Текст книги "Призрачное действие на расстоянии"
Автор книги: Вадим Левенталь
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Тридцать лет Пелевина
Дочитав «Чапаева и Пустоту», я не мог усидеть на месте – поехал кататься. Ночь, ноябрь, Питер, не лучшее время для велосипеда – но просто ходить было мало, душа просила скорости и ветра в лицо. Такая книга.
Давно не перечитывал и взялся снова, потому что никак не мог придумать, что бы такого написать к шестидесятилетию Пелевина. Не потому что о его книгах нечего сказать – слишком много; десятки монографий и сотни статей написаны, и напишут еще, – а потому что автор заранее исключил себя из разговора о своих книгах. Неловко говорить о биографии писателя, который с самого начала дал понять, что она не имеет никакого значения и никакого отношения к его книгам, а что такое юбилей, как не факт биографии? И все-таки юбилей, как не поговорить? И значит, единственный способ говорить о юбилее Пелевина – говорить о нем как о факте биографии, но своей. Нет, автор этих строк сам не любит фотографироваться на фоне достопримечательностей, но в данном случае оправдание есть такое: как ни встань и куда ни наведи камеру, все одно рядом будет Пелевин.
Я летел по темной набережной Кутузова – справа Нева, слева Летний сад, морось и брызги в лицо – и пытался вспомнить, когда я прочитал «Чапаева и Пустоту» впервые. Не смог. Как будто бы эта книга была со мной всегда. И все-таки, вероятно, мне было лет семнадцать. Во всяком случае, на втором актерском курсе, куда меня ненадолго занесло после школы, мы с товарищем уже играем сценку из романа: товарищ – Петька, я – фон Эрнен. «Раньше кто угодно мог швырнуть из зала на сцену тухлое яйцо, а сейчас со сцены каждый день палят из нагана, а могут и бомбу кинуть…»
Вот первая примета времени: в мои семнадцать, или сколько там, самой понятной для меня частью книги были ее дзенские мениппеи. Я ничего не знал про Революцию и Гражданскую войну, не задумывался, что произошло со страной в 1991-м, не пробовал наркотиков, не знал женщин, не читал Декарта; но что мир в уме, ум нигде, а я – отсвет лампы на бутылке, – это я понимал очень хорошо. Что ж тут непонятного. Я еще и Догэна читал. Проще всего отмахнуться, произнеся ритуальные слова о юношеском солипсизме – и, возможно, так оно и было, – только вот ведь какая штука. Когда Лакан говорит о Я как воображаемой функции субъекта, о субъекте как феномене языка и о принципиальной недостижимости Реального – это ведь примерно те же яйца, только в профиль, а от Лакана попробуй отмахнись, замучаешься за базар вывозить.
Девяностые, как квартира алкаша – пустыми бутылками, были полны духовностью самого разного разлива (надо ли говорить: паленой). Один воссоединялся с матушкой-землей по Порфирию Иванову, другому Свидетели Иеговы, поймав на улице, всучивали бесплатную Библию, третий практиковал практики вместе с ламой Оле Нидалом, четвертого очаровывало научным звучанием слово «сайентология» – и так до бесконечности, и допив одну бутылку, страждущий прикладывался к другой. Чудовищное небрежение актуальным гуманитарным образованием в позднем Союзе привело к тому, что люди, в целом представлявшие себе принцип работы ядерного реактора, знающие основы интегрального исчисления и способные, среди ночи разбуди, объяснить процесс фотосинтеза, – как жертвы ярмарочных наперсточников, развесили уши, когда им стали втирать про чакры и биотоки, божественную энергию и космические лучи.
Заслуга Пелевина не в том, что он первый дерзнул в забавном русском слоге о добродетелях Будды возгласить, а в том, что, ухватив этот нерв времени, он одновременно и создал портрет эпохи, и объяснил ее смысл, и высмеял ее уродливую нелепость, и воспел ее высокий трагизм.
