Текст книги "Сын полка. Белеет парус одинокий"
Автор книги: Валентин Катаев
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 27 (всего у книги 29 страниц)
Из конфорки рванулось разноцветное пламя. Лапша вылетела из кастрюльки и прилипла к потолку. Плита треснула. Из трещин повалил едкий дым, в одну минуту наполнивший кухню.
Когда плиту залили водой и выгребли золу, в ней нашли кучу обгоревших гильз от револьверных патронов.
Но ничего этого Петя уже не помнил. Он был без сознания. Его уложили в постель. Он весь горел. Поставили термометр. Оказалось тридцать девять и семь десятых.
42. Куликово поле
Едва кончилась скарлатина, началось воспаление легких.
Петя проболел всю зиму. Лишь в середине Великого поста он стал ходить по комнатам.
Приближалась весна. Сначала ранняя весна, совсем-совсем ранняя. Уже не зима, но еще далеко и не весна.
Недолгий, южный снег, которым мальчику так и не пришлось насладиться в этом году, давно сошел. Стояла сухая серая погода одесского марта.
На слабых ногах Петя слонялся по комнатам, сразу сделавшимся, как только он встал с кровати, маленькими и очень низкими. Он становился на цыпочки перед зеркалом в темной передней и с чувством щемящей жалости разглядывал свое вытянувшееся белое лицо с тенями под неузнаваемыми, какими-то испуганно-изумленными глазами.
Всю первую половину дня мальчик оставался в квартире совершенно один: отец бегал по урокам, тетя гуляла с Павликом.
От шума пустынных комнат нежно кружилась голова. Резкий стук маятника пугал своей настойчивостью, неумолимой непрерывностью. Петя подходил к окнам. Они были еще по-зимнему закупорены – с валиком пожелтевшей ваты, посыпанной настриженным гарусом, между рамами.
Мальчик видел нищету серой сухой мостовой, черствую землю Куликова поля, серое небо с еле заметными, водянистыми следами голубизны. Из кухонного окна виднелись голубые прутики сирени на полянке. Петя знал, что если сорвать зубами эту горькую кожицу, то обнаружится изумительно зеленая фисташковая плоть.
Редко и погребально дрожал в воздухе низкий бас великопостного колокола, вселяя в сердце дух праздности и уныния.
И все же в этом скудном мире уже были заложены – и только дожидались своего часа – могущественные силы весны. Они ощущались во всем. Но особенно сильно – в луковицах гиацинтов.
Комнатная весна была еще спрятана в темном чулане. Там, среди хлама, в мышином запахе домашней рухляди, тетя расставила вдоль стен узкие вазончики. Петя знал, что прорастание голландских луковиц требует темноты. В темноте чулана совершалось таинство роста.
Из шелковой истощенной шелухи луковицы прорезывалась бледная, но крепкая стрела. И мальчик знал, что как раз к самой Пасхе чудесно появятся на толстой ножке тугие кудрявые соцветия бледно-розовых, белых и лиловых гиацинтов.
А между тем Петино детское сердце ныло и тосковало в этом пустом сером мире весеннего равноденствия.
Дни прибывали, и мальчику уже нечем было заполнить невероятно растянувшиеся часы между обедом и вечером. О, как они были длинны, эти тягостные часы равноденствия! Они были еще длиннее пустынных улиц, бесконечно уходивших в сторону Ближних Мельниц.
Пете уже разрешали гулять возле дома. Он медленно ходил взад и вперед по сухому тротуару, жмурясь на солнце, садившееся за вокзалом.
Еще год тому назад вокзал казался ему концом города. За вокзалом уже начиналась география. Теперь же мальчик знал, что за вокзалом продолжается город, тянутся длинные пыльные улицы предместий. Он ясно представлял себе их уходящими на запад.
Там в перспективе, заполняя широкий просвет между скучными кирпичными домами, висит чудовищный круг красного допотопного солнца, лишенного лучей и все же ослепляющего резким угрюмым светом.
