Электронная библиотека » Светлана Кузнецова » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Анатомия Луны"


  • Текст добавлен: 19 апреля 2022, 03:17


Автор книги: Светлана Кузнецова


Жанр: Любовно-фантастические романы, Любовные романы


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Так было, пока не появился Зайка. Двадцать девять лет назад. Его привезли на автозаке глубокой ночью к границам квартала. Стоял промозглый март. Блюстители порядка с 23-миллиметровыми карабинами выволокли из воронка мужика в черном кожаном реглане, с русой бородой.

А за что Зайку свезли в квартал 20/20? История темная и странная.

Говорят, он видеоблогером был. Врал, что поп-расстрига, ругал бога равнодушной монадой – что бы это ни значило, но заинтересованных привлекло. Проповедовал так: «Я, сын божий, говорю вам: деритесь и размножайтесь, ибо драка и размножение превыше всего».

У Зайки был знакомый, а у знакомого боксерский зал в подвале. Там и собирались угрюмые последователи слетевшего с катушек видеоблогера. Какое учение он проповедовал в том подвале под удары о кожаные груши, так и останется тайной. А вот инцидент в боксерском зале всем ярко запомнился. Как-то в подвал к лжепророку наведались блюстители порядка. Они давно расстригу пасли, надеясь предъявить ему обвинение то ли в экстремизме, то ли в сектантстве. Вошли в тот подвал их пятеро, а вышли четверо. Один так и остался лежать на лестнице с проломленной затылочной костью. Зайку упекли месяцев на шесть в следственный изолятор, но серьезного ничего не доказали – денег он на своем сектантстве не зарабатывал, мошенником вроде не был, а блюститель с лестницы в подвале сам навернулся. И то была чистая правда – эту историю Зайка после любил вспоминать со смехом, выпивая со своими ублюдками.

Последней каплей стало вот что. Зайка вышел в эфир голый, с бутылкой водки в одной руке и серой змеей в другой. То была лесная обыкновенная гадюка – Vipera berus. Гадюку он держал за узкий шейный перехват, а бутылку за горлоˊ. Отхлебывал из бутылки и встряхивал змею, устроившись в кресле и уложив грязные пятки крест-накрест на стол. Выпивал, молчал, глядел в камеру. А потом вдруг разрыдался и запел пьяным голосом, не попадая в ноты, такую песню: «Я помню тот Ванинский порт и вид парохода угрюмый, как шли мы по трапу на борт, в холодные мрачные трюмы… От качки стонали зэка, обнявшись, как родные братья, и только порой с языка срывались глухие проклятья… А утром растаял туман, утихла пучина морская… Восстал на пути Магадан, столица Колымского края… Будь проклята ты, Колыма, что названа чудной планетой… Сойдешь поневоле с ума… Обратно возврата уж нету… Я знаю, меня ты не ждешь и писем моих не читаешь… Встречать ты меня не придешь а, встретив, меня не узнаешь».

Закончив петь, отбросил пустую бутылку и сказал так:

– Надоели вы мне, сукины дети. – И отпустил гадюку. Та его укусила и уползла, затаившись под батареей. Публика была ошарашена таким поворотом – самоубийство в прямом эфире. Спустя неделю всю сеть захлестнула волна видеосамоубийств – впечатленные олухи в прямом эфире «кусались» змеями.

Вот только выжил Зайка. Его, крепкого подонка, и змеиный яд не взял. Впрочем, говорят, опасность яда гадюки сильно преувеличена.

Формально у властей ничего не было против русобородого Зайки – он не крал, обвинение в экстремизме не было доказано, однако экстремизмом от него так и не несло. Лучшее, что могли придумать, – сцапать его ночью и отвезти к границам гетто.

Напоследок русобородому сказали так:

– Высунешься, убьем без суда и следствия.

Блюстители молча курили, смотрели, как уходит бородатый в черном реглане в мартовскую метель. Потом сели в автозак и уехали. А он шагал через Китайский район, по Морскому проспекту, мимо костров в мусорных баках, мимо темных подворотен – прямиком, сам того еще зная, вершить историю этих территорий. Зайка собрал армию русских ублюдков и развязал такую кровавую бойню, какая здесь никому раньше и не снилась. «Вы кто, мать вашу, потомки Суворова или мразота?» – жестко и спокойно вербовал он армию. Да, он тут разгулялся.