Взбираясь на Дворцовый мост, я думал о том, что тогда, в девяностых, читая Пелевина, я, насколько помню, ничего этого не видел – не только потому что был маленький и читал просто потому что интересно, что будет дальше, и еще потому что смешно до колик, но и потому что я сам был продуктом этой эпохи, живущим прямо внутри нее, как в утробе матери: как же я мог узнать ее лицо?
Когда в шутку, а когда и всерьез, и раньше, и теперь, Пелевина упрекают в пристрастии к изображению наркотических трипов; однако не были ли сами девяностые коллективным наркотическим трипом? Это ведь еще одна примета времени: шприцы в подъездах, на любом углу можно подойти понятно к кому, и тебе все что угодно продадут, кокаин для богатых, героин для бедных, грибы и трава для богемы, у каждого есть как минимум один друг-наркоман, и на кладбищах бесконечные ряды передознувшихся – наркотики, как бандитские разборки, как мусор во дворах, как бескрайние лабиринты ларьков, как собирающие пустые бутылки бабушки, были самой сутью эпохи, ее наполнением, ее духом.
Другого материала у меня для вас нет, – как бы говорит своему писателю эпоха, но писателю на то и дан талант, чтобы сделать материал себе послушным и заставить его говорить. И тогда его голосом как раз и начинает говорить и сама история, и вся безъязыкая улица. Его хохотом хохотать и его слезами плакать.
Среди других важнейших примет времени мы еще не назвали рекламу. Рекламу, которую никто не выключал и не выходил из кухни, пока она идет, – напротив, рекламу смотрели, как кино, обсуждали всей семьей, всем коллективом на работе и всем классом в школе. Реклама имела ценность и вес, цитатами из нее разговаривали, о ней сочиняли анекдоты, более того – ей верили (sic!). Была ли на свете другая высокоразвитая цивилизованная страна, в которой бы народ так массово, коллективно помутился разумом? (Впрочем, была, но воздержимся от поверхностных сравнений.) Таланту Пелевина и тут удалось, зачерпнув полное ведро этой подозрительной глины, сформовать и обжечь материал так, что в результате получился «Поколение П» – звонкий, убийственно точный, гомерически смешной роман о соотношении власти и масс-медиа в стране первоначальной приватизации советского капитала. И кстати, я опять не могу вспомнить обстоятельств, в которых впервые прочитал эту книгу.
Два эти романа вместе – и еще вместе с циклами рассказов и повестями, с «Желтой стрелой» и «Жизнью насекомых» – составляют максимально точный, максимально подробный портрет страны и времени, в которых я провел детство и часть юности. Есть книги и авторы замечательные, волшебные – скажем, нет лучше текста о Петербурге девяностых, чем «Член общества, или Голодное время» Носова, или его же «Дайте мне обезьяну» – о механизме выборов, или «Журавли и карлики» Юзефовича – о 1993 годе, – но это, так сказать, притворы. Пелевин, неутомимый труженик, вольный каменщик, создал Собор.
Я ехал по набережной Макарова мимо Пушкинского дома и дальше – вроде бы тут где-то был один из адресов «Аполлона», вроде бы тут где-то жили Ахматова с Гумилевым, вроде бы тут где-то, в этой россыпи переулочков, прошла моя студенческая юность – и думал о том, что, читая Пелевина в свои семнадцать, я, вероятно, как и большая часть его читателей, не ловил и малой толики тех пасхалочек и отсылочек, которые так украшают хорошее чтение (и так портят плохое, но это другой разговор).
Нужно было отучиться на русском Филфаке, чтобы со всей ясностью увидеть: Пелевин, страстный поклонник Блока и благодарный ученик Набокова, через них – наследник Серебряного века, наследник по прямой и по праву своего дара. Смешно, но когда я пришел к своему научному руководителю, профессору Борису Валентиновичу Аверину, и сказал, что хочу часть диплома написать про один из рассказов Пелевина, про «Хрустальный мир», Борис Валентинович, мирового уровня специалист сразу и по Серебряному веку, и по Набокову, сначала скривил лицо (слышали, знаем), но потом, когда все-таки прочитал сам пелевинский рассказ, загорелся, благословил меня и много помогал в работе. (Вот что делают с людьми рецензии Павла Басинского. Паша, ну признай, что был неправ!)