За две недели до Пасхи биндюжники привезли на Куликово поле лес. Появились плотники, землекопы, десятники. Во всех направлениях по земле протянулись ленты рулеток. Подрядчики со складными желтыми аршинами в наружных карманах зашагали, отмеривая участки. Это началась постройка пасхальных балаганов.
Для Пети не было большего удовольствия, чем бродить по Куликову полю среди ящичков с большими гвоздями, топоров, пил, бревен, щепы, гадая, где что будет выстроено. Каждый новый ряд вкопанных столбов, каждая новая канава, каждый обмеренный рулеткой и отмеченный колышками участок тревожили воображение.
Разыгравшаяся фантазия рисовала сказочной красоты балаганы, полные чудес и тайн, в то время как рассудительный опыт твердил, что все будет точно таким же, как и в прошлом году. Не хуже, не лучше. Но фантазия не могла примириться с этим: она требовала нового, небывалого. Петя подходил к рабочим, к подрядчикам, терся возле них, желая что-нибудь выпытать:
– Послушайте, вы не знаете, что здесь будет?
– Известно что. Балаган.
– Я знаю, что балаган, а какой?
– Известно какой. Деревянный.
Мальчик притворно хохотал, стараясь подольститься:
– Да я сам знаю, что деревянный. Вот комик! А что в нем будет? Цирк?
– Цирк.
– Как же цирк, когда цирк круглый, а это не круглое?
– Значит, не цирк.
– Может быть, паноптикум?
– Паноптикум.
– Такой маленький?
– Значит, не паноптикум.
– Нет, серьезно, что?
– Нужник.
Багровея от неприличного слова, Петя хохотал еще громче, готовый на все унижения, лишь бы узнать хоть что-нибудь.
– Ха-ха-ха! Нет, серьезно, скажите, что здесь будет?
– Иди, мальчик, иди, тебе здесь не компания. На уроки опоздаешь.
– Я еще не хожу в гимназию. У меня была скарлатина, а потом воспаление легких.
– Так иди и ляжь в постелю, чем путаться под ногами. Не морочь людям голову!
И Петя, натянуто улыбаясь, отходил прочь, продолжая ломать голову над неразрешимым вопросом.
Впрочем, было отлично известно: все равно до тех пор, пока балаганы не обтянут сверху холстом и не увешают картинами, ничего нельзя узнать. Это было так же невозможно, как угадать, какого цвета распустится к первому дню Пасхи гиацинт из бледной ножки.
В Страстную субботу в балаганы привезли в высшей степени таинственные зеленые ящики и сундуки с надписью: «Осторожно!» Но в Одессе не было ни одного мальчика, который знал бы, что находится в этих сундуках.
Можно было только предполагать, что это восковые фигуры, волшебные столики фокусников или тяжелые плоские змеи с тусклыми глазами и раздвоенным жалом.
Было также известно, что в одном из этих сундуков находится женщина-русалка с дамским бюстом и чешуйчатым хвостом вместо ног. Но как она там живет без воды? Или, может быть, в сундуке заключена ванна? Или женщина-русалка упакована в мокрую тину? Обо всем этом можно было только догадываться.
Петя сходил с ума от нетерпения, дожидаясь начала ярмарки. Ему казалось, что еще ничего не готово, что все пропало, что вдруг ярмарка в этом году так и не откроется.
Но его опасения оказались напрасны. К первому дню праздника все было готово: картины развешаны, столбы для флагов выбелены, площадь обильно полита из длинных зеленых бочек, которые целый день накануне разъезжали между балаганами, черня сухую землю сверкающими граблями воды.
Одним словом, Пасха пришла и расцвела в тот самый день, в который ей и полагалось по календарю.
Утомительно трезвонили колокола, среди взбитых облаков летело свежее солнце. Тетя в белом кружевном платье резала ветчину, отогнув кожу окорока, толстую и круглую, как револьверная кобура.
Сахарные барашки стояли на куличах. Розовый Христос летел, как балерина, на проволочке, подняв бумажную хоругвь. Вокруг зеленой кресс-салатной горки лежали разноцветные крашенки, до глянца натертые коровьим маслом, выпукло отражая вымытые окна.