И наступил ад кромешный. Всюду было слышно: и на Тарповке, и на Говенской стороне, и в Китайском районе, и на Морском и Латинском проспектах – как стреляли, орали и ломали кости друг другу ублюдки. Поляки схлестывались с русскими, русские с китайцами, китайцы с индусами и таджиками. Стволы, ножи и кастеты. Месиво из раскрошенных зубов, крови и соплей. Каждую неделю таскали искалеченных в больничку, а трупы не успевали укладывать в гробы. Бывало, несколько ночей на морозах окоченевшие, поломанные мертвецы лежали в сугробах, а окна всех окрестных домов были плотно задернуты шторами. Ночи полнились средневековым кошмаром, дни – патриотическим трепетом. Месяц за месяцем отвоевывали русские ублюдки территории – Пехотный с чайханой и доходным домом, часть Морского проспекта от Литейщиков до реки, сквер Фукса… Но лишь улицы от Пехотного до пирсов русские держали за собой крепко, все остальное – с переменным успехом: то латиносы отобьют, то китайцы. В одной из таких драк Зайка и сам потерял нос – срубили мачете. У пирсов дело было, в феврале.

Зайка такой шаг сделал, которого от него никто не ждал, – надел свой черный реглан, пушку за пояс сунул и бесстрашно отправился на Говенскую сторону к индусам. Разговаривать. А на Говенской стороне как раз вспышка брюшного тифа свирепствовала. Каждые сутки с десяток человек свозили в местную больничку. Индусики, бледные, в лихорадке от жара, лежали прямо на полу в коридорах и приемном покое – мест уж для них не хватало. Вернулся Зайка только под вечер. Долгий и тяжелый был у него с индусами разговор. Кончилось тем, что Зайка достал для них антибиотики, брюшной тиф на убыль пошел, а индусы с той поры стали держать нейтралитет в драках русских ублюдков с латиносами. Первые пару лет так было, а потом само собой стало складываться иначе – индусы к русским прикипели. «Бхай!» – кричали, завидя ублюдка в кожаном реглане или бушлате на Говенской стороне. Вот так и стали вместе сражаться.

Ублюдки всех национальностей вылазки на пределы квартала делали – отжимали у честных граждан гаджеты, дурь толкали и угоняли автомобили. Особенно же угонами баловались таджики – по их это части, они и шиномонтажку открыли, и авторемонтом в квартале занимались. Рукастые, черти. Зайка к тому времени мудрее стал и говорил:

– Надо уметь делиться.

Порой он сильно выручал таджиков: через химика, у которого связи в городе имелись, выкупал у блюстителей порядка попавшихся на угоне выходцев из Средней Азии. Потеплели к русским и таджики. А евреи никогда в драках не участвовали, позиция у них была четкая: пусть гои переубивают друг друга, нам же лучше. Так что на избранный народ Зайка откровенно положил с прибором – просто драл с них контрибуцию за то, что держали лавки, забегаловки да ломбарды на его территории, и величал их моньками картавыми да христопродавцами.

Только с китайцами, хоть ты в лепешку расшибись, договориться не получалось. Узкоглазые всегда держались особняком.

В квартале 20/20 стало спокойнее. И Зайка сменил кожаный реглан на куртку полярника с меховой опушкой – тоже стал умиротвореннее. Люди вновь открывали лавчонки, торговали табаком и хлебом и, ничего не поделаешь, платили неизбежную дань ублюдкам за крышевание. Ублюдки собирали дань с подвластных территорий, контролировали наркотрафик и шлюх на своих улицах. В квартале рождались дети – новое поколение подонков, нигде не зарегистрированное, несуществующее для всего остального мира.

Старые воины переубивали друг друга, а молодым привили понятия. Просто так пушку не доставай – железное правило. А если разборка – шли в бар на пирсах, к абхазу. Выяснить, что он знает. К его помощи прибегали, когда нужно было назначить встречу с врагом для проведения нелегких переговоров, найти свидетелей убийства и прочих темных дел. Абхаз стоял за стойкой и всегда все знал, был надежен, имел связи, чужие тайны хранил, как свои, в бандитские передряги не лез. Его бар – нейтральный остров на русской территории. Абхаз не допускал в своем баре конфликтов.

