Текст книги "Город за колючей проволокой"
Автор книги: Светлана Василенко
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
– Солнце.
– Сон-це…
– Луна.
– Лу-а…
– А еще что? Лешка? – спрашивает отец. Проспиртованные мозги его не помнят, какие планеты там в небе, Марс или Венера. – Ну что там еще?
Лешка затихает, лицо его преображается, и он говорит вдруг отчетливо:
– БОГ…
Отец со страхом смотрит на Лешку, потом на небо.
Ира снимает. Мы боимся помешать ей. Сняла. Мы обнимаемся с режиссером.
– Фильм будет! – говорит он счастливо.
Ира придумала сцену. Леша хоронит умершего накануне съемок кролика. Уже выпал снег. Холодно. Мы идем в село на берег реки Постепки. Леша долбит мерзлую землю лопатой. Мне холодно. Я отпрашиваюсь. Майор идет греться вместе со мной. Он даже не спрашивает, почему съемки фильма обо мне ведутся без меня. Он, видимо, ничего не понимает вообще. И слава богу!
Через час режиссер приходит к нам в тепло и, радостно сверкнув очками, рассказывает майору:
– Получилось! Он знаете, что сказал, когда закопал кролика? – майор тут же отворачивается от режиссера.
– Что? – вместо него спрашиваю я.
– Никогда не догадаетесь! Он положил на могилку камешки и сказал: «Эх, ты!»
У режиссера плохое настроение.
– Ты написала плохой сценарий, – говорит он. – Мы нанизываем эпизод за эпизодом, и ничего не происходит.
– Но если действительно ничего не происходит? – защищаюсь я. Но сама понимаю, что режиссер прав.
Значит, нужна провокация!
Мы сидим и, как два злодея, придумываем, чем спровоцировать нашего героя на какое-то действие, которое ни он, ни мы не можем предугадать.
Режиссер смотрит на меня и улыбается.
– Я придумал одну гадость… – говорит он и смеется мерзким смехом.
Леша, Инна и Катя играют в мяч. Они перелезли в дырку из города в село и стоят на той горке, с которой мы когда-то катались с Юрой. Я на всякий случай бодро произношу свой текст про горку для майора, а то мы слишком расслабились. Потом я подхожу к Кате и говорю ей:
– Ты должна его разозлить.
– Лешку? А как?
– Называй его дураком, идиотом, больным, дефективным…
– Это нехорошо, – говорит Катя, потупившись. – Он обидится.
– Так нужно по сценарию, – говорю я. – Ну?
– Хорошо… – тихо говорит Катя, глядя себе под ноги. Потом кидается к Инне и что-то жарко шепчет ей на ухо. Та с довольным видом кивает ей.
Они начинают игру. Леше нравится девочка Катя. Он кидает ей мяч. Она кидает его ему обратно. Мяч у Леши выскальзывает из рук, падает. Девочки смеются таким же мерзким смехом, каким смеялся режиссер вчера, придумывая эту сцену. Катя и Инна закидывают мяч все дальше и дальше. Лешка сердится. Он понимает, что происходит что-то не то. Ведь так все хорошо начиналось. Он грозит Инне и Кате пальцем.
Первая не выдерживает Инна:
– Дурак! – кричит она во все горло.
– Цто? – Леша столбенеет. Его лицо начинает дергаться. Он шепелявит и вместо «ч» говорит «ц». – Цто ты сказала?
– Идиот! – пискнула и Катя.
Леша обернулся к ней, как слепой, не веря тому, что услышал это от Кати, от девочки, которую он любит.
– Больной, дефективный! – орет Инна.
– Дурачок, – подхватывает Катя.
Леша вдруг берет с земли дрын и начинает крутиться на месте, будто отбиваясь от слов. Девочки визжат. Но уже в упоении, что можно безнаказанно унижать человека, они кричат страшные слова ему в лицо. И Леша сатанеет, он отбрасывает дрын, подхватывает резиновый старый шланг и, догнав Катю, валит ее одним ударом оземь и начинает избивать, дико, по-животному вскрикивая. Оператор Ира бросает камеру и закрывает глаза руками.
– Снимай! – кричит ей режиссер.
Ира машет головой. Режиссер подскакивает к камере и снимает сам. Я бегу к Леше, оттаскиваю его от Кати. Он падает на землю и долго, страшно, истерично хохочет. Катя, рыдая, бежит к дырке. Я бегу за ней.
Я нахожу ее, забившуюся в угол, плачущую, в темном сарае.
Я хочу ее приласкать. Она кричит мне:
– Не трогайте меня! Уйдите! Я вас ненавижу!
– Господи, – думаю я, – что мы наделали? Это же с ней останется на всю жизнь…
Я возвращаюсь. Все еще на съемочной площадке. Собираем технику, не глядя друг другу в глаза.
В автобусе режиссер говорит мне тихо и значительно:
– Получилось. Фильм получился. Я его уже вижу.
– Пошел ты знаешь куда со своим фильмом? – говорю я.
И я долго простыми народными доходчивыми словами говорю, куда он должен идти. И краем глаза вижу, что майор впервые взволнованно смотрит и с удовольствием слушает меня.
Мы с режиссером идем в киноархив. Киномехаником там работает мой бывший сосед по улице Шурик Цаплин. В детстве я его обожала. Он возился со мной, как с младшей сестренкой. Он был старше меня на восемь лет. Нас шутливо просватали. Он ушел в армию, когда мне было десять лет. И я, чувствуя себя его невестой, ждала и даже писала письма. Он вернулся из армии уже женатым, напрочь забывшим обо мне. А я так и осталась его неудавшейся невестой.
Шурик крутит нам кинохронику с утра до вечера. Первый спутник. Собаки Белка и Стрелка в космосе. Первые запуски ракет. А вот уже пошли современные ракеты. Но все не то.
– Шурик, это все не то, – говорю я.
– А что надо? – спрашивает Шурик.
– Конец света, – говорю я дурашливо.
Шурик остро взглядывает на меня и куда-то уходит. Возвращается он с фильмом о взрыве ракеты при запуске на космодроме Байконур, когда погиб генерал Неделин. Там же погибли и многие наши офицеры, так как Кап-Яр и Байконур были сообщающимися сосудами: наши офицеры ездили на запуски туда, их офицеры – сюда. Я до сих пор помню, какой стон, крик и плач стоял в Городе в те дни.
С первых же кадров мы затихаем. Оцепенев, мы смотрим на ужасные сцены ядерной катастрофы, запечатленные документально. На экране – Апокалипсис. Как ни кощунственно это звучит, это то, что нам нужно. Мы с режиссером собираемся уходить.
Шурик останавливает меня. У него в руках коробка с пленкой.
– Посмотри еще вот это. Специально для тебя принес.
Режиссер уходит. Я остаюсь.
Хроника пятнадцатилетней давности. Сюжет начала перестройки о том, как на капустиноярском полигоне уничтожали ракеты СС-20, одни из самых мощных советских ракет того времени.
Ракета, как выброшенный на берег кит, лежит посреди степи. Вокруг нее суетятся люди. Офицеры готовят ракету к уничтожению. На трибунах, словно это футбольный матч или парад, сидят: в первых рядах иностранные наблюдатели и журналисты, за ними – расфуфыренные, как в театре, жены офицеров. На переднем плане – офицер с неподвижным лицом. Он трет мочку уха, чтобы понять, сон это или нет, и по этому движению я узнаю его. Это Саша Воронин, мой одноклассник. Офицер-доводчик. То есть тот, кто доводит ракету, привезенную с завода, до ума, до запуска. «Сашка ласкает тело ракеты, как будто это тело любимой девушки», – смеялся другой мой одноклассник, тоже ставший ракетчиком, Сергей Капъярский. И ракета отвечала ему взаимностью. Сашины ракеты всегда попадали в цель, они летели с какой-то особой осмысленностью и виртуозностью, они были полны трепетной жизни, словно живые существа. Они красиво летели! Саша был гением, он был ракетным Моцартом, и так же, как Моцарт, он был «гулякой праздным». О, сколько упоительных и сумасшедших вечеров провели мы с ним в беседке моего сада, когда я приезжала домой из Москвы и собиралась компания одноклассников! Как он играл на гитаре, как он шутил, как он смеялся! О, сколько вишневой бражки выпивали мы из трехлитровых банок, неосторожно оставленных моей мамой в саду без присмотра! О, сколько ухи, сколько ведер раков мы сварили с ним на рыбалке на Ахтубе! О, сколько желаний мы с ним загадали однажды в августе во время звездопада! Мы не были с ним друзьями или любовниками, ничто постороннее нас не связывало и не сковывало. Я была ему только одноклассницей, но чтобы праздновать эту жизнь, он выбрал меня, как художник безошибочно выбирает художника.
Но сейчас я его не узнаю.
Он двигается очень странно, словно что-то разладилось в его организме. То он поднимет руку невпопад, то повернется не ко времени. Он подходит к ракете и устанавливает взрывное устройство с таким траурным выражением лица, что, кажется, он подрывает собственную мать. Или хоронит ребенка.
Все готово к подрыву. И тут в кадр влезает огромная лиловая туча. Таких туч не бывает в природе. Но она есть. Разражается гроза необычайной силы. Гремит гром, сверкают молнии, ливень стоит сплошной стеной. Журналистов на трибуне прячут в плащ-палатки. Прически жен офицеров становятся мокрой волосней. Саша Воронин поднимает руку. Он командует подрывом. Взмахивает. Раздается то ли взрыв, то ли гром. Огромная молния разрывает небо на две части, освещая страшным светом происходящее. На мгновение в свете молнии лицо Саши с огромными плачущими глазами становится лиловым, будто у мертвеца. Я даже поднимаюсь навстречу с кресла, словно спешу ему на помощь. С такими лицами кончают самоубийством.
Сюжет закончился.
– Он потом спился и повесился, – говорит Шурик, перематывая пленку.
– Кто? – спрашиваю я тупо.
– Да кто? Сашка Воронин… Не узнала?
– Когда это случилось? – сдавленным голосом спрашиваю я.
– Да с год уже будет.
– Мне никто не сказал.
– А чего говорить? У нас в городке сейчас один за другим, – Шурик выразительным жестом показывает, что они делают с собой. – Я Сашку понимаю. Работы нет. А главное, перспективы нет. Один-два запуска ракет в год, это нормально? Пошли, невеста! – говорит он, и я вздрагиваю. Неужели помнит?
– Что? Думаешь, не помню, как ты мне свои каракули в армию присылала? – спрашивает Шурик самодовольно. – До сих пор где-то валяются. Потом когда-нибудь продам на аукционе Сотсби…
Режиссер снял свой фильм. А я еще нет. Я словно Бориска, колокольных дел мастер, из фильма Тарковского, еще не нашла своей глины, чтобы колокол зазвенел. Мне нужна еще одна сцена.
– Я тебя не понимаю, – говорит режиссер. – У нас столько материала…
– Нет, – говорю я. – Вот увидишь, без этой сцены фильм не получится.
Лучше добавить: легенда про конец света не получится.
Мы снимаем в развалинах купеческого дома. После революции он стал зданием НКВД. В перестройку его подожгли.
Леша бродит по развалинам, посвистывая, разговаривает с птицами. Те откликаются на его свист.
– Ну что ты хочешь? – спрашивает меня режиссер. – Что он должен делать?
– Я сама не знаю, чего я хочу.
Лешка, собрав щепочки, поджигает их, греет над огнем озябшие руки. Красные, большие, они так похожи на руки Надьки-дурочки.
– Стоп, – говорю я, удерживая в себе сердце, – стоп.
Я нашла. Вот что Надька делала в ту ночь, когда должен был наступить конец света. Когда мы бросили ее одну в Городе. Конечно же, она разожгла костер. Было холодно. Она же не знала, что костер зажигать нельзя, и грела большие озябшие красные руки.
– Снимаем, – говорю я.
Я сняла свою легенду о нашем Городе.
Теперь можно уезжать.
Я иду в магазин за хлебом. Перед магазином – вечно разрытая яма. Опять прорвало водопроводную трубу, чинят. Я начинаю обходить яму по узкой опасной тропке, рискуя в нее свалиться. И вдруг уже в конце опасной тропы встречаю Надьку-дурочку. Под мышкой она несет буханку хлеба. Мы здороваемся с ней, стоя над глубокой ямой. Видно, что Надька рада мне. Я не знаю, о чем с ней говорить. Я не знаю, о чем с ней говорить, вот уже как тридцать лет, поэтому всегда только здороваюсь. Но теперь я почему-то медлю. Я смотрю в ее улыбчивое бессмысленное лицо, бессмысленные пустые глаза и зачем-то задаю дежурный вопрос: «Надя, как ты живешь?», ожидая услышать от нее такой же дежурный ответ: «Нормально». Но вдруг она глухо охает, будто я этим вопросом, словно обухом топора, ударила ее по голове, и у нее там, в голове, прояснело, разум блеснул в ее глазах, она остро и ясно взглядывает на меня и произносит слова, которые рвут мне сердце: «По-разному, Света. Иной раз мне так тошно, хоть в петлю лезь. А иногда – ничего живу. Ничего…». «Господи, кто из нас даун?» – думаю я. Мы стоим над ямой, у меня кружится голова, и я понимаю, что если мы сейчас немедленно не разойдемся, то я рухну вниз. «Давай отойдем от ямы, – говорю я Надьке, – а то упадем». Надька смотрит вниз, на дно, и говорит: «А я тогда здесь пряталась всю ночь, помнишь, когда нас американцы бомбили?». Мое сердце начинает разрываться на части. «Где пряталась? – спрашиваю я глухо. – В этой яме?» – «Ну да, – говорит Надька. – Меня в автобус не взяли, я побежала домой, было темно, и я в нее упала». – «Ты просидела здесь всю ночь?» – спрашиваю я. «Сначала я кричала…» – говорит она и замолкает. «А потом? Что было потом?» – спрашиваю я. Но она упорно молчит. Ее опять замкнуло. Глаза ее заволакивает пленкой. Она смотрит на меня бессмысленно и пусто. Меня бьет колотун. Я осторожно обхожу ее и быстро иду к магазину. Я иду и плачу сухим плачем. Зачем я приехала сюда? Зачем я снимаю этот фильм? Господи, прости меня за Надьку – прошу я.
Я оглядываюсь. Надька все так же неподвижно стоит над ямой и смотрит на меня бессмысленными глазами.
«Надя», – говорю я ей.
Что-то опять блеснуло в ее глазах. Она делает ко мне шаг, и я бросаюсь к ней навстречу.
Я обнимаю ее, и она тычется своим лицом, враз ставшим от слез мокрым, в мое, как ребенок, не умеющий целоваться. Она целует меня не губами, а всем лицом: мокрыми щеками, лбом, подбородком…
«Мне было ТАК страшно там, – она скашивает свои глаза на яму. – Одной, без тебя…»
Я смотрю в ее зареванное лицо и потерянно говорю: «Я знаю, Надя… Надя, прости меня…»
А сама вдруг понимаю, что Бог тогда спасал Надьку, а не нас. Если бы действительно началась война, мы бы в открытой степи погибли сразу же от первой ударной волны. А Надька в этой глубокой яме спаслась бы. Может быть, одна из всего человечества.
У режиссера перед отъездом нелады с сердцем. Сказалось перенапряжение последних дней. Я иду в штаб прощаться с полковником Юрой.
Полковник сидит в комнате один. Он сидит за столом и что-то пишет. На мое приветствие, не поднимая головы, произносит что-то нечленораздельное.
– Вот, уезжаем, – говорю я. – Попрощаться пришла.
Юра, наконец, поворачивает ко мне свое хмурое лицо.
– Что? – говорит он, глядя на меня в упор. – Сняли кино про своего дурака?
Я теряюсь.
– Юра! Мы снимали фильм про мое детство, – осторожно говорю я.
– Не пизди! – вдруг говорит он угрюмо. – Интеллигенты гребаные! – дальше он матерится как сапожник. Я разворачиваюсь, чтобы уйти.
– Ты думаешь, мы тут бараны, да? С одной извилиной? У нас разведка еще пока работает. Я с первого кадра знал, про что вы снимаете… – говорит он мне в спину.
– Так что ж ты не заложил нас?! – свирепею я тоже.
Он молчит, и я оглядываюсь.
Он смотрит на меня несчастными глазами.
– Да снимайте что хотите! – говорит он устало. – Города все равно уже нет. Все развалилось, – и добавляет горько и страстно: – Светка, ты что, не понимаешь?! Мы же страну просрали! Такую страну!..
Мы прощаемся с ним, примирившись. Он, кося своим конским глазом, вдруг смущенно спрашивает:
– Ты хоть про горку помнишь? Как мы с тобой неслись?
Здесь, в этом городе, всё все помнят о своем детстве. И когда Бог призовет нас всех к себе, мы предстанем перед Ним малыми детьми, выстроившись в ряд, и будем рассказывать Ему о своем детстве: как мы собирали в степи тюльпаны, как летели с ледяных горок и целовались, как лежали в степи и ждали смерти, – у нас есть что Ему рассказать, но только о детстве, только о нем, потому что больше мы ни о чем не помним. И, может быть, Он нас простит?
– Юра, я про нее, про эту горку, всю жизнь помню, – говорю я.
– Жизнь… – говорит Юра грустно. – Как быстро она прошла!
– От жизни останутся только легенды, – как эхо, откликаюсь я.
Эта фраза звучит во мне теперь всегда, как музыка.
– Если останутся, – говорит Юра.
– Я постараюсь, чтобы остались, – говорю я.
– Ты нас это… Не закапывай уж совсем, в фильме-то своем. Ты же местная, капъярская… Оставь людям надежду, – говорит он, заглядывая мне в глаза. И добавляет с уже совершенно другой интонацией, почти со стоном – Эх, застареть бы быстрее, Светка, чтобы уже не видеть этот бардак…
Я выхожу и иду. Я иду по мертвому городу. Я иду по мертвой земле. Я иду по мертвой стране.
Мы возвращаемся в том же «газике», и шофер у нас тот же румяный солдатик. Я сижу рядом с ним. За мной киногруппа, весело переговариваясь, чокается солдатскими кружками со спиртом. Я не пью. Заболела. У меня высокая температура.
Мы подъезжаем к памятнику Золотой Орде. Киногруппа хочет выйти и сфотографироваться на память. Я остаюсь в машине. Осенняя степь вокруг памятника распахана трактором. Чтобы подойти к нему, киногруппе приходится идти, проваливаясь в свежевспаханную землю.
У остановки стоит мужик и продает сушеную воблу. Киногруппа возвращается. Режиссер покупает у мужика воблу. Жалуется мужику:
– Не дойдешь до памятника… Озимые, что ли, сеют?
– Какие на х… в степи озимые? – откликается мужик.
– А зачем же распахали?
– Так золотого коня ищут. Хан Батый где-то тут закопал, – словно несмышленышу отвечает мужик режиссеру, не объясняя, как само собой разумеющееся. Как будто это было вчера.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.