Текст книги "Врачебные тайны"
Автор книги: Улья Нова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Улья Нова
Врачебные тайны
На утренней пятиминутке, как всегда, оживленно. Все, кто не успел притащить стул, теперь жались у стен ординаторской, кое-как умещались в дверном проеме, на одной ноге, втиснув окутанное белым халатом тело между сонными телами других. Озирались, кивали, заученно улыбались сослуживцам. Принюхивались к запахам мела, накрахмаленных манжет и эфира – не витает ли здесь знакомый веселый дух, чтобы потом посплетничать о коллегах, которые ни свет ни заря, а уже. На всякий случай подмечали, у кого руки подрагивают или уже начинают трястись. А профессор-эндокринолог умышленно запрятал свои холеные руки в карманы халата и нетерпеливо перебирает там что-то пальцами, уж не пропавший ли на днях ключ от сестринской.
Сестринская – храм белизны, хлорки и йода, там хранится тетрадь расхода медикаментов в потрепанной картонной обложке. Там хранится книга стерилизации хирургических инструментов, с маленькими коричневыми корочками, которые – указатели стерильности и, если одну из них потерять, «санэпиднадзор» может учинить расследование и расправу. Но на деле эта тетрадь скоро закончится, сгинет в неизвестном направлении, ее место займет точно такая же, новая, и никто никогда не дознается о каких-либо нечаянных нарушениях. В сейфе, выкрашенном бежевой краской, ключ от которого всегда хранится у старшей сестры, запрятана бутыль из толстого стекла цвета морской волны. В бутыли таится врачебная тайна, прозрачная, игривая, с фрактальной радугой на поверхности. В уголке сейфа даже специальная мензурка припасена – быстро, по-хозяйски развести, разлить по чайным кружкам и пригубить за неразглашение сведений о неожиданном и необъяснимом улучшении или в память о том, кого на днях выписали на вечный срок.
Отражения врачебной тайны, груз ответственности за ее десятилитровую тяжесть угадывались в печальных глазах заведующего отделением, в его сиплом покашливании, в неуловимом ступоре всей его фигуры. Медленно и даже, пожалуй, заторможенно пробирается он на место ведущего пятиминутки. Сдавленно, почти траурно молчит, ожидая начала, ровно в девять.
Было без трех минут. Из фиолетового коридора, где клубился промозглый холодноватый полумрак, в ординаторскую сбегались, чтобы не вызвать опозданием гнева. Кротко просили подвинуться, шикали на неосторожно пихнувших бывалые врачихи, испробовавшие врачебной тайны и даже слегка придавленные ее грузом. Врачихи эти, почти все, с ординаторских лет урывками познавали экзотику суровых больничных романов. Строгая, горькая больничная любовь намечалась в пропитанных эфиром и марганцем коридорах, пугливо жалась по углам прокуренных лестничных клеток с трагически затаившимся на стене телефоном. И наскоро разрешалась в сестринской, в ординаторской, в кабинете профессора, в кладовой, а то и вовсе с риском для жизни вершилась среди раскаленных автоклавов стерилизационной.
Цену времени здесь знали, считать его умели как нигде. Догадывались, что минут на десять можно ускользнуть во время обхода и уединиться в перевязочной. В дежурство, когда стрелка колыхнулась за полночь, можно ненадолго затащить обожаемого в пустующую столовую. Если нет напарницы, в сестринской уместнее запереться под утро, часика на два. А ближе к вечеру, когда почти все разбежались по домам, минут на пятнадцать-двадцать укроет ординаторская.
Скоротечная любовь этих ныне остепенившихся дамочек с бежевой помадой и прилично взбитой волной волос была немного мрачной и пространно-физиологичной, с мгновенными переключениями от поцелуев к иглам, капельницам и клизмам. Решительно и молниеносно возвращались врачихи из любви, как бывало заскакивают, оправляя на ходу юбки, в отбывающий скорый поезд. Быстро вытесняли остатки чувства и стыд от косых взглядов, от приглушенного шепотка. С годами обретали гранитное спокойствие, мраморную невозмутимость. Впрочем, одновременно с этим все женское в них отступало, будто происходил окончательный обряд посвящения в профессию. С этих пор они становились просто врачами. Лишь изредка, во время коллективного празднования успешной многочасовой операции какую-нибудь из них игриво пихали локтем вбок, многозначительно приподнимали бровь, жмурясь от удовольствия – все же приятно иногда поддеть прошлым доктора медицинских наук, врача высшей категории.