В небе над кварталом теперь изредка появляются лишь одинокие беспилотники – то ли власти разведывают, то ли простые граждане с той стороны вынюхивают из интереса, сдохли ублюдки или все еще ведут свои войны. Да иногда, в пору затишья, сюда, маневрируя между старыми автомобильными покрышками, которыми завалены границы квартала, приезжают с экскурсиями туристы в бронированных автобусах – посмотреть на средневековый зверинец. Ублюдки этих потусторонних не трогают – хоть и могут. В этом свой расчет. Пока не трогаешь тех, что с той стороны, власти закрывают глаза на здешний беспредел. А вообще странно, что на этот чертов квартал еще не сбросили атомную бомбу. Видно, прекраснодушное человечество за пределами этого ада знает точный срок, когда трепонемы и сальмонеллы уничтожат всех подонков и мудаков в здешних подворотнях.

Ну а Ольга… про нее известно мало. Она просто была, и все. Однажды в июле, под утро, явилась в чайхану. Чуть старше ребенка. В летнем сатиновом платье в полоску, в запыленных кедах, с огромным рюкзаком за плечами. В смуглом лице что-то такое странно-притягательное, индейское, черные волосы растрепались. Безносый Зайка ее поманил: «Лет тебе сколько?» – «Пятнадцать». «Ну, посиди там, потом оттрахаю», – махнул рукой. Так Оленька с ним и взрослела.

Говорят, она неоценимую услугу главарю русских ублюдков оказала – перевезла в квартал его мать. Сам он не мог рисковать – слежку за его старушкой установили, ждали, пока он высунется, чтоб убить без суда и следствия. А Ольга сумела.

* * *

В субботу вечером декабрьская луна поднимается над заснеженными крышами. В темноте за окном светит желтый фонарь. Тихо падает снег на карнизы, на козырек парадной. А под козырьком, на ступеньках, сидит и все подливает себе в пластиковый стаканчик Анзур из местной шиномонтажки. Не дано понять, что именно выражает каменное лицо выходца из Средней Азии – лицо чужака. Может быть, он вспоминает цветущие персики и горные хребты Ферганской долины, глядя на столб метели под фонарем. А может, замышляет убийство.

На кухне до полуночи курит в форточку Гробин, следит за перегонным аппаратом, сливает дистиллят.

Вот бы открыть окно и сигануть сквозь мглу метели в стратосферу, прочь от желтого фонаря, от белого дыма, прочь от мертвых деревьев в сквере Фукса. Кристаллы снежинок будут весело колоть лицо. В заснеженной тьме замелькают карнизы и провалы подворотен. Где-то вдали задрожат огни автомобильных фар. Вдогонку будет звенеть ветер – это ангелы завоют в водосточных трубах. В подворотне сдохшая крыса так и останется обледеневшей до весны. Декабрь изгнал из мира тление. Все мясные мухи спят в кучах мусора, под толстым слоем снега. Или где там они зимуют?

В воскресенье утром утонувший в снегах квартал пустынен. Словно в результате климатического катаклизма наши широты превратились в арктическую пустыню, и люди вымерли. Только черный «Кадиллак» медленно едет по узкому переулку, между стеной и черной оградой, оставляя на девственно рыхлом снегу следы протекторов. Это Зайка со стаей матерых бородатых волков едет куда-то с утра пораньше – может, на стрелку с поляком Шимоном, главарем латиносов, а может, решил на все плюнуть и бежать отсюда подальше, к чертям собачьим. Вороны, как черные груши, облепили кривые ветви дерева во дворе за оградой. Эти вороны всегда остаются в живых, после любого катаклизма, после самой беспощадной метели. Вышел с совковой лопатой Рубанок. Принялся расчищать дорожку. Видно, ублюдку захотелось размяться. А может, это повинность – наказан за что-то Зайкой, безносым и ужасным.

Я накидываю пальто, спускаюсь по лестничным пролетам и оказываюсь на зимней улице.