И потом, заворачивая на Тучков мост, по которому перед самоубийством переходит Свидригайлов, я думал о том, что насмешки над «литературными людьми» в литературе (в отличие от «понюхавших жизни») смешны, потому что нет ничего более близкого к жизни, чем литература. Писатель рассекает пространство данной ему в ощущениях эпохи и вместе с тем – вверенной ему литературы, которая тоже вся была и остается здесь, и в этом нет никакого противоречия. Я всегда узнавал себя в героях Пелевина. Мечтательный резонер, нежный романтик, начитанный мальчик – вынужденный жить в жестокое и циничное время и приспосабливаться к нему, учить его язык (как Пустота пишет стихи для ткачей, как Набоков, объясняет А Хули клиенту, писал про маленькую девочку не потому что был педофил, а потому что деньги надо зарабатывать), зарабатывать деньги, но старается не забывать, что однажды, когда-то давно, может быть, в детстве, он видел, как на самом деле устроен мир.
И вот как ни странно, я прекрасно помню, как я прочитал впервые «Священную книгу оборотня». К тому моменту, а это 2004 год, я, очевидно, стал уже преданным читателем Пелевина, настолько, что новую книгу купил прямо в день выхода. Утром, перед работой. А работал я, в рамках программы приспособления к времени и зарабатывания денег, в банке, который продавал кредиты. Сидел на точке в магазине и оформлял займы на всякую Х-технику. Ну, не только ксероксы, но в основном. Я был неплохим сотрудником, на хорошем счету, но тот день у меня пошел насмарку. Потому что под столом я читал Пелевина и… Ну как. Со стороны это, наверное, смотрелось так, будто я бесконечно хихикаю и иногда неистово хохочу. Но на самом деле я попросту был абсолютно счастлив.
В течение следующих нескольких лет я еще не раз перечитывал эту книгу – каждый раз с тем же эффектом. «Священная книга оборотня» – прежде всего роман о любви. Пронзительные любовные линии есть и в «Чапаеве и Пустоте», и в «вампирской» дилогии, и даже в «S.N.U.F.F.», и, само собой, в «iPhuck 10», но именно в «Священной книге оборотня» пелевинский любовный лиризм взлетает в ту стратосферу, где парят разве что «Машенька» да «Вечер у Клэр» (а какие еще есть великие русские романы о любви?). И только во вторую очередь это роман о новой эпохе, в которую страна вошла даже не на Новый 1999 год, а 25 октября 2003-го, когда был арестован Ходорковский.
Любой большой писатель всю жизнь пишет одну книгу – только это, если вообще что-то, оправдывает слепоту наблюдателей, сетующих на то, что Пелевин-де всю дорогу крутит одну и ту же дзенскую шарманку про то, что мир иллюзия и спасение в отказе от «я», а ничего нового не пишет. Разумеется, ничто не может быть дальше от истины. В отличие от многих и многих коллег, застрявших во временах своей юности, Пелевин радикально изменился вместе с эпохой и со страной. (На всякий случай: мы тут не про биографию писателя, про нее мы ничего не знаем; мы про тексты.) Пелевин нулевых в действительности мало напоминает Пелевина девяностых. Диалог лорда Крикета и Саши Серого («Ведь жила Россия своим умом тысячу лет, и неплохо выходило, достаточно на карту мира посмотреть…») знаменует собой веху истории страны – и вместе с тем рождение измерения истории в пелевинских романах. То, что раньше было вопросом вневременной абстракции – Петр Пустота и Владлен Татарский живут и действуют в стране, не задумываясь о том, как она стала такой, какой стала, – становится вопросом конкретно-исторической действительности. И дело даже не в том, что Пелевин прочитал Делеза, Альтюссера или даже Жижека – хотя бог его знает, может, и прочитал, – а в том, что переосмысление интеллектуального угара от коптящего огонька диссидентской мысли, в котором страна была разрушена в начале девяностых, становится основным наполнением новой эпохи, и Пелевин снова оказывается в авангарде этого переосмысления.