Но никто не разглашал совместных тайн, жили настороженной суровой семьей и знали друг о друге практически все. Лечили друг другу гипертонию, гепатиты, герпесы, разные негласные хвори. С профессиональной точностью прикидывали, кто сколько протянет. Впрочем, можно было отыскать в отделении и нескольких темных лошадок, прошлое и будущее которых расплывчато. Таких всегда интересно было наблюдать и выведывать, что они там такое хранят, ни под каким предлогом не выбалтывая, всеми силами старательно недоговаривая о себе.
Ординаторская шуршала и гудела перед началом пятиминутки. Многие гадали, как может Вадим Самойлович, куратор палаты номер 12/а, систематически опаздывать и безнаказанно пропускать собрания, как он может уходить раньше всех и почти в лицо подшучивать над заведующим. Кто ему дал право являться на работу в курортных сандалиях на деревянной подошве, завязывать волосы в хвост и, прислонившись к окну, бессовестно любоваться на свой синий «Фольксваген» 56-го года, припаркованный во дворе больницы. И, что самое удивительное, в доверчивом, даже слегка простодушном взгляде его пепельных глаз не содержалось ни намека на врачебную тайну. Будто он объявившийся здесь из чистого любопытства актер или чудаковатый миллионериностранец.
В тот день пятиминутка должна была вот-вот начаться, а Вадима Самойловича, как всегда, не было ни на стульях вокруг президиума, ни на корточках в проходе, ни у окна, ни в дверях. Впрочем, дверной проем наглухо перегородил ординатор в мятом голубом халате и вызывающе несвежем колпаке.
Настойчиво застучала перьевая ручка профессора по столу. Шепоток затих, отголоски смолкли, пятиминутка началась как обычно, с разбора сложных и спорных случаев, врачебных ошибок и недосмотров. Первые же замечания операционной сестры помогли стряхнуть остатки сна и домашней безмятежности. Всем в тысячный раз напомнили: на койках, в ворохе взмокших мятых одеял, охают вовсе не экспонаты музея, не антикварная рухлядь и не забытый миром хлам. Это живые человеческие организмы, иначе говоря, люди. Которые, между прочим, нуждаются в помощи, в сострадании. А не только в капельницах и лекарствах. Впрочем, это было обычное, фоновое вступление перед разбором случившегося на неделе.
Ведь их так много, этих неисправных и поломанных людей, что трудно удержать всех в порядке, обязательно кого-нибудь да упустишь из виду. На днях упустили пациента из пятой палаты. Довезли до операционной, оставили там в коридоре и напрочь забыли о его существовании. Два часа этот дед внимательно наблюдал за алюминиевыми дверями операционной, два часа он ждал, что двери вот-вот распахнутся и быстрые санитары повезут его под большую лампу, на стол, резать. От этого дед трепетал, но санитары все не появлялись, не появлялись и еще не появлялись почти два часа. Он такой старый, этот дед, что и вспоминать ему перед операцией, которая могла оказаться последней, было некого. Все его родные и друзья к этому времени потерялись и померли. Не о ком было думать, ну, кроме соседа по лестничной площадке, на попечение которого осталась его старушка-лиса, собачка неопределенной породы. Еще дед гордился тем, как долго обманывал хворь, ни на что не жаловался, не сдавался врачам, все ходил, разгоняя боль по переулкам Садового кольца. Не сдавался, терпел, и правильно делал. Возле операционной секунды продирались сквозь него ранящими железными перьями, прохладной растопыренной чешуей. Дед ждал, успев изучить до царапин створки заветных дверей, стены синего коридора и угол площадки с лифтами, откуда не доносилось ни звука, ни шороха. Дед ждал, от этого становился похож на маленькую мокрую птичку. Чувствовал внутри насос, который настырно откачивает воздух из его внутренностей. Врачи не спешили, от этого в затылке у деда тикали карманные часики: тик-тик, тик-тик. Дед напряженно ждал, но его хворь никого не ждала, саднящая, ноющая, она упорно завоевывала слабеющее стариковское тело, секунда за секундой разливалась и крепла внутри. Пока старик прислушивался к малейшему шелесту сквозняка, хворь торопливо разрасталась. Ни о чем подобном притихшие слушатели в ординаторской не догадывались. Некоторые вздохнули, когда заведующий сообщил, что старик после операции перенес обширный инфаркт. Операционная сестра оправдывалась, кто-то из ординаторов принялся ее успокаивать: до восьмидесяти дожил и хорошо, надо всеми силами молодых спасать. Присутствующие безучастно слушали замечания профессора. Кое-кто для порядка покачал головой. Потом перешли к следующему случаю.