На Литейщиков толкаю тяжелую дверь кофейни. Звякает колокольчик, пахнет жареными зернами. Ступенька – знакомая выпуклость на поверхности мира. Здесь я каждое утро покупаю кофе в бумажном стаканчике. Я знаю здесь каждую трещинку и шероховатость. Моя маленькая, исследованная вдоль и поперек вселенная.

Хозяйка кофейни, как всегда, сидит со стаканом кипятка, в котором распускаются листья улуна из китайской провинции Гуандун. К этому чаю старушка, вся в аккуратных седых кудряшках и в чистейшей снежной блузе с отглаженным воротничком, пристрастилась давным-давно. Только его она и заказывает раз в месяц, всегда на одном и том же азиатском сайте. Она заворачивает в промасленную бумагу пирожки и профитроли, печет и продает булочки с корицей и имбирное печенье. Она овдовела сорок лет назад, но никогда не унывает. Ее кофейня – странное место, словно оставшийся нетронутым зеленеющий скверик посреди руин от бомбежек. Сюда сам дьявол захаживает посидеть в кресле, вытянуть ноги в унтах, выкурить сигарету и помолчать после вытягивания кишок через задние проходы и поджаривания селезенок на гигантской сковороде. Ей покровительствует сам Зайка. Может, она и есть его мать? Может, и ублюдкам не чужда человечность? Мне хочется в это верить.

Мы заводим разговор ни о чем – он у нас длится вот уже несколько недель, с тех самых пор, как я появилась в квартале 20/20. Хозяйка кофейни вспоминает истории – она не местная, но любопытна и историю этих переулков изучила чуть не до эпохи царя Гороха.

Вообще-то он прекрасен, этот квартал, если взглянуть на него свежим взглядом, – его узкие переулки, его черные ограды, его обветшалые барельефы, львиные головы на фасадах, стрельчатые арки его окон и провалы подворотен, глухие дворы, его ногастые уличные фонари у реки, как корабельные лампы, и столбы метели под ними.

Напоследок старушка вдруг сует мне печенье, завернутое в кулек из промасленной бумаги. Совершенно бесплатно. Взять у нее печенье – мерещится мне – все равно что бессовестно украсть. Но она впихивает мне кулек настойчиво, выдает всегдашний бумажный стаканчик с кофе и выставляет за дверь.

Я выхожу в морозное утро декабря. Прижимаю кулек к груди. Кулек пахнет сливочным маслом и имбирем. А я иду к реке и там долго стою на пирсе, смотрю на заснеженное русло и черные островки проталин.

Это особенная река. Осенью, в ледостав, здесь плывет шуга, частицы льда стеклянно звенят, громоздятся, мешая потоку течь и покрываться гладью льда. Шуга – как кость в горле у речного русла. Встают ледяные заторы, мешая ледоставу. Река, у которой все никак не получается замерзнуть, словно зверь-шатун, выходит из берегов… А лед все звенит, все сбивается в глыбы, все тревожит реку и в конце концов застывает вздыбленными торосами. Тут, на этом ледяном покрове, нет глади – зимняя река взъерошена, вся в колючих глыбах, в изломах и трещинах.

Зачем, боженька, я стою на этом пирсе? Не гляди так со своего Марса. Я все знаю и про перец в заднице тоже помню. Просто дай постоять еще минуту. Может быть, где-то на краю заснеженного мироздания мелькнет черный бушлат…

В апреле сойдет снег, и во всех дворах и скверах обнажатся камни – ими усеян квартал. Я знаю, это метеориты. Космические гости с черной, оплавленной и вновь затвердевшей поверхностью. Когда метеориты горят, падая в земную атмосферу, на них образуются округлые углубления, пьезоглипты, – словно отпечатки пальцев бога на некогда мягкой, а теперь окаменевшей глине.

Этот квартал, полный кривых деревьев, фонарей, черных оград, промерзших обшарпанных зданий и ветра, беспощаден к чужакам и по-своему добр к своим. Чужаки, те, потусторонние, наверное, считают нас гражданами Мордора. Но наш мрачный ветреный Мордор хранит всех нас, каждого из нас.