Проезжая по Кронверкской набережной, мимо темного, почему-то не подсвеченного Петропавловского собора, лежащего мокрой тюленьей тушей на Заячьем острове, я вспомнил, что год тому назад написал для «Литературной газеты» материал к шестидесятилетию Павла Крусанова, в котором говорил, среди прочего, о том, что они, Крусанов и Пелевин, существуют в русской литературе по принципу дополнительности.
Художник, обнаруживший себя в мире чистогана, в мире, лишенном измерения метафизики, в мире, где нет места ни широкому жесту, ни величию порыва – а именно такой мир мы получили в наследство от «конца истории», – преисполняется священной ярости и бросается в бой. Крусанов верит в то, что мир еще можно спасти – творческой силой искусства, художественным жестом, – Пелевин, похоже, в это не верит, его ответ в том, что этот мир нужно перестать создавать, напоследок всласть над ним поиздевавшись, – но кажется, эти ответы не противоречат друг другу, ведь если какое-то сопротивление плоскому миру электронных пастбищ, на которых пасутся, вырабатывая баблос, человекоподобные хуматоны, если какое-то, говорю, партизанское сопротивление еще возможно и существует, то не в последнюю очередь благодаря высоким вдохновенным проповедям и Крусанова, и Пелевина.
Да, давайте, раз уж зашла об этом речь, развеем в очередной раз дурацкий, но такой живучий миф о том, что Пелевин будто бы – писатель-постмодернист. То, что автор делает героями своего романа Толстого и Достоевского и заставляет их охотиться на зомби – еще не делает его постмодернистом. Это-то как раз, может быть, тот самый «реализм в высшем смысле», коль скоро сознание современного человека и впрямь устроено так, что в нем на равных живут мифы и артефакты культуры прошлого, массовая культура и актуальный культурологический дискурс. А для постмодерна как культурной логики позднего капитализма принципиально важен отказ от любого сообщения, смысла, он не хочет ничего сказать (в том числе и чтобы не дай бог не сказать чего-то, что не понравится спонсору). Пелевин, напротив, только и занят тем, что говорит – и характерно, что то, что он говорит, очень не нравится хозяевам дискурса.
С того момента, как в «Ампир В» вампирские наставники научили главного героя диалектическому единству гламура и дискурса, Пелевин стал главным врагом всех патентованных дискурсмонгеров у нас, и одновременно его перестали переводить на английский. Пелевин как раз слишком уж много говорит и слишком много хочет сказать. Мир тотального контроля крупного капитала за пространством человеческой мысли любит, когда речь идет о тоталитарных обществах прошлого (потому что так создается ощущение, будто у него с ними нет ничего общего), любит, когда речь идет о частном травматическом опыте (потому что так отвлекается внимание от главного), любит, когда многомудрый писатель объясняет, что никакой истории вообще нет, а время циклично (потому что так становится понятно, что изменить ничего нельзя, да не стоит и пытаться) – но он не выносит, когда с блистательным юмором и убийственной точностью вскрывают его грязные секретики.
Именно отсюда возникают каждый раз высокомерные рецензии, в которых объясняется, что Пелевин исписался, что Пелевина вообще не существует, что Пелевин пишет по роману в год не потому что ему есть что сказать, а потому что у него, видите ли, контракт с издательством. Объясняют все это при этом люди, у которых контракт не то что с издательством, а с каким-нибудь, прости господи, фондом развития демократии.
Еще смешнее обвинения в том, что романы Пелевина – это комментарий к текущей повестке. И эти обвинения предъявляются человеку, который в «S.N.U.F.F.», романе 2011 года, предсказал начавшуюся в 2014 году войну на юго-востоке Украины и описал ее основные черты.
