Текст книги "Позор и чистота"
Автор книги: Татьяна Москвина
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
3. «Ветер игрив»
Глава седьмая,
в которой Эгле собирается на гастроли, оказавшиеся роковыми для участников нашего романа, а Карантина встречается с дочерью
Во время репетиций Эгле ничего никогда не ела и не пила. Их крошечная репетиционная база находилась в Химках, в подвале бывшего заводского управления завода «Красная песня», и здоровую пищу пришлось бы таранить издалека. Андрей был бы и рад услужить Королеве, но она властной рукой вычеркивала из своей жизни зоны беспомощности.
– Я вообще питаюсь вашей пищей из баловства, – сказала она как-то Времину. – Чтоб контакт с вами не потерять. Я могу совсем не есть. У меня родители пьющие оба, неделями не кормили. Я в библиотеку убегу и читаю. И есть не хотелось, если книжка в цвет пошла.
– А что ты читала?
– Все подряд. Грина читала, Веру Панову, Паустовского, Симонова. Классику само собой. У нас в городке только старые писатели были. Зарубежка вообще кончалась на Сент-Экзюпери. Я так думаю, что я немного потеряла. А что, было что-то путное в мире после Сент-Экзюпери?
– А твои родители живы?
– Понятия не имею. Вот прославлюсь, тогда все родственники объявятся. Или их дьяволы тивишные отыщут. «Мать известной певицы погибает от нищеты под Смоленском! Дочь, ты слышишь меня?»
– Ты очень хочешь прославиться?
Эгле смотрела на Андрея лешачьими глазами.
– Какая разница, чего я хочу – не хочу? Все равно прославлюсь, куда денусь.
«Ужи» бились над новой песней Эгле «Трубадура», где нужна была партия трубы – инструмента неженского. Однако на миру отыскалась бодрая девушка Лена-труба, с выбритой наполовину, как у каторжника, головой, одетая в широченные холщовые штанцы и говорящая на мате с легкой примесью инглиша. Трезвой, к ее чести, Лену-трубу никто не видел никогда, но для изучения таинственных свойств Лениной печени следовало бы привлечь ученых из Новосибирска – так она держала удар. Играла она сильно и стильно, как негр преклонных годов. Белокурая верткая Сайра сразу прикипела душой к новой фигурантке, но без взаимности – труба-Лена тащилась только от Королевы.
Труба-дура, хищные дороги выдох! Вдох!
Верный осел вечный осел сдох сдох петух
Труба-дура и принцесса твоя дура
Разбойники боги
Слова пожухли
Дух протух
Выход! Выдох! В жуть в путь!
И после «В жуть! В путь!» должна была залиться ревом труба. Она и заливалась, но на вкус Королевы слишком резко. Она добивалась нарастающего напряжения, задушевного призыва. «Ты делаешь “В жуть!”, а надо “В путь”, а путь это по-любому кайф, понимаешь, любой путь, потому что – свобода. Ты любишь свободу? Вот и сделай это…»
Андрей кротко ждал среди дыма и подвальных испарений – кроме бывалого Ивана-звукорежиссера, он был единственный мужчина в репзале. Он придерживал свою козырную карту – Камского, – воспитывая волю: не позвонил, не выкрикнул на радостях, а повел себя степенно, рассудительно, поехал сам и только на следующий день. Это ему казалось рассудительностью. Комизм того, что он четыре часа сидит с ноутбуком, делая занятый вид, и что все присутствующие знают, для чего он сидит, Андрей не учитывал. Просто не было сил, не хватало кругозора – все органы чувств работали на восприятие единственно важного объекта.
Взмокла от пота. Вылила на голову бутылку воды. Черная маечка прилипла к маленьким торчащим грудкам.
– Ну что, Времин? Труба-дура поперла, как думаешь?
– Песня интересная, – заметил Времин с выделанной солидностью. – Но ты же сама знаешь, никогда не угадать, что вылезет. Вылез же «Червячок», не пойми почему.