Я возвращаюсь в квартиру в Пехотном переулке и расталкиваю Гробина:

– Просыпайся, радость моя! Просыпайся, гад бородатый!

Он, не вставая с матраса, выкуривает сигарету. А потом мы едим печенье и вспоминаем вычурные холсты Ренессанса, всех этих венецианцев и флорентийцев. Бонифацио Веронезе с его «Святым собеседованием», Якопо Нагретти с его «Мадонной с младенцем», Ридольфо Гирландайо и его «Поклонение младенцу со святым Франциском и святым Иеронимом» и прочих мастеров темперы и масла. Вспоминаем и ржем, как проклятые. Словно вернулись в наше общее детство, на свалку.

Во всех этих библейских сюжетах, филигранно выписанных, покрытых бесконечными тонкими слоями прозрачных красок, где-нибудь в сторонке, на отшибе, подальше от пышущих здоровьем божественных фигур бессловесным, едва проступающим фоном нет-нет да мелькнет грубое пятно реальности, нагло влезшее в картину прямо из быдластой обыденности их далекого ХVI века, – охотник в плаще у туши оленя, рейтар на гнедой кобыле, крестьянин, с мешком на спине, должно быть, муку прет с мельницы, два чувака в легких доспехах идут через рыжий лес, и еще один, задумчиво ссутулившись, сидит на взгорье, понурый конь у развалин (то следы былого величия римлян, империя которых, подумать только, уже тогда была руинами). Все эти грубые неуместные пятна повседневности мизерны, старательно и стыдливо скрыты в ландшафте, но если присмотреться – они неожиданны, как жуки в хлебе. Так проступали на холстах признаки подлинности, из настоящего мира живых. Это то, что все они на самом деле хотели писать, но эпоха, мать ее, школа, к чертям ее… Заказы поступали только на святое семейство да оголенных мадонн. Кому интересен мосластый мельник или драка крестьян у кучи навоза?

– Что-то я забыл… Напомни мне, зачем я притащил тебя в свою квартиру, – улыбаясь, Гробин притягивает меня к себе.

– Это из-за печенья, гад. Ты ко мне примазался, чтоб я тебя им кормила.

– Я не люблю печенье…

– Зачем тогда слопал целый кулек?

– Разве?

– Ты превращаешься в тролля. Сдерживай себя. В следующий раз слопаешь кусок оконной рамы и сам не заметишь.

– Ло, ты идиотка… – качает головой Гробин и усмехается.

– Да, мой мозг весит семьсот граммов.

– Взвесила?

– Нет, радость моя. Но, когда я умру, можешь вскрыть и убедиться.

Я смотрю на него и не могу сказать то, что должна. И потому начинаю издалека:

– Ты покупал когда-нибудь дурь у Африканца?

– Бывало…

– И что ты про него думаешь?

– Все они подонки, Ло. Они ломают людей и рано или поздно ответят за это. Это их карма.

Нет, я не могу ему сказать…

* * *

Иногда я грущу по старику в ковбойской шляпе и крокодиловых сапогах. Ведь мы с ним и унылым толстяком-реставратором колесили по миру лет пять без малого. Да, наш старикан был тем еще подонком – прожженный делец от искусства и педераст к тому же. И все-таки таких, как он, больше нет. Из нас троих он один теперь за решеткой. В сеть просачиваются протоколы допросов. Им интересуется пресса. Его интервью поднимают шумиху. Он и за решеткой продолжает нагибать их. Черт, он, как всегда, прав, наш старикан.

– Я вам скажу так, – говорит он им, – с тех самых пор, как в 1961 году итальянец Пьеро Мандзони высрал два килограмма семьсот граммов дерьма, расфасовал свою кучу по консервным банкам (тридцать граммов стопроцентного натурального дерьма художника в каждой), назвал все это концептуальным произведением искусства и стал продавать по цене золота – с тех самых пор вы все и стали говноедами. Вы охотитесь за дерьмом, выкидываете миллионы за дерьмо на аукционах, вы жаждете дерьма – и что, вы не говноеды? Да кому вы тут втираете. Хватит гнать фуфло, говноеды. Идите мандеть и брехать, как Троцкий, кому другому. Вы, говноеды. И точка.

Вы, доверчивые говноеды, – продукт самого адового, самого циничного и мразотного, что было придумано цивилизацией, – капитализма. Капитализм извратил суть всего, и искусства тоже. Вы не понимаете? Рекламщик Уорхол оттрахал вам мозг кислотным глянцем, превратил мир в фабрику по тиражированию модной упаковки, сделал искусство коммерцией. А вы даже не поняли его издевки – он скормил вам грандиозный фальшак. Вам охота восторгаться глянцевой пустотой. Вам столько раз оттрахали мозги, что у вас там ничего, кроме месива, не осталось.

Раньше люди ели, когда могли достать еду. А теперь они жрут всегда, потому что еда продается в красивой упаковке. Раньше картины покупали за то, что они нравились. А теперь это инвестиция. Не важно, в Ван Гога или в дерьмо. Покупают, не глядя, потому что не падает в цене. Миллиардер приобретает картину, на которой аэрозольной краской из баллончика написано: «Ты купил меня за 200 миллионов. На хер ты это сделал?» И внутри у него ничто даже не дрогнет. Да ему срать. Это просто способ вложиться.

А знаете что, ведь баночки с дерьмом Мандзони за давностью лет (с запаянными консервами такое случается) взорвались, и, поговаривают, вместо личного говна художника там оказались кусочки гипса. Фальшак всюду. Под торговой маркой «современное искусство» в промышленных масштабах штампуется величайшее во вселенной ничто. Так что «Русская триада» просто вскрыла гнойник. За что нас осуждают? За искусную имитацию шедевров? Так вы должны нами восхищаться. За чужие подписи на картинах? Ну так вы должны ссать кипятком – мы талантливы, интересны и отважны. Потерявшие свое бабло хотят нас линчевать. Так – значит, мы мученики. И с нас нужно писать иконы. Художники, стряпайте подделки! Подделывайте великих и второранговых. Всех! Пусть капиталисты давятся вашими фальшаками. Обесценивайте искусство, ибо искусство бесценно и таким и должно оставаться.

Старик не рассказывает им, как мы придумали Умо. Его допрашивают блюстители закона, у него вымаливают подробности редакторы искусствоведческих сайтов и арт-критики. Он отвечает:

– Этого я не помню. Я пил тогда слишком много мадеры.

А во всем были повинны африканские маски.

Все он помнит. Такое невозможно забыть. В той деревушке под палящим солнцем мы оказались в субботу, в базарный день. Из окрестностей в это местечко топали местные с поклажей на спинах и козами на привязи. Рынок – огромный пустырь на рыжей земле. Прямо в этой пыли они и разгружали свои тюки. Жгучий перец, украшения из бисера и раковин каури, расписные сосуды-калебасы из тыквы, сандалии из старых автомобильных покрышек, фигурки зверей из дерева, зерно тефа, из муки которого местные пекли лепешки, порошок красной глины, которой женщины тут мазали волосы. Мужчины продавали коз. Тонконогий парень сгонял мух с потрескавшихся губ и предлагал пучки ката, листья которого клали за щеку и жевали по многу часов. Здесь только белые расплачивались бырами, у местных меж собой в ходу был натуральный обмен. Пекло. Босые ноги. Бритые головы и головы в дредах. Вонючий запах густого африканского пота. Но мне нравилась их кожа. Она была не просто темна, а будто посыпана серебристым пеплом.

Мы устали бродить и сидели под навесом на окраине пыльной деревни. Ждали, пока голенастая эфиопка сварит кофе на костре – на ее кухне не было электричества. Мелкие косички. Под майкой обвисшие груди – мокрые от пота, как перезрелые и раздавленные манго. Реставратор вытирал лоб носовым платком и все косился на нее. Эфиопка широко, зубасто улыбнулась. Реставратор испуганно нахмурился и отвел взгляд. Старик в ковбойской шляпе грыз мундштук, пересчитывал остаток наших денег и ругался: абиссинцы, проклятые и недоделанные, дерут быры даже за то, что их фотографируешь.