Сквозь усиливающийся дождь я скатывался к себе на левый берег Невы, несясь в сторону стоящего на гранитном постаменте величайшего русского полководца, в римском шлеме, с поднятым мечом в руке, и думал о том, что Пелевин снова изменился в десятых, в очередной раз вместе с эпохой, и Пелевин «Цукербринов», «iPhuck 10» и «Trashumanism Inc.» это уже совсем не тот автор, который писал «t» или «Бэтмана Аполло».
Эпоха, в которой человечество полностью переселилось в мир социальных сетей, управляемых искусственным интеллектом, потребовала и новых героев, и новых сюжетов, и нового языка – и снова все это изобрел для русской литературы не желторотый юнец, а человек, чья дебютная книга рассказов вышла еще в Советском Союзе. Человек, чей юмор со временем становится все более горьким, человек, который как будто со временем убеждается в том, что изначально был прав, и глупая шутка, которой оказывается этот мир, не подлежит ни исправлению, ни спасению – мир, созданный пошляком Котовским, ну а как еще? В этом мире человеку с тонким художественным чутьем, с нежной душой и острым умом – ничего не остается, кроме как горько шутить над собой и над своей все менее нужной людям профессией. Мир, в котором стремительно, буквально за жизнь одного поколения, упал уровень и образования, и восприятия искусства, и осмысления действительности, – не заслуживает того, чтобы мудрый наблюдатель относился к нему всерьез. Писатель в этом мире – это в лучшем случае нейросеть, как в «iPhuck 10», а то и просто клоун, как в последней дилогии, вбойщик, что-то среднее между рэпером и стендапером. Населяющим этот мир сущностям – каким-то аккаунтам, блогам и подписчикам (люди-то где?) – не нужны ни сложность, ни глубина, ни остроумие, – и писатель, оказываясь один на один с новой эпохой и ее мерзостью запустения, чувствует себя в одиночестве на продуваемой всеми ветрами горной вершине. Все, что он может, – это продолжать исполнять уже мало кому понятные песни древнего языка, во всю глотку хохоча над миром и над собой, в надежде, что песни эти найдут-таки трещины в структурах действительности и, забравшись в них, разрушат ее изнутри.
Заворачивая к себе на Шпалерную с Литейного – ночь, пусто, тишина – я вспомнил, как всегда это вспоминаю, что именно здесь стоят патрулем юнкера из «Хрустального мира», – но та прекрасная хрустальная Россия, которая видится в кокаиновом трипе герою рассказа, так навсегда и останется видением, мороком: «все, все погребено в безлюдьи окаянном».
Я поставил велосипед и поднялся к себе. Поездка немного меня успокоила – и в то же время меня охватила печаль. В западных источниках Пелевина то и дело припечатывают определением «писатель-сатирик» – и ну да, куда же без этого. Пелевин и сатирик, и автор самых смешных текстов на русском языке, и вообще весельчак, ну да, ну да. И все же главное в нем не это, а то, что он писатель своей эпохи – ее подробный летописец и главный плакальщик по ней. Пронзительный и печальный певец любви, милосердия и сострадания в мире, где ничему из этого нет места.
22 ноября Пелевину исполняется шестьдесят лет, и это из того немногого, что мы можем сказать о его биографии – ну что там еще? что родился в Москве, что учился в английской школе, что немного как будто бы учился в Литературном институте – все это не имеет никакого значения. Куда важнее, что Пелевин – это наша биография, биография страны и общества. Смешная, грустная и, кажется, не имеющая никакого оправдания. Кроме, может быть, самих книг Пелевина.
Пелевин навсегда
(Виктор Пелевин. Trashumanism Inc. – М.: Эксмо, 2021)
Нет смысла писать рецензию на новый роман Виктора Пелевина. Если вы не собираетесь его читать, никто вас не переубедит, если собираетесь – прочтете все равно. Если вам нужен краткий пересказ сюжета и структуры романа, вы найдете его в десятках изданий. А вот в чем есть смысл, так это в том, чтобы вообще порассуждать о Пелевине, пусть и в контексте нового романа.
В конце августа 2021 года мы с замечательным и очень умным писателем Денисом Епифанцевым сидели в Москве на террасе ресторана на Садовом кольце, и, как настоящие русские мальчики, полночи проспорили о Пелевине и Сорокине. Спор был нешуточный. Денис настаивал, что Сорокина будут помнить и изучать еще через много десятилетий, а Пелевина забудут. Сорокина – потому что он связующее звено в русской литературе, логичная эволюция линии Толстой – Достоевский – Солженицын. А Пелевина – потому что это наша ежегодная газета: назавтра всем интересны другие новости. Я, разумеется, придерживаюсь ровно противоположной точки зрения. Аргументы Дениса крайне любопытны, и я надеюсь, он их так или иначе изложит, но здесь мне хотелось бы изложить свои.
С моей точки зрения, Сорокин до трилогии «Лед» интересен исключительно деконструкцией большого нарратива советской литературы, но эта деконструкция сама по себе уже стала фактом истории и уже сейчас интересна только историкам культуры. Начиная же с «Дня опричника», Сорокин сам стал частью большого нарратива, только нарратива либерального, сиюминутнополитического; по сути, ему нечего сказать, кроме известной киевской майданной кричалки. И в этом смысле он неинтересен уже сейчас.
Пелевин же – дело другое. Да, Пелевин использует повесточку, но это у него не главное. «Божественная комедия», вообще-то, тоже повесточка, и, чтобы хорошенько понять, кого там распинывает ногами Данте, нужно изучить историю раннего Возрождения, Флоренции XIII–XIV веков, гвельфов и гибеллинов, прочитать том комментариев, вот это вот все. «Повесть о Сегри и Абенсеррахах» – остроактуальный роман об объединении Испании. «Анна Каренина» – политический роман, комментарий на реформу 1861 года… И таких примеров тьма. Но мы имеем право читать все эти тексты и не разбираясь так уж подробно в современной автору политической ситуации. Потому что, опираясь на повесточку, используя ее, авторам удается создавать и объемный портрет эпохи, и масштабное о ней высказывание.
Пелевин, как мне кажется, занимается именно этим. В его романах мир каждый раз оказывается захвачен трансцендентной сущностью – изменчивой, как Протей, и кумулятивной, как матрешка. Именно эта трансцендентная сущность делает ненадежным все – реальность и историю, время и любовь, искусство и религиозные переживания. Именно она оставляет нам одну-единственную безусловную опору – деньги, сама природа которых едва ли не трансцендентальна. Именно эта сущность уравнивает теорию с конспирологией, любовь – с куплей-продажей, а жизнь – с посмертным существованием. Именно она включает человека в чуждую ему цепочку производства, причем включает так, что человек сам этого не замечает и даже стремится быть в эту цепочку включенным и испытывает беспокойство, если он в нее не включен. Именно она делает из человечества «напряженно гудящие на полках подземных оранжерей мозги, разогнанные на полную мощность», «Homo overlocked», и недаром соответствующие описания в «Transhumanism Inc.» так напоминают классическую «Матрицу» – образ бесконечных рядов подключенных к компьютерам и отключенных от реальности людей понятен всем. Хуматон пасется на электронных пастбищах, как сказал бы Александр Секацкий.
Пелевин описывает эту трансцендентную сущность, используя религиозные, мифологические, вампирские, какие угодно еще метафоры, но по старинке эту сущность можно ведь назвать и капиталом.
Эффекты эти много раз описаны структуралистами и постструктуралистами в диапазоне от Барта до Жижека – и ведь как раз над ними едва ли не каждый раз смеется Пелевин; смеется, потому что сколько эти эффекты ни объясняй, система все равно продолжает работать, а самих структуралистов и постструктуралистов делает клоунами в своем шапито, рабами на своих галерах, Че Геварой на своей футболке от Армани.
«Реальность в наше время – это платформа, находящаяся в частной собственности, и если вам что-то не нравится, вас никто не заставляет держать здесь свой аккаунт».
Речь вовсе не о том, что Пелевин, рассказывая каждый раз по-разному одну и ту же байку, объясняет нам, что весь мир – иллюзия, майя, сансара и черт-те что еще, а больше ничего, как считает Галина Юзефович. Зачем бы каждый раз ради такой немудрящей идеи писать целый том? Зачем вообще писать, если, стало быть, и сама твоя писанина – иллюзия? Неужели именно эта идея оказывается такой вот архиважной для современного читателя, что он раз в год сметает книги Пелевина, как ничьи другие? Неужели именно эта идея вызывает столько ненависти в кругах дипломированных дискурсмонгеров? Нет, такое объяснение не отвечает ни на один из этих вопросов.
Речь идет об эпохе позднего капитализма – Виктор Пелевин оказывается ее трагическим скоморохом, ее летописцем, ее Роланом Быковым и ее Данте. Высмеивая и «мудрых вождей», которые «пришли на Русь и дали ей новое учение – конкурентоспособность», и «демократию», которая «превращается в свою диктатуру независимо от того, насколько честно проводятся выборы», Пелевин говорит нам, что никакой разницы между (скажем с газетной простотой) либералами и патриотами нет. И те и другие – составные части одной и той же машины, они, как H&M и Uniqlo, разница только в форме усов на логотипе, а машина исправно работает. Она скрывает собственное существование от человеческого взгляда, она заставляет человека думать о том, что не имеет никакого значения, она, наконец, выжимает из человека – что? Конечно, баблос. Или, как в «вампирской» серии, кровь. Ну или вот, как в новом романе, «агрегат “М-5”».
Речь идет об идеологии позднего капитализма, и именно ее Пелевин разоблачает (ну хорошо, деконструирует), и именно за это его ненавидят по обе стороны «эмо-подсветки», которой «сердобол-большевики» защищаются от «Открытого мира». Отсюда же и ненависть к Пелевину феминисток и ЛГБТ[1]1
Движение ЛГБТ признано в России экстремистским.
[Закрыть]– и экоактивистов, профессиональных зумеров и кидалтов, урбанистов и прочих сетевых мессий, потому что они тоже, при всей своей прогрессивности, составная часть этой идеологии, и предлагают они вовсе не освобождение от тысячелетнего рабства, а новые, более технологичные и модные цепи для тех, кому старые кажутся не инстаемкими. Вот почему Пелевину нужно каждый год писать по роману – потому что Протей изменчив, потому что вместо одной отрубленной головы появляется сразу три, потому что объяснять, деконструировать идеологию каждый раз приходится по-новому на новом круге. Именно освобождение от тоталитарного гнета этой идеологии, по крайней мере на время чтения нового пелевинского романа, и есть тот эффект, ради которого его каждую осень сметает с полок читатель.
Впрочем, Пелевин знает и то, что система включает в себя и его тоже как своего критика и разоблачителя, и охотно иронизирует над собой. Всякий раз у него, и в новом романе тоже, оказывается, что обрести свободу от системы можно только в смерти – и Пелевин каждый раз описывает ее с восторгом и упоением сродни религиозному. Что ж, если это единственная свобода, которую предлагает нам система, нужно ли что-то еще говорить об этой системе?
И когда и если человечество все-таки пробьется через толщу безвременья, когда и если найдет способ победить вселенского вампира – напомню, что речь не идет ни о какой конспирологии, ни о каком Бильдербергском клубе или чем там еще; всякий раз Пелевин подчеркивает, что находящийся на вершине пирамиды ничем не отличается от других, что он такой же элемент системы и ее раб, – так вот, когда и если человечеству удастся сломать машину капитала – вот тогда книги Пелевина останутся для наших потомков подробным, блистательно исполненным, увлекательным, полным юмора свидетельством нашей эпохи. И читать их будут как путешествие в мир рыцарского романа, интриг раннего Возрождения или жизни пореформенной России.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!