«Червячок» была песня, которую целое лето крутили по «Твоему радио». Считалось, что это реально выбор слушателей, хотя Андрей подозревал, что то был выбор Саши Строгановой, жены владельца «Твоего радио», дамы с исканиями, недавно склонившейся от буддизма к христианству – от усиленного чтения исторических книг Строганова все-таки пришла к выводу, что Спаситель необходим. А в песенке Эгле – ясной, трогательной, прозрачной – речь и велась о спасителе, им оказывался червячок-шелкопряд, тянущий свою ниточку среди безумия времени.
А моря до краев наполнялись по капле
И росли по песчинкам камни
Вечность это наверно так долго
Мне бы только свой крошечный вклад внести
За короткую жизнь сплести
Хотя бы ниточку шелка
Это, кстати, была совсем не характерная для Эгле ясная трогательность, и слушатель по этой песне мог составить неверное представление о творчестве Королевы Ужей. В альбоме «Лесная» сразу после «Червячка» шел выматывающий душу «Мертвый лес», где в припеве, изображая голосом разгул нечистой силы в погибшем лесу, Эгле извлекала из себя запредельные звуки. Особенно впечатлял неожиданный бас, которым, как одержимая демоном, Эгле утверждала с леденящим душу наглым торжеством – «Теперь я здесь навечно». Так что ласковый «Червячок» был исключением, но все-таки был, ведь была капля нежности в том ведьмином котле, что кипел на огне творческой натуры этой необыкновенной девушки; ее-то и видели влюбленные глаза нашего маньяка, ее жаждали они и подстерегали терпеливо.
– Камский, Жорж Камский, специально на меня посмотреть? В Питер едет? Ну дела! Ой девочки описаются! Времин, это твоя работа? Слушай, мне пора жалованье тебе платить, ты как это… коммивояжер. Продажа пылесосов отдельным гражданам. Не, вот лучше: вакцинация населения творчеством Ужей. А он как, твой Камский, на человека похож? Разговаривает? Или весь на понтах?
– Он, знаешь, избирательный такой – с разными разный. Бывает хамло хамлом, а бывает – ваше благородие.
– А по-настоящему он кто – хамло или ваше благородие?
Вопросик! Поди ответь. О современном-то человеке…
– Шеф, мы все? – спросила между тем у Эгле похожая на борца сумо Горбуша (ударные), никогда не использовавшая для построения фразы больше трех слов.
– Эля, афишки в Питере неделю висят, так что все клевета, – подлетела директор, пышная златовласка Наташа. – Это я знаю, кто плетет.
– В субботу с утра две камеры, – промурлыкала пиар-змея Ирина, большеротая коротышка в очках. – И весь концерт снимают. К вопросу о том, кто работает и кто плетет.
– Может быть, – сказал Андрей задумчиво, – если бы он получил какой-то внятный удар, он бы качнулся в ту или иную сторону, но нет такой нужды. Сейчас он может выбирать свои проявления, менять их как пиджаки, потому что нет настоящего запроса. Время не требует, не формулирует ничего. Кем хочешь, тем и будь.
– Времин, – изумилась Эгле. – Ты о чем?
……………………………………………………………………
Говорит Нина Родинка:
– Бесы у Достоевского мечтают о «праве на бесчестье», которым можно купить всякого русского человека, да и человека вообще (который, правда, не водится в природе, а смирно проживает в иллюстрациях пособий по анатомии). Но в наши дни это право наконец реализовано, в отличие от диктатур Ха-Ха века, которые давили массу не «правом на бесчестье», а новыми «кодексами чести». «Право на бесчестье» – это свобода, в которой сам человек выбирает по доброй воле именно бесчестье. И оно осуществлено только сейчас, в стихиях Интернета, когда каждый имеет право на анонимность, бесконтрольность и безнаказанность Речи.
Пока только Речи!
Позволено то, что человек, живущий в обществе, себе позволить не может, – жизнь по велению духа розни и вражды. Маскарад, снимающий всякие условности с общения! При малейшей возможности, а чаще и просто на ровном месте, все неравенства, все различия становятся материалом для оскорбления Другого. Попирая все правила общежития, молодой мужчина здесь спокойно может сказать пожилой даме, что она, как все климактерички, идиотка, не способная трезво рассуждать. А тоже лезет со своим мнением. Поймите его блаженство: в реале он вынужден терпеть повсюдно этих невыносимых и отвратительных для него матрон, может, он работает даже под руководством такой особы, и только, нацепив маску и освободившись от пут принятого в действительности, он обретает счастье полного самовыражения.
Милое, милое государство! Оно хлопочет о чем-то волшебном, предусматривая наказание за «разжигание национальной и социальной розни», делает строгое лицо и худо-бедно удерживает массы на краю.
Любые различия между людьми вызывают рознь и вражду – в ненависти. В любви наоборот. Любовь говорит: ты – Другой, и это прекрасно, ненависть говорит: ты – Другой, и этим ты отвратителен мне.
Сами различия не виноваты – они были, есть и будут всегда, виноват дух розни, и какую же картину он рисует нам?
Человек изливает в нереальное пространство, по «праву на бесчестье», все свое озлобленное, неуютное подполье, свободно и блаженно плюя в маски собратьев. А любовь обрушивает только на ближних, отчего она в большинстве случаев приобретает характер сгущенного сиропа. Он терпеть не может евреев, но при чем тут друг Илья? Да я за Илюшку любого порву! Он считает женщин глупыми и развратными существами, но это – не про Машу. Маша особенная! Старые бабы – это кошмар, но мама, но тетя Лиза – дай им Бог здоровья. Американцы твари, но Спилберг – классный мужик…
Русские вообще дерьмо, дегенеративная нация, но мы с братом не пальцем деланы!
……………………………………………………………………
Сколько ни упражнялась Валентина Степановна в ревнивом сквернословии, сколько ни дергала внучку за руки, оттаскивая от матери подальше, Катаржина ничего этого не слышала, не понимала. Она то бросалась к дочери целовать, гладить по русым волосам дивного пепельного оттенка – никогда такого от парикмахеров не добиться! – то рвала застежки сумок, чтоб достать парижские подарки. Куртка, самое то, на бульваре Сен-Мишель, а что на распродаже и за двадцать евро, того знать никому не надо, платье, вот такие шарфы сейчас вся Европа носит, вся Европа… Красавица! Какая красавица! Только вот губочки дергаются, тик проклятый.
Да, Вероника была хороша. Среднего роста, тоненькая, с остреньким подбородком, маленькими ручками и ушками, она тихо сияла голубыми – в папашу – глазами, а еще говорят, что кареглазые в наследовании доминантны, а вот ни хрена. Как есть Снежинка, принцесса, звездочка, дочка…
– Мамочка, не плачь, пожалуйста…
Легко сказать – не плачь, когда в Карантине уже плескалось больше литра горячительных напитков. Но какая худенькая!
– А ты спроси у нее, как она ест, – зарычала Валентина. – Каждый божий день сражение! Мы же крулевы красоты, нам есть вредно, мы хотим как в журналах. Как раньше нам коммунисты головы парили, чтоб работать на их шоблу и не вякать, так теперь эти журналы парят, чтоб бабы вообще не работали, а только жопы свои охаживали с утра до вечера. По журналам живем, как нам нарисуют тощих прости-господи в лифчиках и трусиках, так мы ножик возьмем и все лишнее отрежем. Сотку картошек посадила для чужих людей – все отвергает, всю пищу человеческую. Тоже Снегурочка, немочь бледная, ни в огороде, ни по дому никакой помощи…
– Ба-бушка… Не кричи, пожалуйста.
– Даже поругаться по-человечески у нее сил нет! Говоришь-говоришь, а она только глазищами хлопает – бабушка, бабушка. Слово-то какое дурацкое – бабушка. Бушка-подушка. Посадили на каторгу дуру безотказную – одну подняла, другую теперь поднимай…
А, пусть ругается, что ей и делать еще. Старая кошелка, рабочая лошадь, судьба такая. Мы пойдем другим путем, доченька. Мы за нашу красоту теперь весь мир потребуем, весь мир и коньки в придачу!
– Ты что любишь поесть? Японскую хавку любишь? Мы поедем в город, я тебя свожу.
– Было бы для чего ехать, – отозвалась Валентина Степановна, – пожалста вам, прям на улице Ленина ваша дрянь японская. По всей стране пятая колонна понаделала травилок – жри не хочу! Чтоб все русское вытравить, что еще опосля коммунистов осталось, на три копейки ведь осталось – так и это нам выблевать надо. А то в Европу не примут нашего Колю Романова в обоссанных штанах, забракуют, беда!
«Мало говорит доченька, все хлопает глазищами. Это хорошо. Я-то идиотка, – думала Карантина, – вечно все наружу, вечно трещу, на мимические морщины работаю. А она молчунья, это пробивает…»
– Катька, хватит девку трепать, ей вставать рано – послезавтра в школу. Будет еще время пропаганду свою разводить. Н у, ты чего? Чего разревелась… Вона штукатурка твоя вся потекла – грунтуешь плохо. Да вообще на такой роже масляными красками пора писать. Живописцы хреновы, скока денег изводите. Красоту на морду навели, а… помыть забыли!
Но Катаржина рыдала в охотку, всласть, до сытости. Обнимая то брыкающуюся маму, то покорную дочку, она ощущала – редкое у безвылазно живущего на родине – чувство блаженства. Она была дома, у своих, в тепле, на родной земле, где тощие, кривенькие болотные березы цапали за душу, как никогда не сделают пальмы и кипарисы, аккуратно трансплантированные в реал из рекламных проспектов. Дочка, мама и она сама – главное звено в этой родовой цепочке, без нее ничего бы не было! – семья, святыня, красный угол…
Любой ценой? Да. Любой ценой.
Глава восьмая,
подготавливающая пространство, где встретятся на радость и горе все наши герои
Андрею пришлось лететь в Петербург вместе с Камским и его личным секретарем. Секретарь этот был милейшая итальянистая цыпа в стиле Армани, киноман, блоггер и большой любитель фотографии. В блогах его знали под ником kazaroza. «Ужи» притащились раньше, на дневном поезде – Эгле не переносила самолеты. На гостинице сэкономили – отыскалась питерская «сестрица» с четырехкомнатной квартирой. Андрей вообще примечал, что связи «Ужей» отличались многообразием и разветвленностью, точно у рассеянной по лику земли неведомой диаспоры. Как только возникала проблема, кто-то из «Ужей» задумывался ненадолго и потом с радостным восклицанием: «А! У меня там есть…» – принимался звонить. Проблему снимали сразу или еще через одно звено, то есть та, к кому обратились «Ужи», тоже с репликой: «А, у меня там есть…» – находила т у, что и решала вопрос окончательно. Всегда женщины.
Андрей подозревал, что эта негласная самоорганизация женщин возникла не вчера и что ее принципов он не постигнет, ведя тупые расспросы. Что-то было странное в ласковости, с которой в этой среде обращались с мужчинами – точно доброжелательные аборигены с иноземцами. Создавалось впечатление, что их существование вызывает некоторый ознакомительный интерес, но как бы не учитывается в жизненных планах. Явные знаки этой отчужденной снисходительности Андрей видел в глазах Эгле и досадовал: что угодно, только не это.
Жорж поступил практично, не шиковал: себе, конечно, снял номер в «Астории», а Времину и kazaroze в недорогом частном отеле неподалеку. «Как приятно быть иностранцем в родном городе! – восклицал он, глядя из окна в упор на Исаакиевский собор. – И всем желаю этого пленительного счастья – побывать иностранцами на родине!». Они прилетели утром, в день концерта, выкроили время для прогулки по городу, и Жорж не переставал болтать о том, как он счастлив, что сбежал из Петербурга.
«Ноги, ноги, – уверял он, – родиться, выучиться, что-нибудь сделать – и давай бог ноги отсюда. Это самый прекрасный и самый несчастный город на свете. Вот уже вся Европа стоит чистенькая, вылизанная – а здесь как была грязища по колено, так и есть и так и будет. Я тут зимой снимался – раза два навернулся на гололеде. Вообще никто ничего не убирает! Все как во сне летаргическом. И царствует тут неизвестная ученым, но существующая несомненно богиня Мря! Повелительница депрессии, насморка, туберкулеза и замирания всякой жизни…»
– Сами придумали? – поинтересовался Времин.
– Мря! Мря! Во сне услышал. Скажи своей Эгле, пусть вставит в песенку. Мря! Все мрут в Питере, все мрут.
– А не в Питере, конечно, не мрут.
– Ну, не в таком количестве и не так рано… Впрочем, эти мерзотные вывески на домах, красного и зеленого цвета, свидетельствуют о том, что на берегах Невы завелась какая-то инопланетная жизнь. Наверное, ее занесли со станции Шепетовка, откуда, как помнится, родом прошлый губернатор. Да, все совершенно правильно – умирание Петербурга должно быть сопряжено с позором, с грязью, с разгулом пошлятины. Ни одного знакомого магазина нет… Это уже не Невский проспект, это (и Камский проговорил с пародийным шиком) – Nevsky prospect! Ой, смотрите, ребята, даже Елисеевский закрыли. Ничего себе! Я понимаю, что служанки обязаны глумиться над умирающим господином, но не думал, что это происходит в таких масштабах… А это что? Целый квартал снесли? Угол Невского и Восстания? Я не знал. У меня тут друг жил… Мря! Мря! Как хорошо, что я сбежал!
– Я вас что-то не понимаю, Жорж, – удивился Времин. – Куда ж это вы сбежали? Разве в Москве не сносят домов, не сияют повсюду чудовищные вывески и рекламы? Насколько я знаю, так и на Волге, и в Сибири, и на Дальнем Востоке… Разве варварство не везде одинаково?
– Да, но там это мне без разницы, а здесь я начинаю страдать. Мне хочется кого-нибудь убить за этот город. А это нездоровые настроения, потому что кого не убей – толку не будет.
– Это не совсем так, – вмешался kazaroza. – Если грамотно продумать акцию, польза будет. Например, отрубить какому-нибудь архитектору кисти рук. И заявить – так будет с каждым, кто тронет Петербург.
– Архитекторы-то при чем? Обычные блатные бездари, которых еще при дедушке Брежневе наклепали, – возразил Жорж. – Тут при делах не архитекторы, а их заказчики.
– Заказчикам, да… им мало кисти рук отрубить… – мечтательно протянул kazaroza. – Им бы голову…
Времин с любопытством поглядел на сладко мечтающего кузнечика в черных, тщательно уложенных кудрях и узком пальто стального цвета. Времин почти не жил в Интернете и не встречался там с дивными речами kazarozы, который был по убеждениям левый эсер и слова «расстрелять», «казнить» и «ликвидировать» являлись в его лексиконе рядовыми.
– Ты, друг мой, будешь рубить головы неправильно, то есть по неправильным мотивам, – ответил Камский. – Не за честь красоты будешь ты, Ильюша Хазин, головы рубить, и не за правду и справедливость. А потому что гнилая, злобная, сучья кровь неведомо откуда взялась в твоих жилах, так мило упакованных. Ты же не можешь смотреть кино, где не убивают, ты засыпаешь! Глядя на тебя, я окончательно понял, что нет причин, по которым люди пьют или убивают, – они пьют, потому что им нравится пить, и убивают, потому что им нравится убивать…
Так, балагуря, зашли пообедать в ресторан под крышей, и Андрей отметил про себя, что Камский охотно говорил о чем угодно – но только не об Эгле.
……………………………………………………………………
Рассказывает Нина Родинка:
– Есть ведь на свете удивительные люди, снимающие кожицу с помидоров! А эти люди, в свою очередь, удивляются мне, кожицу от помидоров съедающую.
Есть люди, которые читают газету только с конца. Так им гораздо интересней. Разве могут они понять тех, кто читает газету по порядку, с первой страницы?
Одни умеют сворачивать язык трубочкой, другие нет. И это фатально! Невозможно научиться сворачивать язык трубочкой. Сколько ни бейся. Хоть год тренируйся – нет, тот, кому не дано свернуть язык трубочкой, никогда не свернет язык трубочкой. А почему? Неизвестно. Ученые молчат!
Самого главного никогда не поймешь.
……………………………………………………………………
Карантина спала наверху, в гостевой комнате, глубоким и сладким сном аж до часу дня и пробудилась без мук похмелья, бодрой и готовой к «прыжку тигра», как говаривал председатель Мао, планируя будущее Китая.
Китай, утверждал председатель, должен напрячь все свои силы и совершить ошеломляющий «прыжок тигра»! (И он его совершил, став империей контрафакта и халтуры.) К своему прыжку готовилась и Карантина, обдумывая будущее дочери. Когда у тебя на руках не жалкий детеныш, требующий еды и ухода, а юная красавица-дочь, можно попробовать сыграть еще раз. В проигранную игру.
В мечтах Карантины опять фигурировал Валерий Времин, которому теперь можно было предъявить не орущего младенца, которого еще кормить и кормить, а готовое человеческое существо высшей категории.
Тут уж кормежкой не обойдешься. Нике надо учиться. Нике нужна квартира. Нику следует одеть и отшлифовать по всем правилам. Ника должна воссиять, а посрамленный Времин – раскошелиться.
Мужчины обязаны платить за все – и за любовь, и за нелюбовь, считала Карантина. За нелюбовь особенно, по специальной таксе. Почему? Карантина не могла бы этого объяснить. Это было не убеждение, а вера. При виде любого мужчины от шестнадцати до шестидесяти в ней начиналось зудящее напряжение, иногда вовсе лишенное эротической ноты. «Мужчина! – ревели все сигнальные системы. – Готовность номер один!» И в ней вспыхивал тот самый огонек, что горит «на окошке на девичьем». Ведь Карантина не была расчетливой циничной профессионалкой – она навечно осталась любительницей. Она встречала на жизненном пути профессионалок – их подавляющее большинство вообще ничего не чувствовало во время полового акта, поэтому-то они и совершали эти акты так легко. Попробуйте мыть посуду просто так, потому что ее надо мыть, – и мыть посуду «с чувством», переживая за каждую тарелку, и вы поймете, о чем я говорю. Карантина была «с чувством». Ее скорее можно было бы назвать распутницей, чем закоренелой проституткой. В ней жил «огонек».
На этот огонек Карантина пыталась выманить живущую в мужчинах силу – ту самую силу, которая позволила им завоевать мир.
Пусть платят за победу. Пусть теперь кормят угнетенный народ! Еще выдумали равенство какое-то, какие-то права… «Твари, хитрые какие твари!» – злобно восхищалась Катаржина Грыбска. Рассуждения о «правах женщин» приводили ее в ярость. Она считала, что под видом этих самых «прав» у женщин отбирают последние привилегии их жалкой, несчастной жизни – святое право сидеть на шее у мужчин!
Больные животные, раз в месяц истекающие кровью, с истерзанными от рождения нервами, с муками деторождения (и это если повезет, а если бесплодна – вообще вон из жизни), с вечным ужасом за детей, с грубой, скучной ответственностью за горшок щей и чистоту углов – им еще полагалось, оказывается, самим зарабатывать на эту мерзкую жизнь! И в качестве подарка ходить голосовать за какую-то успешную, как правило, мужскую тварь, чтоб ей отвалилось еще больше власти!!
Карантина была очень даже неглупа, но необразованна и вульгарна. Она не понимала, что выбранная ею жизненная стратегия – жить за счет мужчин – требует некоторых актерских навыков, определенного вкуса и меры. Мужчина может кормить женщину даже и с удовольствием – но по своей воле. Потому что он так решил. Если его с момента знакомства сразу же рассматривают как источник корма, хитрая тварь просекает ловушку и начинает рыпаться.
Когда добрые люди объясняли Катаржине, что она чересчур давит на мужиков и это фатально ведет к поражению в игре, она начинала возмущенно орать, что на дворе зима, а у нее нет зимней шапки, а шапка стоит двести долларов, а если придурку не сказать про шапку, он никогда не обратит внимания, что шапки нет! И добрый человек, дающий ненужный совет, понимал, что точно так же Карантина орала про шапку и своему сожителю, отчего максимальный срок, на который мужчины задерживались подле Карантины, составлял полгода.
У нее и сейчас бывали мужчины, чаще всего арабы из предместий Парижа. Но от них перепадали и вовсе крохи – ужин в кафе, дешевые цацки. Как выразилась одна подруга об их с Катаржиной судьбе – «промысловое значение утрачено». Мужчины перестали доиться. Впереди ее, пожилую шлюху без образования и профессии, ждал ужас.
Ждал бы! Да, ждал бы – но раз в жизни Катаржину посетило озарение. Она помнила эту жаркую осень в Москве, когда вся жизнь поехала с катушек – и у родины, и у нее самой; как она бегала за Валерой по компаниям его друзей, проникала обманом, а иной раз и наглостью – московские люди, компанейские, добродушные от сытости, открывали дверь и видели симпатичную телку с бухлом, как не пустить? И вот тогда, когда он спал, не очень-то и дунувши, просто усталый после концерта, когда не понял спросонья, кто это, что это… Карантина помнила, как долго пришлось трудиться, прежде чем она плюнула в ладошку заветную субстанцию и осуществила, как занудно-величественно выражаются медики, искусственное оплодотворение.
А он заснул дальше.
Это был самый дорогостоящий сон в жизни Валерия Времина. Он расплатился за него девятью тысячами долларов и изнурительными скандалами в семье. Но, надо сказать, за это время в искреннюю ненависть Времина к Грибовой стала проникать брезгливая, мучительная жалость. Он видел, что не корысть, а оскорбленная любовь обуревала разъяренную женщину. И, в конце концов, сам виноват – семя надо контролировать. А главное – какое счастье, что выпало родиться мужчиной, а не женщиной, думал Времин. Не ведать таких унижений, вот блаженство…
Иногда в эти годы Времин вспоминал, что где-то там растет его девочка от Карантины. Он был не злой и не слабый мужчина, он был способен на великодушные поступки и мог бы навестить Веронику и даже принять участие в ее судьбе, но при мысли о Карантине у него начиналась паника.
И она правильно начиналась, эта паника.
Напрасно Валерий Времин думал, что расплатился за известную неосторожность, – расплата была впереди. В неугомонной голове Катаржины зрели причудливые планы грядущего торжества попранной женственности, будущего триумфа ее и Вероники – и все эти планы были так или иначе связаны со злосчастным автором «Моей пушинки», песни, кстати, посвященной кареглазой Любе Фишман, миниатюрной танцовщице одной балетной труппы, а не (тоже кареглазой) Карантине.
Нет, не Карантине.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?