А напротив местный в растаманской шапке торговал масками из дерева. Разными: треугольными и овальными, ритуальными и карнавальными, масками человеко-зверей для охоты за нечистой силой, ярко раскрашенными и черными. Маски, уверял он, из Либерии и Кот-д’Ивуара, из Кении, Мали и Камеруна – со всего Черного континента.

– Нельзя слишком долго носить маску, – объяснял он. – Опасно. Застрянешь между двумя мирами. А когда маска треснет, ее нужно похоронить в земле, как мертвеца.

– А ты в это веришь? – спросила я его. Он пожал плечами:

– Я верю в Христа и во все остальное.

Уже было за полдень, а я все рисовала в блокноте маски и этого растамана, что жевал кат.

– Скоро автобус, Ло, – нетерпеливо произнес наш старик. Взял мой блокнот, полистал. Задумался. Это и был поворотный момент. Ему в голову пришла «офигенная» идея – очередная.

– Вот чего нам не хватало, деточка, – сказал он, тряся моим блокнотом. И мы забыли про автобус, про все на свете. Заночевали в этой дыре и всю ночь кричали, перебивали друг друга, азартно придумывали подробности биографии Умо. Только реставратор, весь истекающий потом, апатично обмахивался ковбойской шляпой нашего старика и уныло вставлял какое-нибудь охолаживающее наш пыл суждение. Это заставляло копать в нужном направлении и глубже.

Мансарды французских художников начала ХХ века были завалены фигурками из эбена и африканскими масками. Африканская маска повинна в возникновении кубизма. Говорят, когда Пикассо начинал писать «Авиньонских девиц», шлюх из борделя, он и не знал, как закончит картину. Это пришло вдруг – удар впечатления, трепет – геометрия африканской маски вместо лица.

Африканские маски породили и нашего Умо. Мы привезли его историю как алмаз, раскопанный в недрах Эфиопии. Нам пришло в голову еще кое-что – перед самым отъездом мы наняли переводчика и с его помощью уломали старика-эфиопа «повспоминать» Умо. Старик не сразу согласился, но мы прибавили сверху еще несколько быр – и он тотчас вспомнил: «Ага, этот тот самый, что повесился на дереве». Эфиоп рассказал, что слышал о человеке по кличке Умо. Тут многие его знали – он хорошо рисовал, вырезал фигурки из дерева, маски и расписывал их красками. Этот Умо ловко прыгал через быков – такая в его племени была традиция. А однажды едва не зарубил соплеменника тесаком из-за красивой девушки. А потом уехал куда-то на другой континент, чтобы вернуться через много лет и повеситься на дереве посреди своей родной деревни. Голоса старика-эфиопа и переводчика на звуковой дорожке стали неоспоримым доказательством существования Умо. Ну а тот старый эфиоп… так и не нашлось безумцев, пожелавших поискать его на Черном континенте и проверить достоверность рассказа.

Мы начали толкать статейки про африканского живописца с фотографиями его аутентичных работ. Старикан был профи по части раскрутки и шумихи. Он подал как сенсацию свою историю о якобы многолетних розысках и счастливой находке в одной из частных коллекций тридцати двух картин художника, о котором раньше знали лишь немногие. Умо не уделяли внимания, так как не представлялось возможным оценить его творческое наследие, считавшееся утерянным. И вот – чудо. Судя по обнаруженным картинам, он – явление, и весьма своеобразное. Некоторые искусствоведы даже начали заявлять, что слышали о нем. Через год солидные сетевые издания уже писали о художнике Умо как о непризнанном, не замеченном вовремя гении. Его окрестили африканским Ван Гогом. Его странноватыми картинами восторгались, писали, что они проникнуты колоритом выжженной саванны и магическим мышлением, говорили об удивительном цветовом впечатлении: «Оно – как удар током». Строили догадки – а не был ли он приверженцем культа фетишей? Ведь это все еще довольно распространенное на Черном континенте явление – личное поклонение вещи, поразившей тебя, – куску древесной коры, камню, засушенному кузнечику. Один искусствовед даже начал яростно отстаивать эту позицию, ссылаясь на картину «Автопортрет в либерийской маске». Несомненно, либерийская маска, где-то когда-то приобретенная, и была фетишем Умо. Наверняка он отождествил себя с ней, а может быть, даже верил, что его дух после смерти в нее переселится. И многие соглашались – наивный восторг перед вещами, этот признак глубоко укорененного в народах Африки магического мышления, был присущ Умо. В «Сборщиках тефа» все обращали внимание на детально выписанный, брошенный на колосьях сосуд из тыквы. В «Саванне под дождем лунной ночью» вид на огромную Луну открывался сквозь ветви священного дерева баобаба. Примечательна бушменская молитва, записанная на обратной стороне этого холста, рядом с подписью художника: «О Луна, ты смотришь на меня с высоты и, знаю, слышишь меня. Помоги мне завтра убить антилопу и набить желудок ее мясом. Луна, я устал рыться в земле и есть муравьев». Видно, в юности он кочевал по Африке и познакомился с обычаями многих племен.

И все же о нем почти ничего не известно. История не сохранила даже его настоящего имени. Непреложен лишь тот факт, что он подписывал свои холсты с обратной стороны, в левом верхнем углу кличкой Умо, которую по каким-то причинам придумал для себя. Родился лет восемьдесят назад, предположительно на юге Эфиопии. Вероятно, несколько лет прожил в Европе и, конечно, был знаком с картинами европейских художников – критики отмечают влияние Пикассо и Сезанна. Возможно, какое-то время жил или по крайней мере бывал на Антильских островах. Ведь частый мотив его композиции – маракас, древний музыкальный инструмент индейцев таино, коренных жителей этих островов. Умо повесился предположительно в тридцать семь лет, а перед этим сжег почти все свои картины. Сохранились лишь холсты, проданные задешево в частные коллекции. Тридцать две работы удалось разыскать и выкупить русскому арт-дилеру, который многие годы интересовался наследием Умо.

Ровно на тридцать две картины нам хватило собранного материала: куча африканских снимков реставратора и гора моих эскизов. А больше было и не нужно. Легендарный Умо был создан и потихоньку начал бронзоветь. Он заинтересовал критиков. Его покупали коллекционеры.

«Русская триада» выдумала африканского Ван Гога. Зачем эти подонки всех обманули? – Некоторые бесновались в истерике, другим это казалось остроумным и забавным.

Но подлинную историю Умо мой старик, так любивший ковбойские шляпы и крокодиловые сапоги, никому не расскажет. Он меня не сдаст. Все дело в том, что мы вовсе не обмануть их хотели. Мы хотели макнуть их мордой в дерьмо. За то, что ложь и раскрутка в мире их искусства куда важнее таланта.

* * *

Гробин сидит у батареи, долбит кулаком по полу и ревет:

– Вонючая бородатая гнида! Я не могу так больше! Он издевается надо мной. А ведь я ни у кого ничего не крал, я никого не убил. Я имею право достойно ходить по улицам. Имею право писать свои картины. Я – честный человек!

Всего час назад он вышел из квартиры старика-химика и так хлопнул дверью, что чуть не сорвал ее с петель. Сидел под батареей целый час с понурой головой – пока боль и беспомощность не переросли в бешенство.

Этот старик-химик, сутулый и квадратный, как огр, – легендарная личность. Он живет в квартале 20/20 со времен восхождения Христа на Голгофу и может достать все: патроны любого калибра, стволы нарезные и гладкие, селитру, хоть аммиачную, хоть калиевую, тротил с порохом, губную помаду для шлюх, да хоть реголит с Луны, если заплатишь. Он спокоен и непрошибаем, меховая душегрейка на нем сидит, как танковая броня. У него волчьи серо-зеленые глаза и борода, седая, снежная, как у православного попа. Если верить старикам-старожилам из булочной, химик ни разу за последние десять лет не улыбнулся. С ублюдками он говорит на их языке – обстоятельно и хмуро, с железной логикой, усмиряет любой базар. Старик порой вставляет в речь заумные интеллигентские словечки, но это лишь придает ему шика в глазах подонков. Русским ублюдкам он поставляет выпивку, стволы и патроны, а малярам из доходного дома в Пехотном переулке – холсты, краски, скипидар и прочее барахло. Химик – старый соратник самого Зайки. С ним нужно держаться осторожнее.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации