Текст книги "Бог-н-черт"
Автор книги: Тимур Бикбулатов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Бог-н-черт
Эгоанархия
Тимур Бикбулатов
© Тимур Бикбулатов, 2015
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
I
«Выброси меня из головы», – Макс натянул черные перчатки и открыл крышку рояля. – «Кабацкий тапер или истопник в крематории – все эти позументы я ношу только для выдроченных истеричек», – моцартовские аккорды растеклись шоколадным плевком на подвенечном наряде. «Кошка, нажравшаяся валерьянки, я в твоей постели или этот ублюдок, испортивший нам вечер», – он махнул рукой в дальний угол комнаты, где стояло трехногое кресло, – «это безразличная ненависть, гибкая и упругая, как ты, с такими же бесцветными глазами и плоскими шутками», – дрожащие руки наполнили стакан, и пальцы в черной коже, увеличенные алкогольной оптикой, обреченно сдавили крякнувшее стекло.
Сидящий в кресле человек был мертв. Я знал это точно. Во-первых, потому, что убил его собственными руками, а во-вторых, потому, что это был я сам. Бестолковый мрак душной комнаты настойчиво и терпеливо давил на мои выпученные бельма. «Но я же любила его, любила, черт возьми, пока ты, седой сексуальный мальчик не встал между нами. Из-за тебя, из-за твоей гениальной убогости мне даже стыдно плакать о нем», – прокуренный голос крепко впивался в обмякшую пустоту. И только ногти, кромсавшие сигарету, пытались нарушить тошнотворное равновесие.
«Стыдно плакать? А ты хлопай в ладоши. Правь панихиду по нудному цинику. Философ, писатель… Да я в мышиной заднице наскребу больше умных мыслей, чем в его писанине. Эти скрипучие меланхолики», – он захлопнул рояль и залпом опустошил стакан, – «копаются в собственном дерьме, чтобы доказать нам нашу ничтожность. Вот она, стонущая девственность», – Макс смахнул со стола исписанные листки, – «бросайся на колени, целуй их, лобызай, пусть они утоляют твою похоть, я не буду мешать вам, я слишком плохо воспитан».
Она медленно встала, нагнулась и подняла с пола измятый листок. Мелкий, прыгающий почерк больно отсек прошлое…
…город. Ночной город, липкий от завершающихся любовных плясок. Город с кольцом в носу и разорванным ухом. Истерика тупых реклам – агонизирующая похоть интроверта. Бесстыжая минетчица со скромными глазами. Именно то, что мне нужно.
Я НЕ ВЕРЮ, ЧТО САМОУБИЙЦЫ УМИРАЮТ БЕЗ СМЕХА!…
Она вспомнила меня, вспомнила мои глаза, закованные в переломанную оправу, большие глаза, уменьшенные и искаженные толстыми линзами, а затем перевела взгляд на кресло и поразилась таким страшным искажениям памяти. «Ты еще здесь? – она даже не повернулась в сторону Макса, – Я ненавижу тебя».
«Ненавидеть надо уметь, киска. Это искусство, которым не овладеть, надув губки и топнув ножкой».
«Да кто ты такой? Спившийся пианист – подумаешь, невидаль. Развязавшийся пуп земли! Пить напропалую, альфонсить да мнить себя гением только из-за того, то умеешь извлекать всякую херню, смешав Сартра и Ницше. Тоже мне дерьмо с медом. Кто ты мне? Может, считаешь себя ходячим сексуальным совершенством? Что ты умеешь в постели? Слепо шариться да кряхтеть спьяну, приятный партнер, да?»
Она замерла на полуслове, ибо Макс, улыбнувшись, уже надевал шляпу. «Целую!» – и дверь осталась открытой.
Белла (я не уверен, что это было ее настоящее имя) взяла из пачки сигарету и нервно зашагала по комнате. Незажженная сигарета протыкала воздух (мопассановская грязь, герцогские письма – что, не угадал?). Она не умела выбрать себя (гордый профиль, золотой медальон, менструальные боли – это не ты, блефуй, время просит). Она натыкалась на слова и, слепо прищурившись, сознавала свое поражение в гамбите – миттельшпиль недосягаем. Идеально чистый пол – как это он не догадался стряхнуть на него пепел? Выпито все, рояль закрыт – опять безупречно, но не может же он не передергивать. Противно. Рукопись должна быть на полу. Нет, аккуратно лежит на столе, прижатая Дафнисом и Хлоей, бронзовыми уродцами – пресс-папье, подаренным на Рождество странным прохожим (это был Макс?). Капельки воска на подсвечнике угрожающе свесились и через минуту потекли по выпуклостям женщины с кувшином – нет, не перевелись еще толстомордые стеклодувы, любители пива и похабных уличных песенок. «Рыжиком Жанну в деревне дразнили…» Ее собственный портрет с букетом тигровых роз, который я называл «Натюрморт с проституткой», – она обижалась, дулась и, в конце концов, смеялась, заклеймив меня пошляком. Она села в кресло и закрыла глаза. Он сегодня играл Моцарта – каждая нота осталась в ней, но их порядок шел почему-то вразрез с гармонией. Он что-то хотел сказать? Дурак с музыкальными пальцами. Она не смела смотреть на меня, вальяжно застывшего в позе короля суицида, может быть, стыдясь своих дрожащих губ, а, может быть, просто боясь. Ей опять попалась на глаза моя рукопись.
…Курю. Вчетверо сложенный вечер летит в урну вместе с моими стихами. Бесполезность, втертая в виски, тщится стать бессмысленностью. Это вы скрестили похоть с любовью – инцест.
СМЕЯСЬ, УМИРАЮТ НЕ ТОЛЬКО ЛЮДИ!…
Макс вышел под дождь. Несуразная слякоть, вросшая в темноту, чем-то не нравилась ему, и он, хмельной и тоскливый, находил какое-то отдохновение в том, чтобы, вступив в теплую лужу, чувствовать, как теплая вода медленно вливается в его новые ботинки. Автобусы уже не ходили, но это его мало волновало, он шлепал по пустынному тротуару, отрешенно перебирая пальцами отсутствующие клавиши. В темном парадном своего дома, парадном, пахнущем парфюмерией и дерьмом, он споткнулся и неожиданно для себя уселся на грязную ступеньку. Голова трещала, и невыносимая тяжесть во всем теле рассеивала некогда волевой взгляд все презревшего самоучки. Воспоминания беспутного детства сыпались из раскрошенного черепа. Ночной пляж, девчонка в разорванном платье (ее похотливо-испуганные глаза он все время пытался привить Белле) и он, опешивший и растерянный на ее груди, плачущий от восторга. (Нет, не так: холодная ночь и голый подросток, вытирающий слезы обрывками белого платья обнявшей его маленькой распутницы). Каждая новая постель будет лишь отдаленным призраком того холодного золотого песка. Поддразнивая шекспировское пуританство, он называл ее Джульеттой, а она, подыгрывая, шептала: «Ромео…» Монтекки и Капулетти – маленькие бесстыдники. Макс вытащил из кармана флакон одеколона и, поморщившись, влил его в себя. Едко пахнущая жидкость зажмурила ему глаза и подарила гримасу дешевого трагика. Почему-то пригрезилась отцовская библиотека. Монтень, Шопенгауэр, Достоевский – он расплющивал свой нос о стекло обколупанного шкафа времен Иосифа Прекрасного. Магия пыльного знания. Да, покойный отец понимал толк в амфибрахиях и неоплатониках.
Макс плохо помнил отца. Карандашный портрет с кофейный пятном в углу, бешеный блеск глаз да прихрамывающая походка (музыкальный слух – мамочкина заслуга) – вот и все наследство – утри нос и улыбнись. Библиотека досталась брату – Жорж давно уже прервал все отношения с непутевым родственником. На хрена брату эти книжки? Он, наверное, и по сей день читает только уголовную хронику… Туман в голове рассеялся, когда обшарпанная дверь с ржавой ручкой, поддавшись под тяжестью тела, со стуком ударилась о стену (Макс никогда не запирал дверь: «вредная привычка!» – мрачно отшучивался он). Прошлепав в комнату, снял телефонную трубку. «Все плачешь?» – и, не раздеваясь, лег спать.
Утром, с трудом оторвавшись от постели, сомнамбулической походкой направился в ванную. Холодный душ немного прояснил его мысли. Он нисколько не ужаснулся вчерашнему вечеру – это было действительно нелепо. Танцы вокруг трупа, похотливая истерика – боже мой, эти женщины и вправду морально уродливы. Макс выключил душ и, перекинув полотенце через плечо, вышел из ванной. Большое коридорное зеркало заставило его остановится. Да, не таким представляли себе Аполлона древние, совсем не таким. Может, Белла права? Кто он такой, чтобы его любить? Не знающий нот музыкант, слоняющийся по притонам в поисках страха. Ни образования, ни любимой работы – только талант, да светлая голова, а что это такое, когда твоя ненужность предопределена. Молодой человек, пропивающий судьбу за ее же деньги. Худое, загорелое тело – нет, не из тех, что является приманкой для фривольных меценаток. Жизнь прожита – безнадежность, на которую он всегда плевал. Игра в фатализм оптимиста и – поражение за поражением, опять лезут эти паскудные мысли. Так недолго докатиться и до детских экспериментов с веревкой и табуретом. У Амадея это уже пройденный этап (Амадеем меня звали за полное отсутствие музыкального слуха). Надо ехать к Белле – она, кажется, не любитель утреннего кофе в обществе трупа, пусть даже и философа. Наспех одевшись, Макс застыл на пороге – и уже в такси, стряхивая пепел себе на брюки, он понял, что ему подарили будущее в роскошной коробке с траурной лентой. Он ей расскажет правду потом… Это произойдет, он был настолько в этом уверен, что принялся насвистывать похоронный марш, постепенно переходя в рок-н-ролльный ритм. Водитель с интересом посмотрел на него в зеркальце. Макс улыбнулся ему и выплюнул окурок. «Тормози!» – и, чуть не забыв заплатить, припустил вверх по широкой лестнице, смешно припадая на левую ногу. Не дожидаясь лифта, он начал взбираться на пятый этаж, на ходу поправляя измятый, нестиранный галстук. ЕЕ дверь была открыта, и Макс вошел во вчерашнюю квартиру с каким-то завтрашним чувством превосходства. «Еще один труп, мадам!» – он не смог удержаться и на этот раз. Белла утомленно взглянула на него, и ненависть, еще минуту назад готовая постоять за себя, стала медленно исчезать, уводя за собой презрение.
II
Она стояла перед ним в одном халате и старательно красила губы. «Ваше усердие, мадам, ваша тщательность – выше похвал, но зачем же такая рассеянность в постели?» – Макс валялся поперек дивана. – «Ни один адвокат не оправдает вашу интимную безалаберность, тем более что есть свидетели», – он бросил в меня подушкой (учитесь, циники; браво, Макс!), – «что кривите ротик? Вы и так непотребны». Руки ее дрожали. Она только сейчас осознала, что та Белла, умевшая красиво быть недосягаемой, умерла в холодных объятиях серого паяца с картонным сердцем, заплесневевшим от собственной сырости. Ты бы плюнул мне в лицо («С удовольствием, дорогая»). «Занавесь зеркало – в доме покойник», – Макс чиркнул спичкой, – «и расскажи мне правду». Я, уже вползавший в легенду, мог только уповать на ее срывающийся шепот.
…Заратустра. Простите, я не танцую. Меня били, простите, но…
Какого черта эти глаза, соленые и подлые, ведь я мог бы их полюбить, если в них не умер Гоген, я бы спрятал в них зверя, если они есть.
БОГИ ВЕШАЮТСЯ С ДОСАДЫ!
III
Если бы не было дождя, плакать было бы некому. Священник в мятой, изъеденной молью рясе, недавно отпраздновавший полвека своей законной импотенции и теперь бормотавший свои бессмысленные скороговорки над моим гробом, с достоинством пускал слюни, словно они могли заменить прохладную чистоту сладко-соленых слез, его невнятные слова сплетались в безобидное кощунство о моем пребывании и загробном мире. С наслаждением мастурбируя Священное писание, он отчаянно пытался отыскать мне оправдание перед Господом, не очень-то любопытствуя, нуждаюсь ли я в чем-нибудь подобном. Гроб, в котором я покоился, был не то чтобы очень не по размеру, но если бы кто-нибудь вздумал откинуть белое покрывало, скрывавшее от любопытных глаз мое бренное тело, то он нашел бы, что данное ложе заставляло меня принять весьма скрюченное положение (покойному Прокрусту пришлось бы отрубить мне ноги чуть ли не по колени). Если бы я не был мертв, то мои затекшие ноги концентрировали бы на себе все мое внимание, направленное сейчас на созерцание печальной церемонии собственного отпевания. Но скука отпевания всегда с лихвой компенсируется очаровательным процессом надгробных речей. Каждый, кто, оказывается, любил меня (что весьма сомнительно), был мне должен или просто помнил мой деревянный взгляд, плача от радости, говорил обо мне как о только что приобретенном раритете, которого как раз и не хватало для полноты коллекции. Они были готовы часами рассматривать меня в лупу, причмокивая и напевая под нос очередной шансон, или же, захлебываясь от восторга, расхваливать покупку своим беременным прозой жизни, вечно зевающим гостям. Еврейский оркестрик чихал, свистел и выдувал басы из грязно-зеленой меди откуда-то украденных труб. Как хорошо, что я был мертв (повторяюсь). Фальшивые звуки флейты и змеиный шип саксофона уже не могли отвлечь меня от циничных наблюдений за мрачным для живущих ритуалом. Хотя лучше бы какой-нибудь шарманщик легонько крутанул ручку своего музыкального ящика и спел хриплым голосом про разбитое сердце невинной обманутой девочки. По крайней мере, это было бы честнее и дешевле (что, вообще-то, меня теперь совсем не интересовало). А в целом, мне нравились мои похороны – в них было что-то бессмысленное, но я, я был центром, к которому волей-неволей прилипали взоры любопытных попрошаек. Мне даже захотелось восстать из гроба и произнести речь, чтобы краснобай Цицерон, удивленный и поверженный, крикнул мне искреннее «браво!» Мне захотелось говорить о себе, о своем восхищении этими посиневшими руками, судорожно пытавшимися за что-нибудь схватиться (эти носильщки-алкоголики так раскачивали гроб, что я даже испугался, что мое одеревеневшее тело выкатится из опостылевшего ящика и вдребезги разобьется о скользкие плиты с истершимися надписями), о своем презрении к тем, кто не удосужился проводить меня в кипящие котлы гурмана-Вельзевула. Я бы кидал слова в неожиданно окаменевшие лица, и солнце бы бежало от глаз моих (ого, а я, оказывается, еще и умею вдохновенно врать, хотя разве это и не есть жизнь?).
Макс был здесь. Среди траурно нахохлившейся толпы (человек десять с черными зонтиками – все, что я заслужил), превозмогшей дождь ради дармовой выпивки, он казался затравленным волком с мутными глазами, зверем, уставшим верить в необходимость сопротивления. В бесформенном сером пальто с золотыми пуговицами и красном галстуке, не по-субботнему трезвый, маэстро смотрел на меня грустным взглядом, требующим разделить трагедию пополам, как мы делили привычку к смерти. Он имел право на этот взгляд, которому учил его я.
Он всю жизнь стремился верить. Вера в жизнь утомляла его, она была никчемным придатком, абсолютно ничего не выражавшим, и он поверил в Бога. Я издевался над ним – мой беспочвенный эгоизм развращал меня, и я, забыв о собственной обреченности, захлебывался от восторга, предлагая свои гениталии в качестве объекта для поклонения. Пока он не поверил: в меня. Он не говорил: «Амадей – ты бог» и не приносил мне в жертву своих лучших баранов, он просто ненавидел меня и неистово верил в свою ненависть. Он верил слепо, ломая принципы и мазохистски отрекаясь от себя. «Верую, ибо ненавижу», – говорил он мне по-латыни, и я понимал больше, чем он. Я понимал, что мир – это блеф по сравнению с его верой, что фанатизм наконец-то рванулся к добру. И чем сильнее я это понимал, тем больше осязал собственную победу, вычеркивающую меня из моей собственной ипостаси. Мне ничего не оставалось больше, как лишить его этой веры. Вот почему сейчас плакал этот взъерошенный блюзмен, вытирая с лица грязь красным измятым галстуком. Вот почему на похоронах не было Беллы.
IV
«В церкви было мрачно и холодно. Причетник в желто-красном одеянии выковыривал из лютни «Ave Maria». Она стояла перед алтарем с незажженной свечой и молчала. ЕЕ мраморное тело, обнаженное тело вокзальной королевы выражало похоть, философски безупречную и в то же время вызывающую; она была так чужда этой смиренной обители что, казалось, ненависть Распятого уже достигла апогея – восхищения. Причетник попробовал было перестать играть, но под ее умоляющим взглядом его пальцы еще крепче впивались лютне в аристократическую шейку, лютня задыхалась, но не хрипела и сквозь божественное «Ave» слышалось циничное «C’mon». Свет, проникавший сквозь мрачное зарешеченное окно, стекал с ее посиневших бедер на холодный пол и преданно целовал пальцы ног, хранивших ледяной огонь губ гордых паяцев (они вставали на колени первый раз в жизни; танцуя, они забывали предел своих глаз в этих бледных, дрожащих руках: они любили).
Она не знала, что я здесь. Я шел за ней четыре дня и, настигая, плакал; я был, казалось, обречен на эти агасферовские скитания, если бы она знала, что за ней идет прирученный и слепой охотник, идет на звон маленького колокольчика, с грустным смехом издевающегося над глупостью загнанного преследователя. Но я шел со стрелой в руке и с раздраженными глазами, глазами, презревшими небо и проклявшими боль. Она повернулась ко мне и сказала: «Здравствуй», – так начинал я повесть о Белле и верил, что так все было на самом деле. Нет, я не то чтобы любил ее, просто я создал ее себе заново на новом месте, забыв об оригинале навсегда. Но она не дала мне ни полшанса, сказав: «Останься!», и я вписался в интерьер ее квартиры нелепой немотой (нетрезвый Летучий Голландец – лунное притяжение – Калиостро; – не угадали). Макс заставил меня говорить и получил пощаду. Он шлялся по ее квартире, бесцеремонно хватая мои рукописи, и один раз схлопотал за это по морде; обидевшись, он нагрубил Белле и переврал «Лунную сонату», затем, потушив окурок о ладонь, уснул совершенно трезвый.
Так мы жили, выискивая себя в вечном хламе, наполнявшем новое пространство безалаберных комнат. Правда, была еще одна странная личность, выковыривавшая из нас отвращение: автогонщик Бобби – он был дядей Беллы и требовал, чтобы мы все называли его папой. Но Макс, кривляясь, называл его Отче, а я, если и обращался к нему, что было весьма редко, говорил исключительно «сэр». Он жил у Беллы неделями, нарушая нашу устоявшуюся убогость. Бобби был ненамного старше нас, но мнил себя многоопытным старцем, за что и получал иногда от меня свою затрещину. Он исчез за месяц до моего возвращения, и я уверен, что он больше не возвратится в этот дом…
Белла была в церкви. О, как это отличалось от моей сказки, написанной год назад под звуки максовской сонаты. Она была новой сказкой. В сером потертом платье оскорбленной принцессы (я все-таки добился своего!) МОЯ БЕЛЛА стояла, прислонившись к колонне. Ей ужасно хотелось курить, но она дала себе слово дождаться окончания службы. Стараясь не думать о моей смерти, с ее точки зрения нелепой, Белла понимала, что я был чем-то большим, чем примелькавшаяся деталь интерьера. Когда Макс разбил вдребезги ее любимую вазу, она могла плакать, а сейчас… Какая-то утомленная обреченность (просто смертельная скука) ввинтилась в ее тело и, похоже, собиралась там прописаться. Страшно? Нет, она давно, даже с азартом ждала моей смерти, но Макс, этот внезапно переменившийся пропойца, дал ей понять, что она все время была лишней. Ей хотелось завыть, вписаться в этот протяжный хор. «Во имя отца и сына и святаго духа…» Тьфу! Да неужели она, в которой текла кровь королей Европы, способна сломаться? Бежать, бежать, хоть к черту на рога, хоть к Христу за пазуху. Вернуть испачканную юность или перескочить в закашлянную старость – все равно, лишь бы не. Она быстро развернулась и быстрым шагом вышла на промозглую осеннюю улицу. Спотыкаясь на каблуках, она добежала до первой попавшейся машины, открыла дверцу и упала на заднее сиденье. Макс стал для нее монстром, пожирающим все, чернокожим вампиром – как в детских мультфильмах. «Пошляк!» – произнесла она вслух и осеклась. «Это вы мне?» – шофер обернулся и включил мотор.
V
Проснувшись в безукоризненно чистой постели, Белла тупо уставилась на бородача, склонившегося над письменным столом. Она инстинктивно вжалась в жесткие доски широкой кровати с бронзовыми спинками (кто сегодня Бог?) и вдруг, резко выпрямившись, вскочила и натянула на себя платье. Роденовский мыслитель не шелохнулся. Он сосредоточенно водил рукой по пожелтевшему листку и блаженно улыбался. «Мадам хочет уйти?» – ручка упала на стол, – «Не торопитесь, я сейчас освобожусь, ключ у меня в правом кармане, Макс снова пьян, Амадей еще не приходил», – глаза прищурились, – «туалет возле кухни», – и борода опять заскользила по галстуку. Белла начала рыться в сумочке. «Сигареты на столе, пепел можно стряхнуть в карандашницу, дайте мне пять минут молча», – он перевернул страницу и уставился в окно. «Мне на вас наплевать, я замужем, сигареты – дерьмо, мне некогда», – передразнила его Белла, но с места не сдвинулась. Они сидели как истуканы минут пятнадцать, пока, наконец, Профессор (как уже мысленно назвала его Белла) не поднялся из-за стола и не пересел на кровать (господи, разве Амадей не настолько прав, что этот Люцифер не подавился своей улыбкой и, обслюнявив свою пошлую бороденку, не встал на колени. «Белла, королевы не прощают»). Унылый натюрморт медленно, сквозь пыльное окно, сливался с еще менее веселым пейзажем. «Называйте меня просто Сашей», – профессорские глаза воткнулись в ее грудь и сладострастно забегали по широкому вырезу небрежно одетого платья. «И это все, что вы хотели мне сказать?» «О, не торопитесь», – он начал повторятся, – «я встретил Вас совершенно случайно, но теперь Вам просто некуда спешить, Вы отсюда просто-напросто не уйдете, и, поверьте мне, для вашего заточения есть вполне веские основания, не менее веские, чем смерть Амадея».
– Вы знали его?
– Я же сказал, что вижу Вас в первый раз, разве этого не достаточно?
– При чем тут я?
– Ах, если бы я знал, ведь он никогда не любил Вас, он терпеть не мог ваши вульгарно накрашенные губы.
– Наглец! – Белла молниеносно ударила его по лицу.
– Да, вы правы, это мой врожденный недостаток, кстати, с Амадеем мы в этом очень похожи.
– Ты, подонок, еще одно слово обо мне или Амадее, и я подмету твоей бородой всю комнату.
– Неужели?…
– Ты все еще здесь. Ты. Убийственный укор прыщавым стриптизеркам. Влажные губки, посасывавшие гордость. Тягучая боль потных блюзменов сквозь изгиб саксофона. Скользкая ящерица на голой груди исступленного философа. Я НЕ ЛЮБЛЮ, КОГДА МЕРТВЕЦЫ СКАЛЯТ ЗУБЫ, – Саша загадочно улыбнулся. Белла уткнулась лицом в подушку и зарыдала.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?