Электронная библиотека » Светлана Кузнецова » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Анатомия Луны"


  • Текст добавлен: 19 апреля 2022, 03:17


Автор книги: Светлана Кузнецова


Жанр: Любовно-фантастические романы, Любовные романы


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Худая, с восковой кожей и ранней морщинкой в уголке рта, она жила в вечной тревоге по поводу наших неоплаченных счетов. Иногда мне казалось, что у меня вовсе нет матери, вместо нее – замершая фигура из воска за столом и допотопный ноутбук как часть композиции. Можно сложить избушку на сваях из ее сигарет. Можно нанести на обои ацтекский орнамент из кофейной гущи. Она так и не очнется. Я возвращалась из художественной школы и обнаруживала на кухне лишь остатки ее скудной трапезы – недоеденный тост. В чайнике плавали заплесневелые кусочки древней заварки. Зато у меня была безграничная свобода. Я могла часами разглядывать парк из окна, смотреть батлы рэперов и порноролики в сети и не ложиться ночью спать вовсе – мать все равно не заметит. Вечно растрепанный пучок из каштановых волос, вязаный шарф длиной в пятнадцать километров на хрупкой шее и острых плечах, джинсы, протертые на коленках… Она была похожа на уставшую, слегка увядшую девочку.

Совсем не то – мать Гаврилы. Белокурая, как принцесса на картинке, и розово-пухлая, как бисквит. Ее светлые летние платья с оборками мне всегда напоминали крем на пирожном. И она пахла удушливой эссенцией розы. Я помню, как она поправляла завернувшийся воротник на рубашке сына, провожая его в школу. А он стоял с этюдником под мышкой и с досадой отводил ее руку. Она была хозяйкой аптеки у рыбного рынка. Кого угодно измотало бы это паршивое мелкое аптечное дело: низкая оборачиваемость товаров и бесплодные растраты в попытках расширить ассортимент травяными чаями и минеральной глиной против угрей, которую просто не покупали, – в нашем городке жили люди крепких дедовских привычек, они же не идиоты, чтобы лечить угри глиной. Они же не полные чурбаны, чтобы вообще их лечить. А она не унывала и украшала свою тесную аптеку еловыми ветками к Рождеству и тыквами к Хеллоуину.

Иногда по вечерам, поддавшись страху растратить свою свежесть понапрасну, принцесса приводила мужчин, вполне прилично одетых в скрипучие косухи и кожаные штаны. То были ребята из клуба байкеров, они частенько собирались в баре у рыбного рынка.

И пока с очередным байкером они возились за дверью ее комнаты – наверное, беседовали о гашетках, клипонах и гайковертах, – мрачный Гаврила выходил из квартиры и садился на ступеньку в темном подъезде.

Я безошибочно угадывала эти мгновения – когда он сидит там в темноте. От дома, полного звуков, ничего было не утаить – ни скрипа дверей, ни бесед о гайковертах. Я выходила к нему, и мы шепотом, таясь от вездесущих соседей, гадали, кем бы мы были, родись мы в эпоху викингов, в древней Скандинавии.

– Я был бы горным троллем, – убежденно кивал он.

Тролль-отшельник. Первопоселенец мира, обитающий среди обомшелых скал и валунов. Я смотрела на него и не понимала, как у принцессы мог родиться сын из породы угрюмых горных троллей.

– А ты? – толкал он меня.

Я выходила из задумчивости и отвечала:

– Мне не нравятся викинги. Мне нравятся кельты.

– Ну, и кем бы ты была среди кельтов?

Кто знает, наверное, чем-то вроде банши. Ведь древние кельты не уважали никого и ничего, кроме своих богов и банши. Эти кельты – самое воинственное племя на планете. Раструбы их длинных боевых бронзовых труб-карниксов были сделаны в виде кабаньих голов. Говорят, когда трубачи всем войском трубили военную песню, даже окрестные скалы звенели дрожью небывалого эха, а враги… черт знает, наверное, погибали на месте от ужаса и разрыва барабанных перепонок. Отрезанные головы погибших врагов кельты мумифицировали в кедровом масле, а потом играли ими, как кожаными мячами. У этих суровых воинов только банши вызывала священный трепет. Лесная плакальщица с легкими шагами, вестница смерти. Ее длинные рыжие волосы развевались на ветру, как степная трава, а тело состояло из призрачных атомов, что могли складываться в разные образы: седая старушка-карлица, бледная дева, нездешние глаза которой сияли, точно угли в ночном догорающем костре, лесной туман, невесомое облако над полем битвы…

– Любишь пугать воинов? – усмехался он.

– И троллей, – отвечала я.

Его мать меня недолюбливала. Тогда мне казалось, что ей не нравились мои тяжелые ботинки, молчаливость и вечно спутанная рыжая грива. Но теперь-то, спустя годы, я понимаю– ей было за что меня ненавидеть. Каким-то сто восьмым чувством она учуяла во мне опасность. Для них, розово-пухлых и снаружи, и внутри, я чужая, пришедшая с темной стороны Луны, неуправляемая тварь, способная совратить и утянуть на дно их бедных мальчиков. Там, на дне, электрическое гудение мигающей лампочки и грязные плитки общественной душевой. Можно корчиться, можно резать вены, можно заляпать эти плитки пятнами крови, можно смеяться – все без толку, это твой личный ад, и тебя из него никто не вытащит.

Да поймите же вы, прекраснодушные кретины, это тени рождают свет на полотнах. Не будь рембрандтовской темноты в этом мире, никто бы не понял солнца. Вы, кретины, на стороне добра только потому, что чернота разъела мою душу.

– Если и дальше будешь встречаться с этой девицей, все, что у тебя останется, – кольцо в ухе и жизнь, полная сожалений, – говорила она ему обо мне.

* * *

Настоящая зима приходит вдруг. В восьмом часу утра в пятницу она обрушивается на крыши домов могучим снегопадом. Господь решил завалить нас, мудаков, сугробами высотой с Гималаи, чтоб мы не замерзли до весны в своем ветреном аду. В оглушительной тишине морозного утра падают огромные хлопья. Они похожи на промельк птичьих крыльев, они заслоняют весь мир, ограды, козырьки булочных, окна, карнизы, водосточные трубы, видно только это мелькание в утренних сумерках. А сумерки длятся до самого полудня. Три часа холодного солнца – и снова серая муть, а потом тьма и желтые, как звезды Ван Гога, разводы фонарей. Но теперь у нас есть снег. С ним на один люмен светлее в душе.

Гробин, не дожидаясь, пока рассветет (здешний сумрак, как зубная боль, не проходит), берет этюдник, натягивает шапку и уходит к пирсам – писать ледостав и зажоры у моста.

Он снова забрал меня к себе. Я живу среди грунтованных холстов, кусочков угля и графита, в пятнах краски, у негреющей батареи, под снегом. Беру колонковую кисть и один из готовых, хорошо подсохших холстов на подрамнике – Гробин не будет против. Тем более что я теперь сама их ему грунтую – за еду, черт возьми, и за возможность наблюдать, как он сатанеет и бесится, словно наркоман в ломке, когда не может начать что-то новое. Сделать потными ночные простыни – это все, в чем я могу ему помочь.

Можно смешать свой давно забытый эйфелевый. Цвет старого бронзового подсвечника, лет семьдесят пролежавшего в земле, раскопанного и выброшенного на помойку за отсутствием ценности. Вон тот край тучи на него похож. Я сижу под батареей, задрав голову к небу, и смешиваю все его грозные цвета на палитре. А особенно вон тот островок пробивающегося света, ослепительного среди мглы. Протираю кисти, меняю их, кладу мазки на холст. Нужно запатентовать цвет здешнего неба. Оно, как не стиранная четырнадцать миллиардов лет рубаха господа.

Грохает дверь в прихожей. Нетерпеливый Сатанов кричит:

– Гавриил Иванович Гробин! Гроб, едреть твою гробилу! Гаврилка! Мне нужно выпить!

Он врывается в комнату, оглядывает ее ошалелым взглядом. Поняв, что пришел зря, вздыхает, берет стул со сломанной ножкой, придвигает к моему холсту и садится посмотреть. Он так легок, что без труда балансирует на трехногом стуле, не причиняя ущерба ни себе, ни ему.

Я приношу с кухни полбутылки абсента и наливаю ему в стакан. Он выпивает залпом половину, остальное растягивает, смакуя по глотку.

– Можно? – берет Сатанов мою палитру. Добавляет охры, смешивает со свинцовыми белилами, берет щетинистую кисть и недрогнувшей рукой исправляет мой холст. – Так лучше, – вздохнув, ставит оценку самому себе и вдруг заходится в кашле. Сплевывает в носовой платок и машет на меня рукой, чтоб я не смотрела. – Это ерунда, – он морщится, встречая мой испуганный взгляд. – Я просто простыл в ноябре.

Вдруг Сатанов придумал:

– Пойдем в чайхану, рыжая. Я интересный, я расскажу тебе всякие истории.

Я молча надеваю ботинки и беру пальто. Я не могу отказать тому, кто выкашливает с такой натугой из самой души в носовой платок окровавленных слизней. И потом, будь я мужчиной, у меня, наверное, была бы такая же жалкая куцая бороденка. А будь женщиной он, то состоял бы из полых птичьих косточек, снежной кожи и горького дыма вместо души – совсем, как я. Сейчас он слегка выше, слегка шире в кости – но это всего лишь признаки пола, они в нашем случае не имеют значения.

В чайхане полумрак. Еще не включили свет. Это к вечеру она будет полна продрогших и сморкающихся. А пока здесь только трое забулдыг за столом в углу. Сквозняки гуляют в жестяном вентиляционном коробе – он тянется наверху под балками, огибает углы, упирается в стену и за ней убегает в лабиринт воздушной шахты. Мы садимся у окошка, из-под самого потолка сеется серый зимний свет. Мы, нищеброды, пришли со своей бутылкой абсента. Но здесь на это всем глубоко и безгранично, широко и беспредельно насрать.

– Ты обещал историю, Сатанов.

– Обещал, разве?..– Он прилипчиво трогает мою руку.– Ты знаешь про утопленницу, рыжая? Про девушку из реки? Утопилась в позапрошлом веке, предположительно, от несчастной любви. Но, впрочем, все это лишь домыслы. Никто не знал и не знает, какого хрена она утонула. Ее убили и сбросили в реку? Она спрыгнула с Канаткина моста? Или с тихим плеском весел доплыла до середины реки и шагнула из лодки? Может быть, она была натурщицей и шлюхой, а может, модисткой. Что, впрочем, все едино. Однажды утром река просто вынесла на берег ее тело. Никто ничего не знал о ней, кроме даты смерти. Теперь она в реке. Там, в мутных водах, среди стремящихся по течению водорослей скитается без памяти, изгибая свой чешуйчатый рыбий хвост. И лишь на одну декабрьскую ночь в году, накануне зимнего солнцестояния, хвост вновь превращается в ноги, утопленница выходит на берег и шлындрает у пирсов. В каком-то местном музее осталась ее посмертная маска, сделанная, как говорят, патологоанатомом, который впечатлился ее красотой (обычно выловленных из реки самоубийц из подлых сословий просто отвозили на местное кладбище для сброда; какие уж тут посмертные маски). Вероятно, он страдал некрофилией, этот патологоанатом. С чего ему вдруг показался прекрасным разбухший в реке труп? Может, этот бродячий труп, очаровавший патологоанатома позапрошлого века, – наше проклятие?

– В декабре река уже подо льдом, Сатанов.

– Она выползает из полыньи. Прямо из полыньи.

– Ты все это только что сам выдумал.

– Ох, ты меня поймала, рыжая… И все-таки… Вот ты не веришь в силу проклятий. И правильно делаешь. Там, за горизонтом известного, в областях слепой веры, проклятия не остаются проклятиями, как материя не может оставаться материей у горизонта черной дыры. Все проклятия рано или поздно трансформируются в свою противоположность. Господь порой играет за дьявола, рыжая, а дьявол за бога.

Мне уже трудно уследить за его извилистой от абсента мыслью.

Вдруг распахивается дверь и вваливается толпа ублюдков. Они приносят с собой сквозняк, шум, смех, крики, неистовство еще не отошедших от какого-то сумасшествия людей, сырую кожу своих регланов, тяжесть своих негнущихся армейских ботинок, кислятину меховых прокуренных шапок, холод, снег, дым костров, запах декабря и ветра. Кровоподтеки и ссадины на лицах. Разбитые носы, едва подсохшие кровавые корки в ушах. Они только что передознулись адреналином. Нагнули латиносов на Тарповке. Стенка на стенку. У них блестят, как у зверей, глаза. И сейчас тут будет страшный загул.

В горле у меня стоит запах ацетона.

Среди них и Федька Африканец. Бородатые толкают и обнимают его. Он улыбается. У него порез на скуле, струйки крови стекли за ворот бушлата. Глаза блестят тем же адреналиновым блеском, что и у остальных. Он из породы извергов, как и все они здесь.

Он бросает на меня взгляд. Всего один, обычный, в доску будничный. Он говорит и смеется.

Наверное, мне того и нужно – остаться незамеченной, нетронутой, тайком пронести через жизнь свою несанкционированную рыжеволосость. Но мне почему-то в доску пусто и холодно, меня голенькой выбрасывает в открытый космос… «Оторвись от своих марсианских грядочек, господь. Посмотри на меня. Ну же, посмотри, чертов ты ублюдок!»

Девки приносят им выпивку. А потом ненадолго из задней комнаты выходит Зайка, в унтах, в пузырящихся штанах, в толстом свитере с оленями. Обнимает их всех – бородатых и бритых, с окровавленными носами, с запекшейся кровью в ушах, с порезами на скулах, с разбитыми лбами, опрокидывает с ними стакан водки, вздымает кулак и страшным голосом ревет:

– Тарповка будет наша! Квартал будет наш!

Они жахают стаканами о столы и кричат с налитыми кровью глазами:

– Наш! – И мне кажется, я чувствую, как металл вентиляционного короба с дрожью резонирует – эта тревожная дрожь заражает и меня. Зайка хлопает по плечу кого-то бородатого, а потом сует, не попадая сразу, руки в рукава куртки, которую вынесла и держит Ольга. Косматый, безносый и ужасный, он уходит в сумеречную муть вечереющей заснеженной улицы в своей куртке полярника с густой меховой опушкой.

Ольга в черном. Долгое шерстяное платье траурно – она не знала, к чему ей сегодня готовиться. Траур обхватывает ее всю, крепкую, узкую в талии и пышную в бедрах. Она выносит завернутый в полотенца лед, раздает ублюдкам. Но им не до льда. Они надираются. Полотенца брошены, мокнут в талых лужицах. Скопищу лобастых самцов, как зверям у водопоя после сезона засухи, – им все маˊло и им все малоˊ. Кричат, галдят, толкаются:

– А помнишь, как Рубанок уложил того, с ножом…

Ольга подходит к Федьке Африканцу. В руке изогнутая рыболовным крючком игла с черной нитью. Усаживается к нему на колени и зашивает глубокий порез на его скуле. Закончив, накладывает марлю, клеит узкие полоски пластыря. А потом отхлебывает из его стакана. Играет пальцами с его жесткими волосами, что-то говорит ему на ухо. Он смотрит блестящими глазами на свой стакан, в уголках губ проступает мимолетная улыбка. Она встает с его колен и уходит в заднюю комнату. Он не идет за ней. Он так и сидит на стуле. И мне легче. «Слышишь, господь, почему мне от этого легче? Ты там, у себя на Марсе, слышишь мое дыхание?»

На мне ее пальто. И я не имею права. Лучше удавите меня прямо сейчас. Я ничего не могу с собой поделать. Я тихой, ползучей, подколодной ненавистью ненавижу Ольгу.

Африканец достает из кармана целлофановый пакетик со своей тибетской дурью, скручивает косяк и пускает по кругу. Они затягиваются. Покашливают. Успокаиваются.

– Да, – ошарашенно произносит бородатый Рубанок минуту спустя и разглядывает стеклянными глазами потолок.

– Возвращайся к нам, друг, – смеется Федька Африканец.

Сатанов смотрит в окно под потолком и вздыхает. Он надрался и городит чушь, которая отчего-то ранит меня до самых корней души…

– Рыжая, слышишь меня? Какое небо сегодня… Небо подонков и поэтов… Ты знаешь, ведь краска марает чистый холст. Мы – пачкуны. Акт творения грязен…– Он все бормочет, все вздыхает, а потом роняет голову на стол, закрывает глаза, начинает посапывать.

Африканец нравится мне как-то очень непросто. Как будто чья-то невидимая рука – фантом из злых атомов – проникает в грудную клетку и трогает мое сердце, сжимает все сильней и сильней, когда я вспоминаю его растрескавшиеся от ветра губы. Наверное, в его гены когда-то давным-давно была подмешена волшебная капля беспечной африканской крови. У него ладони цвета высветленной солнцем сухой вишневой косточки – я их помню, он ими гладил мое лицо.

Мне очень не просто нравится в нем все: резкая линия подбородка, крепкие кости ключиц, все его длинное, твердое тело, то, как он сидит, расставив колени, откинувшись на спинку стула и обхватив затылок одной рукой, нравится даже лохматый пучок ниток на расстегнутом бушлате, след оторванной пуговицы… Я знаю, его торкнуло. И я знаю, он на меня смотрит. В этом дымном полусумраке зимней чайханы, среди притихших ублюдков, можно вот так вдвоем – он там, я здесь – сидеть месяц, два, целую вечность.

Господь, занятый скручиванием косяка из марсианских побегов, вдруг отвлекается, берет меня за душу и встряхивает: осторожней, Ло, у тебя в заднице все-таки красный перец. Не сейчас, боженька, не сейчас…

Сейчас во мне просыпается банши с интуицией древней шлюхи, что проникает в самые основы основ наивных мужских поступков. Столбик позвоночника – от солнечного сплетения до самого мозга – леденеет. Вот прямо сейчас я сделаю кое-что навеки непоправимое. Сейчас или никогда… И, господня срань, я это делаю. Я поднимаю глаза и смотрю на него прямо, долго и пристально – кто первым отведет взгляд? К хренам собачьим все эти робкие намеки, эти мимолетные переглядывания. Он выпускает облако дыма и смотрит – как и я, прямо, долго и пристально. Он готов не отводить глаз вечно. В его взгляде насмешливый стеклянный блеск, у него в голове спотыкающиеся мотивы Боба Марли, и ему на все плевать. Теперь между нами шесть метров заполненного дымом пространства и невидимая связь. Мы заговорщики, уже, черт возьми, не получится все списать на случайность. Я первой отвожу взгляд. Я наломала дров. Встаю и быстро, но сохраняя достоинство (или мое достоинство лишь мерещится мне?), покидаю чайхану. Предательски бросаю спящего Сатанова одного, среди лужиц абсента, растаявшего снега на половицах и укуренных ублюдков. Я выхожу, не оглядываясь, и боюсь только одного – что Африканец пойдет за мной. Проклятый красный перец в заднице, будь все проклято, будь ты проклята, Ло.

Африканец остается на месте. На хрен ему меня догонять? Он сидит в чайхане и спокойно тянет свой косяк.

* * *

Ему снится мать. Мать говорит:

– Ну вот, испачкал хорошую льняную ткань, а из льна раньше рубашки шили. Дай постираю. – Мать берет картину и стирает с мылом в тазу – на кухне, на табуретке, засучив рукава по локоть. Стирает, будто нет и не было слоя грунта, как тряпку. Пузырится гора пены. Вода под пеной черна от красок. Мать старательно трет холст. Убирает с потного лба прядь волос. Он стоит, смотрит и молчит. Все, как в детстве – расписал обои и ждешь, когда же мать ворчать перестанет: «Вот, и холсты приходится за тобой стирать».

Гробин просыпается. Курит. А потом собирается и идет на чердак. Находит там широкую доску. И, не стирая с нее пыль, прямо по шероховатой поверхности, из которой торчат гвозди, пишет матюги краской из баллончика.

Я ищу его у Сатанова и Бориса. Наконец поднимаюсь на чердак.

– Ты что делаешь, Гробин?

– Доску пачкаю.

– Ничего, Гробин, потерпи, пройдет.

Когда на Гроба накатывают приступы отчаянного неверия, он совсем не может писать и уходит в запой. Он пьет уже четвертые сутки, а я каждый вечер вытаскиваю его из чайханы и веду через сугробы к нашей парадной, сгибаясь под тяжестью его сутулого тела, состоящего из чугунных, что ли, костей. Если это продолжится, нам нечего будет есть.

В среду в полдень заявляется Борис, кидает свое бурое широкое пальто на табуретку и интересуется, не осталось ли у нас выпивки. Гроб наливает ему в стакан абсента и пьет сам прямо из бутылки. Борис приносит две новости. Первая – в баре у пирсов ему сказали, что главарь китайских ублюдков, Ван Сяолун Петрович, уже давно хочет, чтобы его портрет написал русский художник Гроб. Гробин отмахивается с мрачной усмешкой. Вторая – умерла старуха, что торговала семечками у собора, а по средам ходила убираться в ломбарде еврея Шульмановича, в том самом ломбарде, что у церкви на Притыковской. Бориса так поразила эта новость потому, что он как-то писал эту старуху, она частенько торговала семечками у собора. Не за деньги, для себя. Все те, кого ты пишешь для себя, становятся тебе как родные – черт знает почему. Я похлопываю Бориса по плечу, а Борис хватает с кухонного стола полотенце, все в пятнах краски, и сморкается в него.

Я надеваю ботинки, накидываю пальто и иду в ломбард Шульмановича.

У евреев есть одно странное свойство – чем старше они становятся, тем сильнее походят на типичных представителей своей нации. Увеличиваются носы, густеют брови, даже щетина и та начинает расти характерными кустистыми клочками. Шульманович в свои шестьдесят – классический еврей.

– Можно я буду убираться здесь вместо той старухи? – говорю я еврею.

Он смотрит на меня мрачно, исподлобья, изучающим взглядом. Составив обо мне какое-то свое, по-иудейски вывернутое наизнанку, представление, потирает щетину на подбородке и отвечает:

– Ты русская, а еще рыжая. Ты мне тут не нужна. Если хочешь денег, иди в бордель.

– Сколько ты платил старухе?

Шульманович снова потирает щетину и называет цену. Я точно знаю, еврей ее занижает. Но мне ничего другого не остается, как сказать, что я согласна работать еще дешевле. Тогда он кивает на ведро и швабру в углу и сообщает:

– Приходи по средам.

Получив от еврея деньги за уборку, я иду в булочную на Галковского – за рисом.

В булочной четыре стола. За прилавком китаянка. У нее на подбородке крупное родимое пятно. И нет пальцев на правой руке – отрезаны. Это Мэй, в русской части квартала она считается своей. Она молчалива. И еще – с этими желтолицыми всегда так – я никак не могу угадать, сколько ей лет. То она мне кажется совсем юной девушкой, то усталой женщиной за тридцать. Говорят, ее имя переводится с китайского как «слива». Но ее узкое лицо больше похоже на продолговатую желтую виноградину, уже начавшую подгнивать снизу… Это ее коричневое родимое пятно на подбородке, в точности повторяющее очертания материка Южная Америка, – когда я прихожу сюда, я всегда смотрю только на него, просто не могу оторвать глаз. Материк Южная Америка похож на горбатого кита – но зачем он на ее тонком подбородке? Я все пытаюсь разгадать эту тайну природы. Говорят, у Африканца что-то было с ней. Что в этом ее родимом пятне такого? Это странно притягательное уродство на ее узком, красивом лице… И я начинаю то ли прозревать, то ли бредить. А вдруг Африканец тоже с Луны? Может, и его, как Гробина и Сатанова, притягивает уродство? Уродство, в котором пульсирует правда прекрасной жизни? Может, его притянет и моя изуродованная душа?

Старики-старожилы пьют чай из пластиковых стаканчиков, макают в него куски булки – так легче разминать хлеб деснами. «Что это у вас за ссадины на лбу, дорогой друг?» – «А это я не уступил дорогу». – «В следующий раз не сбивайте автомобиль лбом, это вам уже не по годам». Они, в этих своих потертых куртках мышиного цвета и вязаных шапках с помпонами, с морщинистыми сухими лицами – единственные, кто помнит здешний мир почти без ублюдков. Почти – это потому, что мира совсем без ублюдков ни здесь, ни где-либо еще не было никогда. Ублюдки и поэты всегда заставляли чертов земной шарик вращаться.

Я не знаю, кто виноват. И вроде бы не было никакой правительственной программы по сгону человеческой мрази в этот квартал. Просто плесень скапливается там, где гниет. А здесь гнилой климат. Да, чертовски гнилой.

Если есть на этой планете места силы, это одно из них. Оно притягивает психопатов и мудаков, для которых вписаться в норму – все равно что лечь в прокрустово ложе. Может, они все, как птицы, каким-то особым органом чувствуют изменение напряженности магнитного поля в этом месте? Все те, кто ходит, вперив хмурый взгляд в землю, и в конце концов берет ружье и стреляет в прохожих или в себя, все те, кто режет вены и выбрасывается из окон, все те, кто достает биты в первые же секунды ссоры, кто не в силах, хоть ты убей, проглотить обиду и укротить страсть, все беспокойные сволочи – кандидаты в обитатели квартала 20/20. Отсюда выдачи нет. Только если сам сдуру выйдешь за границы гетто. Вот и бегут сюда все те, кто не в ладах с законом. Мы – нарыв на заднице прекраснодушного человечества, этих элоев, устремленных в свое неумолимо виртуальное будущее.

Порой мне кажется, это тайная работа самой эволюции, естественная евгеника – стайки подонков, не нашедших себя там, в их идеальном обществе, стекались в бедные районы мегаполисов и образовывали гнойные гетто, подобные кварталу 20/20. Гены морлоков здесь, прекрасные гены элоев там. Мы и не надеемся, что окажемся сильнее. Но мы по крайней мере все еще люди.

Любое действие, согласно третьему закону Ньютона, рождает противодействие. Чем тотальнее контроль в этом переполненном информацией мире, тем бесконтрольнее сила протеста. Мысль, что за тобой наблюдают через глазок камеры, прочитывают и просматривают все твое сокровенное, врезается в мозг как сверло. К черту планету, опутанную нейросетями, как паутиной, к черту коллективный муравейный разум, к черту спутниковую связь и навигацию, если за все это нужно платить личной свободой. Подонки, проклятые поэты подворотен, вымрут, расписывая стены дырами от пуль и брызгами мозга.

А ведь лет тридцать назад на эти территории еще забредали блюстители порядка и санинспекторы, чтобы зафиксировать количество убийств, грабежей, изнасилований и вспышек брюшного тифа. С каких пор они здесь не появляются? Старики говорят, все началось далеким июльским вечером. Двух осевших за чертой Латинского проспекта студентов – сальвадорца и поляка – забили до смерти. Сальвадорца за татуировки на лице, а поляка за компанию. Дворовые русские пацаны, не уважающие расписанные, как иконостас, лица? А может, китайцы – желтолицые ретрограды, которые и в век нейросетей не отошли от старинных традиций? У этих узкоглазых воробьев так повелось еще со времен династии Цинь: татуировка на лице означала только одно – клеймо преступника. Да, местные китайцы не отличались миролюбием. Представителю любой другой нации при виде стайки узкоглазых с топорами для рубки мяса оставалось одно из двух: сдохнуть без сопротивления или достать кастет и сдохнуть, рубясь.

Выходцы из Прибалтики, Польши, Галиции и других дыр жили в этих местах за Латинским проспектом. Там же оседали и единичные граждане из совсем уж задниц мира – вроде кубинцев да толстоносых из Сальвадора. Чистой работы здесь, в нищем квартале, для них не было – и они не гнушались никакой грязной: мойщики полов и посуды, подавальщики в местных забегаловках, метельщики улиц, мелкие барыги, толкающие дурь в подворотнях. Не то чтобы именно людей из Латинского района избивали и кончали целенаправленно – нет, просто квартал уже тогда был негласно поделен дворовой шпаной на зоны, и шваль резвилась, нападая на чужаков. Но район за Латинским проспектом – самая густонаселенная дыра, вот и выходило, что латинских убивали чаще других. Они бы всю жизнь прожили тихо, отмывая присохшие разводы соуса с тарелок, но тут вылез на всю голову остервенелый поляк Шимон и принялся доказывать, что русские именно на парней-католиков развязали охоту, потом они примутся за протестантов, а напоследок добьют всех остальных.

Правоту Шимона подтвердил случай. Один поляк пошел за колбасой. А ему как снег на голову свалился из окна пятого этажа дома, что на улице Галковского, какой-то страдающий жесточайшей депрессией поэт. И поэту повезло больше, чем поляку, – его организм наконец перестал вырабатывать гормон несчастья, а поляк умер, раздавленный мудаком-поэтом ни за что. На беду самоубийца был русским.

Они начали собираться в качалке у костела – так и сбивались эти банды за Латинским проспектом из сброда разных национальностей. Смерть всем, кто не из нашего района, – узкоглазым, индусам, таджикам, а самое главное – русским. Себя они называли латинскими парнями. А весь квартал плевался – чертовы латиносы. Еще бы, ведь они устроили в своей качалке настоящий «гитлерюгенд» во главе с Шимоном, взялись за кастеты и биты, а вскоре и традиция у них появилась: делать татуировки на лицах. Черно-белая наколка – клеймо латинской банды.

Все самое страшное всегда начинается буднично. В сквере Фукса шестеро латиносов зарезали двух китайцев. В тот день в сквере собрались толпы: поляки, галичане, русские, китайцы, таджики, индусы, кого здесь только не было, даже бомжи.

– Ну че, самые умные, да? Ушлепки! – кричали латиносам. А латиносы борзели:

– Идите на хрен. – День стоял ясный, на небе ни облачка. Они пререкались до первых выстрелов. А с первыми же выстрелами все вдруг стало серьезно – мир перевернулся с ног на голову. В тот летний день началась война. Обитатели квартала в одночасье объединились в этнические группировки и принялись делить территории насмерть.

В этих трущобах узкие переулки и темные подворотни, а старинные многоквартирные доходные дома огромны и запутанны, как лабиринты, – условия, идеальные для размножения тифозных сальмонелл и подонков.

На каждом квадратном метре идут уличные бои: триста тысяч ублюдков с пушками, обрезами, дробовиками, ножами, цепями и кастетами сражаются насмерть за подворотни, пахнущие скотомогильником – это из-за бомжей, что устраиваются здесь на ночлег. Сунешься не в тот двор – упадет из окон верхних этажей кирпич на голову, ступишь не на тот лестничный пролет – выпустят в башку всю обойму. С тех самых пор блюстители порядка и санинспекторы исчезли бесследно, будто дьявол прибрал. И подонки отныне стали вести статистику своей доблести сами – оставляя граффити на стенах домов: 78 убийств за год, 507 грабежей, 80 изнасилований, 2038 нападений, 345 краж со взломом, один самоподжог (это один безумный таджик в знак протеста, что ли, облил себя бензином, влетел в костел латиносов – в тот дом с печальным ангелом на щипце, – отчаянно вращая зрачками, достал зажигалку, высек огонь и воспламенился; своды холла до сих пор помнят его вопли – латиносы и не думали тушить таджика, он, как спичка, сгорел в их костеле).

Только местная интеллигентная русская публика не вмешивалась, сидела в своих гнездах под чердаками, пила водку и чай и усмехалась в усы. Она-то, эта публика, прекрасно знала, кому на самом деле принадлежит квартал. Арктические ветра принадлежат русским по праву рождения, и никому больше принадлежать не могут. Домечтались – оглянуться не успели, как Тарповка, пирсы, Морской проспект и все, что дальше, вплоть до Канала, оказалось под латиносами. Татуированные бешеные псы были непримиримы. Ведь у них в костеле, в холле первого этажа, стояла расписная фигурка их бога. И этот их расписной бог говорил им: «Плодитесь и размножайтесь, как муравьи, дети мои, хреначьте в кашу врагов ваших, ибо квартал будет ваш».

Русские совсем сдали позиции. Тех немногих пятнадцатилетних и двадцатилетних безбашенных идиотов, что пытались сопротивляться, быстро снесли на местное кладбище.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации