитре. Что же я все-таки съел? Забытье.
…Подружка моя, как тебе не стыдно:
Дома маме не поможешь – думаешь, не видно?
А она ей отвечает:
Подружка моя, я маме помогала:
Две тарелки вымыла, а потом устала! У-у-у-ух!
…да, такие частушки пели. Или на гармошке, или под пианино. Частушки против лентяек. Лентяек не любили. Это сейчас их по телевизору показывают: лежит здоровая, молодая; просто так лежит. Я такие передачи не смотрю. Говорю: встала бы, пол подмела. Трудиться надо, пока молодая и порох есть; правильно? А она лежит зачем-то.
…а то, что Файзула Ходжаев говорил на суде, это потом было, конец тридцатых. А я в середине тридцатых газету читала. Здесь неточность. И платья такого у меня не было. Нет, не надо исправлять, это тоже красивое. Не надо, говорю исправлять, я мечтала о таком платье!
…а косичек сколько мне нарисовал!
…краски хорошие, радостные краски. Такие тогда были, да. И небо похожим получилось. Я вот иногда думаю: куда то синее небо подевалось?
…а Файзулу Ходжаева не пощадили, ты знаешь, расстрел. И отца моего не пощадили. Я иногда с ним ночью беседу веду. С ним и с наставником. И с другими. Все-все новости им рассказываю.
Пожилая женщина сидит на складном стульчике перед картиной. Перебирает четки, словно буквы беззвучного алфавита. Рука тянется к холсту, сухие пальцы трогают шероховатую поверхность. Медленно выздоравливаю.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?