Главврач возмущался в своей обычной монотонной манере: неспешно, степенно, с усталостью и ломотой в пояснице. Удовлетворительно провели операцию девочке тринадцати лет, из восьмой палаты. Вывели из наркоза, положили под капельницу, сутки наблюдали положительную динамику. Потом пришлось в экстренном порядке выпроваживать пациентку в коридор, ведь для празднования юбилея профессора-реаниматолога требуется достойное место, не какая-нибудь тесная ординаторская или комната персонала. Пациентка вполне стабильно чувствовала себя в рекреации, смотрела телевизор, перебирала трубочки капельницы и поправляла съезжающую на живот повязку. Серьезных осложнений на этот раз удалось избежать. Но давайте договоримся, чтобы такое было у нас с вами в последний раз. Лица присутствующих на пятиминутке были спокойны, внимательные глаза выискивали подвох, тайный замаскированный симптом в насупленной фигуре главврача, в застывших фигурах коллег. Кто виновато крутит пуговицу, кто нетерпеливо пощелкивает ручкой, кто внимательно изучает порезы линолеума, кто мечтательно вглядывается в окно.
Когда подошла очередь палаты 12/а, все немного встряхнулись, разогнав привычный полусон и одурь, помогающие ускорить время пятиминутки и побыстрей вытеснить это тягостное событие из подступающего дня. Заведующий, как всегда, тихо, словно вызубренный наизусть урок, вызвал Вадима Самойловича, куратора палаты, но услышал в ответ тишину и шелест накрахмаленных халатов. Все сначала оглядывались, озирались, потом коллективно застыли, ожидая выговора или хоть какой-нибудь едкой реплики в адрес этого странного человека. Но ничего подобного, как всегда, не последовало. Заведующий чуть склонился над столом, сосредоточенно рассматривая узор трещин, потом тихо подытожил:
– Ну что ж. Когда явится, передайте, чтобы заглянул ко мне. Теперь – на обход.
Разочарованию не было предела, все обиженно задвигали стульями. Все наперебой зашептали, загудели и по одному, по двое выскользнули из ординаторской.
В фиолетовой полутьме коридора дородные доктора пожимали плечами: как можно, чтобы врач делал что ему вздумается? На пятиминутки не является, с праздников ускользает, деньги на подарки не сдает, график у него расплывчатый, халат у него короткий, о палате 12/а, которую он курирует, ходят противоречивые слухи. Что за таинственная палата, говорят, там недавно появился пациент с редкой, возможно, опасной болезнью. Что за болезнь, в чем ее симптомы и осложнения, как она передается, – никто толком не знает. А куратор палаты на пятиминутки не ходит – взять бы хоть раз, да и накатать на него хорошую коллективную докладную начальнику больницы.
Истории болезни пациентов из палаты 12/а обычно хранились в ассистентской, в правом ящике стола, принадлежащем Вадиму Самойловичу. В отделении ни для кого не было секретом, что можно украдкой изучить содержимое любого ящика, это было безобидным развлечением как младшего, так и старшего медицинского персонала. Медленно выдвинуть интригующий ящик, почувствовать бег алчных секунд, в каждую из которых кто угодно мог неожиданно заглянуть в ассистентскую и поймать с поличным. От этого секунды крепли и как пиявки напивались будоражащей опасностью. И стоило того, ведь всегда интересно приоткрыть завесу, узнать о коллеге чуть больше, чем он говорит и позволяет понять. Заведующий, например, хранит в ящике несколько журналов «Playboy», свою особую записную книжку и пару визиток каких-то одноразовых дам. Кардиолог скрывает шуршащую, неряшливую стопку видеокассет, наивно камуфлируя под видеозаписи сложных операций отечественное и зарубежное порно. Среди подобного хлама иногда появляется коробка сигар, непочатая бутылка коньяка, книга притч Будды с закладкой на третьей странице. Случайно перепутав ящики, вскрыв чужое хранилище врачебных тайн, можно было обнаружить ничего не рассказывающие мелкие бумажки, одноразовые иглы, тонометры, начатые шоколадки, ссохшийся лимон, вставную челюсть, часы без ремешка, рваную цепочку, очки с треснувшим стеклом. У невропатолога в самом нижнем ящике бокового стола пылился перочинный нож, сборник стихов какого-то Грановского, несколько мельхиоровых ложечек, фотоаппарат «ФЭД» и поникший лифчик на крошечную грудь девятиклассницы.
В то утро, перед обходом, независимо друг от друга пять рук, принадлежащих трем врачам, ординатору и медсестре, как бы нечаянно дергали алюминиевую ручку ящика Вадима Самойловича. И обнаружили там лишь потрепанную историю болезни, которую кое-кто успел наискось прочитать, но все равно ничего толком не понял.
История болезни № 215
1
Зима прошла в ожидании. Нельзя сказать, чтобы оно было безнадежным. Иногда в толпе людей, судорожно движущихся по платформе метро, я ощущал сладостное присутствие Благодати, ничем не оправданный свет, тепло и наркотический бриз надежды. Благодать всегда и всюду отрывала меня от земли, делала легким, превращала в пушинку. Я прямо-таки летал по туннелям метро, по городу, задрапированному белым.
Благодать в эту зиму всегда нисходила неожиданно. Я пытался схитрить, разведать, откуда она берется. Осторожно, медленно оглянуться, почуяв ее приближение за спиной. С дотошностью ученого я старался исследовать приметы скорого нисхождения Благодати, тайные причины ее утраты. Я охотился за ней, выслеживал, шел по следу, экипированный множеством уловок. А еще подмечал в толпе, в вагонах метро, в аквариуме телевизора людей, которых Благодать иногда балует своими визитами.
Все мои хитрости и уловки были обречены – она никогда не объявляется, когда ее ждут, и не остается, когда ее просят. Иногда на ночной улице, осыпаемой кокосовой стружкой снега, в опустошенную душу, в бездумную голову без предупреждения берет и нисходит.
Потом был тот вечер. Ленты теней двигались по стенам. Столб слепого фонаря, что напротив моего окна, тенью темнел у изголовья. Ветви сплетались сетью химер и птиц с человечьими головами. Во сне я, кажется, проглотил черное перышко из подушки. Долго надрывно кашлял, шлепал босыми ногами по паркету – смочить горло ледяной водой с металлическим привкусом, что шипела из-под крана и осыпала руки бисером колючих морозных капель.
Утром в груди теснилось что-то удушливое, я двигался по кухне неказисто, мельком заметив в зеркале косматого человека с сутулой спиной. Изогнувшись ломаной линией, переплетя ноги в косицу, косо сидел на стуле, изо всех сил стараясь не упасть. Рука была бессильна поднести чашку к губам, чай казался пресным, приходилось глотать через силу. Кислый, саднящий комок отекал в груди, перетягивал тело ремнями боли. Я не допил. Я возненавидел свои неповоротливые пальцы-лунатики. Блокнот породил лишь дрожь. 6 марта, мелкой щетиной букв обросший, расписанный по минутам день.
При внимательном изучении блокнота все, что ширилось и тянуло в груди, вдруг безжалостно кольнуло и тупым колом уперлось в сердце. Пульс выстукивал со странным вывертом и остановками. Мелкие булавки втыкались изнутри, словно во мне океан, кишащий пираньями. Темное и весомое вновь принялось расти, крепнуть, наливаться свинцом в самом центре груди. Стало невыносимо. Я узнал, что чувствуют былинки альпийских лугов, когда на их хрупкие жилки ложатся камни. Листик 6 марта отделился от блокнота. Рука сама собой превратила его в комок, швырнула в форточку. Даже сковывающий холод ментолового неба оказался плохой анестезией, не унимал беспокойства.
У антикварной врачихи сползли на кончик носа золоченые очки с толстенными стеклами. Она угрожающе притихла и нахмурилась, вглядываясь в мой рентгеновский снимок. Кардиограмма продемонстрировала пляску шпилей, нестройный частокол пульса. На ее звонок неохотно явился лысоватый доктор без лица, принимавший в соседнем кабинете. Диагноз не огласили. Прописали покой и ежедневные прогулки в сосновом лесу. Кое-как разобрав размашистую клинопись в медицинской карте, я узнал, что у меня обнаружили готический собор редкой архитектуры. Это он разрастается в груди, колет сердце и царапает трахею, мешая свободно дышать.
На консультации профессор (по крайней мере в нашем городе нет лучшего специалиста по внутрилегочным соборам) сказал, что извлечь достопримечательность будет проблематично, ведь под угрозой целостность исторического наследия. Как-никак, у меня в груди – редкий памятник средневековой архитектуры, охраняемый государством. Профессор ласково заглянул мне в глаза, легонько похлопал по плечу. И предложил мне бодриться. И посоветовал не сетовать, уповать и ждать Благодати.
2
В холодильнике накрапывал дождь. При любой попытке договориться холодильник болотисто рыгал в лицо, предлагая круиз в свои трясины. Измельченная морковь и петрушка из морозилки изливались на пол, украшая майку оранжево-зелеными красками лета – в такой только и кататься на роликах по пыльным, головокружительно уходящим из-под ног улицам.
Наблюдая весну в морозилке, он удивлялся, как это ему удалось довольно долго, года три, с молодостью играть, удерживая ее различными ухищрениями и уловками. Как песню, исполняемую уже не на гитаре, а на синтезаторе, в утроенном темпе. Не для темных переулков с сигаретой на троих, липким неловким объятьем и болгарским магнитофоном одноклассника, а для полумрака тихих баров, куда лениво вплывают из ментолового холодка Ауди и, раскиснув от коктейля, с чинным безразличием осматриваются по сторонам.
Холодильник хмыкнул и исторг встречу на пересечении Никольской и Ветошного с зареванной Ланой. К ней можно было заскочить без предупреждения, когда вздумается. Талыми обмылками льда из морозилки выплыли ее просторная квартира, широкий диван, большая черная кофеварка. Обнимая Ланины мускулистые руки, целуя ее жилистые икры с колючей щетиной, он послушно внимал жалобам на безденежье. Кофе из черной кружки под монологи о ее нищете: без завтрака целый день крутилась у станка в заношенных пуантах. Про себя посмеивался над заявлениями: «Балет – моя работа, я больше ничего не умею и ничему не хочу учиться». После этого он обычно всматривался в небо за окном, которое серо ползло куда-то. И ожидал. И она действительно начинала клянчить на концертный костюм, на кеды, на новые джинсы, на кофе… чтобы снова спустить все до копейки на кокаин. Когда долгожданная просьба о деньгах нарушала тишину, он про себя усмехался: «Пойди-ка, попляши».
Холодильник закашлялся и выплюнул его обычные предложения поработать секретаршей, поучиться на курсах машинописи, которые неизменно вызывали истерику. Лана убегала в ванную, запиралась, плакала, швыряла на пол пустые тюбики крема. Потом гордо выходила и наливала себе кофе, перестав обращать на него внимание: пройдет год – он останется прежним, худым стареющим парнем, а ее ждут театры всего мира.
Холодильник, всхлипнув, зашлепал по линолеуму капелью с кислятиной Ланиного выпускного, который совпал с первым ее танцем на шесте в дешевом стриптиз-клубе, на заводской окраине. Через неделю он занес ее телефон в черный список и стал нерешительно встречаться с Лизой, тихой неподвижной школьницей. Робко поддерживал бледную руку застывшей девушки, катился на роликах рядом и позволял ей краснеть каждый раз, когда они нечаянно сталкивались бедрами.
Холодильник еще немного поплакал, булькнул тонущей яхтой, уносящей на дно спящие тела своих владельцев, и заглох, восстановив во всей квартире сыроватую сентябрьскую тишину. Из морозилки выплыл и потек меланхолией тот вечер с Лизой в небольшом подвале с живой музыкой и обкуренными детьми.
Он стоял, обозревая свою квартиру-студию: кухню, ванную, туалет, спальню с плетением разноцветных тусклых лампочек вдоль стен. Холодильник хмыкнул, напомнив, как в тот день у голубого биде плескалась его бывшая невеста. А вечно готовый к новым подвигам, устойчивый к прыжкам двуспальный диван терпеливо ожидал их, как ринг – своих борцов.
Он посещал бассейн, массажиста и не закрывал окна на ночь – спали в холоде, как египетские фараоны, мечтая сохранить навечно персиковый пушок и мягкую сладость щек. Он ел лишь натуральные продукты, пил соки, умеренно напичканные пищевыми добавками. И замораживал воспоминания, запихивал подальше в морозилку, не давая им старить нежную кожу лица и пигментировать ее холеный эпидермис. Но сейчас он растерянно наблюдал, как его верный холодильник отдает концы, уходит в рай электроприборов, где они живут, инвалиды, урча обесточенными душами, мечтая о прошлом и жалуясь на него друг другу.
Из морозилки выплыл кусок телячьей вырезки – тот черный год с Лизой, ее выкидыш во время любовной игры в голубой ванне, ее поспешное бегство в Европу: учиться, работать? У нее была странная потребность верить в свое совершеннейшее бессилие. Словно она – бумажная статуэтка, которую вот-вот с хрустом сомнешь. Казалось, еще немного, и она все же упадет, превратившись в ворох розового шелка. Но попробуй сомни. Или жди, когда она упадет. Вскоре он разгадал ее безудержное желание казаться уязвимой и безобидной. Как маленькие желтые цветочки куриной слепоты – от лютиков не отличишь. Так и осталось неясным – было это изнуряющей формой борьбы, актом пацифизма, направленным против себя самой, или лишь фигурой охотничьего танца – я опасности не представляю, будь рядом. Согреться от тепла твоей груди прежде, чем укусить. Слишком уж явную радость доставляло ей сознание собственного превосходства, неожиданный бросок из засады, а потом моментальная капитуляция в мягкий пух: «Как ты мог подумать, это все твои фантазии, мазохист».
Он сел на краешек дивана. Голову, будто большой грузный плафон, уронил на руки. А холодильник тек слезами раскаяния за то, что конечно же случилось не по его вине.
Осталось увидеть ночное небо, полное изумрудов, каратов по семь каждый. Он увидел и понял, что делать. Отрастил длинные волосы, чтобы вместо подростка или мальчика для интеллектуального досуга принимали хотя бы за Иисуса Христа. Так вошел в роль, что щеки впали, а скулы торчали, словно каркасы палаток под тентом – нестерпимо. Отрастил острый треугольный ноготь на мизинце. Закатывая голубые глаза, томно поглядывал на школьниц, что сидят с пивом на полу, в темноте, перед сценой. Прослыл поэтом в частной клинике, где работал гомеопатом. Даже с начальником говорил, будто декламируя стихи Одена.
Сейчас он раскрыл форточку в ночь, небрежно отрывал куски от батона из австрийской пекарни, жевал сладковатый, еще горячий хлеб и запивал вином прямо из бутылки. А небо в форточке было черным, в изумрудах, каратов на семь каждый, словно кто-то собрал крошки хлеба и швырнул их за окно. Он лежал на диване, прямо в кедах, и гадал, какое чудо мощней – хлеб из пустоты или изумруды, настоящие, из горсти крошек. О чем еще оставалось думать тридцатилетнему парню с задницей, нестерпимо болящей и ноющей при любом движении – при попытке устроиться поудобнее в кресле или когда, забывшись, со всей силы плюхнулся на кожаный диванчик офиса. Так может болеть только одинокая душа или задница, исколотая сотней игл, которые, как дротики дартс, с каждым днем все яростней всаживает безжалостная медсестра. Каждый день – по три укола в разные точки двух плоских белесых мишеней. Ни бывшая невеста, ни сослуживцы из клиники, ни друзья-музыканты – клавишник, басист и ударник – не знали и не догадывались, что у него давний запущенный туберкулез.
Пролив последние струйки слез, его холодильник умер.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?