Кудрявые гиацинты в вазонах, обернутых розовой гофрированной бумагой, исходили удушающе сладким и вместе с тем смертным, погребальным своим ароматом, таким густым, что казалось: это он курился сиреневыми волокнами в солнечных лучах над пасхальным столом.
Но именно этот первый день Пасхи и был для Пети особенно, невыносимо долог и скучен. Дело в том, что на первый день Пасхи запрещались все без исключения зрелища и гулянья. Этот день полиция посвящала Богу. Но зато в двенадцать часов следующего – с разрешения начальства – люди начинали веселиться.
Ровно в полдень раздался свисток дежурного околоточного, и посредине Куликова поля на высокой выбеленной мачте развернулся трехцветный флаг.
И тотчас началось нечто невообразимое. Ударили турецкие барабаны полковых оркестров. Грянули шарманки и органчики каруселей. Раздались обезьяньи картавые крики рыжих и фокусников, пронзительно зазывающих публику с выбеленных помостов балаганов. Завертелся стеклярус, понеслись коляски и лошадки.
В головокружительно голубое облачное небо ударили утлые кораблики качелей. Всюду настойчиво, без передышки, колотили в небольшие медные колокола и треугольники. Разносчик пронес на голове сверкающий стеклянный кувшин с ледяной крашеной водой, где болталось несколько кружочков лимона, кусок льда и пыльное серебряное солнце.
И рябой солдат-портартурец в косматой черной папахе, проворно скинув сапоги, уже лез, окруженный толпой, по намыленному столбу, на верхушке которого лежали призовая бритва и помазок.
В продолжение семи дней с полудня до заката гремела головокружительная карусель Куликова поля, наполняя квартиру Бачей разноголосым гамом предместий, пришедших повеселиться.
Целый день, с утра до вечера, Петя проводил на Куликовом поле. Он почему-то был уверен, что непременно встретится здесь с Гавриком. Очень часто, завидев в толпе лиловые бобриковые штаны и морскую фуражечку с якорными пуговицами – так был одет Гаврик в прошлую Пасху, – Петя бросался, расталкивая людей, но всегда напрасно.
Что-то общее с Ближними Мельницами было в этом простонародном гулянье, где у многих мужчин оказывались тоненькие железные тросточки, как у Терентия, и у множества девочек – бирюзовые сережки, как у Моти.
Но ожидание обмануло Петю. Кончился последний день ярмарки. Оркестры сыграли последний раз марш «Тоска по родине». Флаг был спущен. Повсюду раздавались трели полицейских свистков. Площадь опустела. Все было кончено до следующей Пасхи.
Печальный закат долго и угрюмо горел за нарядными, страшно тихими балаганами, за железными колесами неподвижных перекидок, за пустыми флагштоками.
Лишь изредка среди невыносимо густой тишины пролетевшего праздника раздавались потрясающий утробный рев льва и резкий хохот гиены.
Наутро приехали биндюжники, и через два дня от ярмарки не осталось и следа. Куликово поле опять превратилось в черную скучную площадь, с которой по целым дням долетали поющие голоса ефрейторов, обучавших солдат:
– Напра-а-а-а… ва! Ать, два!
– Нале-е-е-е… оп! Ать, два!
– Кр-р-ру-у… хом! Ать, два!
А дни становились все длиннее, все незаполнимей. И вот однажды Петя отправился на море, в гости к Гаврику.
43. Парус
Дедушка умирал.
И Гаврик, и Мотя, и Мотина мама, и Петя, проводивший теперь почти все время на море, – все знали, что дедушка скоро умрет.
Знал это и сам дедушка. С утра до вечера он лежал на провисшей железной кровати, вынесенной из хибарки на свежий воздух, на теплое апрельское солнце.
Когда Петя в первый раз подошел к нему поздороваться, мальчик был смущен чистотой и прозрачностью дедушкиного лица, светившегося на красной подушке тонкой подкожной лазурью.
Обросшее довольно длинной белой бородой, спокойное и ясное, лицо это поразило Петю своей красотой и важностью. Но самое удивительное и самое жуткое было в нем то, что оно как бы не имело возраста, находилось уже вне времени.
– Здравствуйте, дедушка, – сказал Петя.
Старик повернул глаза с бескровными фиалковыми веками, долго смотрел на гимназистика, но, по-видимому, не узнал.
– Это ж я, Петя, с Канатной, угол Куликова.
Дедушка неподвижно смотрел вдаль.
– Вы ему, дедушка, прошлый год еще грузило из пломбы отливали, – напомнил Гаврик. – Не узнаёте?
Тень воспоминания, далекого, как облако, прошла по лицу старика. Он ясно, сознательно улыбнулся, показав десны, и проговорил тихо, но без особого усилия:
– Грузило. Да. Делал. Свинцовое.
И ласково посмотрел на Петю, жуя губами.
– Ничего. Подрос. Иди себе, деточка, иди. Поиграйся на бережку в кремушки. Поиграйся. Только в воду, смотри, не упади.
Вероятно, Петя представлялся ему совсем еще маленьким ребенком, вроде правнучка Женечки, ползавшего тут же в желтых цветах одуванчика.
Время от времени старик приподнимал голову, желая полюбоваться своим хозяйством.
После переезда семьи Терентия все здесь стало неузнаваемо.
Можно было подумать, что они привезли с собой сюда кусочек Ближних Мельниц.
Жена Терентия вымазала к Пасхе глиняный пол, выбелила хибарку внутри и снаружи.
Помолодевшая хатка весело блестела на солнце вымытыми стеклами, обведенными синькой.
Вокруг нее зеленели готовые распуститься петушки, и в петушках были рассажены Мотины куклы, изображавшие знатных дам, выехавших на дачу.
На веревках сушилось разноцветное белье. Мотя с волосами, как у мальчика, поливала огород, обеими руками прижимая к животу большую лейку. На проволоке между двумя столбами бегала, кисло улыбаясь, собака Рудько. Возле огорода дымилась глиняная печь с вмазанным вместо трубы чугунком без дна. Вкусно пахло придымленным кулешом.
Мотина мама в сборчатой юбке стояла, наклонившись над корытом. Вокруг нее в воздухе плавали мыльные пузыри.
И дедушке иногда казалось, что время повернуло вспять, что ему, дедушке, снова сорок лет. Покойница бабка только что выбелила хибарку. По одуванчикам ползет внучек Терентий. На крыше лежит мачта, обернутая новеньким, только что купленным парусом.
Вот сейчас дедушка взвалит мачту на плечо, захватит под мышку весла, деревянный руль, зашпаклеванный суриком, и пойдет на бережок снаряжать шаланду.
Но память быстро возвращалась. Старика вдруг начинали одолевать хозяйские заботы. Он с трудом приподнимался на локте и подзывал Гаврика.
– Что вам, дедушка?
Старик долго жевал губами, собираясь с силами.
– Шаланду не унесло? – спрашивал он наконец, и брови его поднимались горестно, домиком.
– Не унесло, дедушка, не унесло. Вы лучше ляжьте.
– Ее смолить надо…
– Засмолю, дедушка, не бойтесь. Ляжьте.
Дедушка покорно ложился, но через минуту подзывал Мотю:
– Ты что там делаешь, деточка?
– Картошку поливаю.
– Умница. Поливай. Не жалей водички. А бурьян вырываешь?
– Вырываю, дедушка.
– А то он скрозь весь огород заглушит. Ну, иди, деточка, отдохни, поиграйся в свои куколки.
Дедушка снова тяжело отваливался на спину.
Но тут начинал лаять Рудько, и старик поворачивал сердитые глаза с нависшими бровями. Ему казалось, что он очень громко, по-хозяйски, кричит на разбаловавшуюся собаку: «А ну, Рудько, цыц! Вот скаженная! На место! Цыц!»
А на самом деле выходило чуть слышно:
– Тсц, ты, тсц…
Но большую часть времени дедушка неподвижно смотрел вдаль. Там, между двумя прибрежными горками, виднелся голубой треугольник моря со множеством рыбачьих парусов. Глядя на них, старик не торопясь разговаривал сам с собой:
– Да, это верно. Ветер любит парус. С парусом совсем не то, что без паруса. Под парусом иди себе куда хочешь. Хочешь – иди в Дофиновку, хочешь – в Люстдорф. Под парусом можно сходить и в Очаков, и в Херсон, и даже в Евпаторию. А без паруса, на одних веслах, это что ж – курям на смех! До Большого Фонтана за четыре часа не догребешь. Да назад четыре часа. Нет, если ты рыбак, то тебе надо парус. А без паруса лучше в море и не выходи. Один только срам. Шаланда без паруса все равно что человек без души. Да…
Все время, не переставая, дедушка думал о парусе.
Дело в том, что как-то ночью на минуточку заходил Терентий повидаться с семьей. Он принес детям гостинцев, оставил жене на базар три рубля и сказал, что на днях постарается справить новый парус.
С этого времени дедушка перестал скучать.
Мечты о новом парусе наполняли его. Он так ясно, так отчетливо видел этот новый парус, как будто бы тот уже стоял перед ним – тугой, суровый, круглый от свежего ветра.
Обессиленный навязчивой мыслью о парусе, дедушка впадал в забытье. Он переставал понимать, где он и что с ним, продолжая только чувствовать.
Сознание, отделявшее его от всего, что было не им, медленно таяло. Он как бы растворялся в окружавшем его мире, превращаясь в запахи, звуки, цвета…
Крутясь вверх и вниз, пролетала бабочка-капустница с лимонными жилками на кремовых крылышках. И он был одновременно и бабочкой и ее полетом.
Рассыпалась по гальке волна – он был ее свежим шумом. На губах стало солоно от капли, принесенной ветерком, – он был ветерком и солью.
В одуванчиках сидел ребенок – он был этим ребенком, а также этими блестящими цыплячье-желтыми цветами, к которым тянулись детские ручки.
Он был парусом, солнцем, морем… Он был всем.
Но он не дождался паруса.
Однажды утром Петя пришел на море и не нашел возле хибарки старика. На том месте, где обычно стояла его кровать, теперь были устроены козлы, и на них чужой рослый старик с киевским крестиком на черной шее стругал доску.
Длинная стружка, туго завиваясь, штопором лезла из рубанка.
Тут же стояла Мотя в новом, но некрасивом, ни разу не стиранном коленкоровом платье и в тесных ботинках.
– А у нас дедушка сегодня умер, – сказала она, близко подойдя к мальчику. – Хочешь посмотреть?
Девочка взяла Петю за руку холодной рукой и, стараясь не скрипеть ботинками, ввела в мазанку.
Дедушка с выпукло закрытыми глазами и подбородком, подвязанным платком, лежал на той же самой жидкой кровати. Из крупных рук, высоко выложенных на груди поверх иконы святого Николая, торчала желтая свечечка. Сквозь вымытое стекло падал столб такого яркого и горячего солнечного света, что пламени свечки совсем не было видно. Над расплавленной ямкой воска виднелся лишь черный крючок фитилька, окруженный зыбким воздухом, дававшим понять, что свеча горит.
На третий день дедушку похоронили.
Ночью накануне похорон явился Терентий, ничего не знавший о смерти деда. На плече Терентий держал громадный, тяжелый сверток. Это был обещанный парус.
Терентий свалил его в угол и некоторое время стоял перед дедушкой, уже положенным в сосновый некрашеный гроб.
Потом, не перекрестившись, крепко поцеловал старика в твердые, ледяные губы и молча вышел вон.
Гаврик проводил брата берегом до Малого Фонтана. Отдав кое-какие распоряжения относительно похорон, на которые он, конечно, не мог прийти, Терентий пожал младшему брату руку и скрылся.
…Четыре русоусых рыбака несли на плечах дедушку в легком открытом гробу.
Впереди, рядом с мортусом в изодранном мундире, несшим на плече грубый крест, шел чистенький, умытый, аккуратно причесанный Гаврик. Он держал на полотенце громадную глиняную миску с колевом.
Гроб провожали Мотина мама с Женечкой на руках, Мотя, Петя и несколько соседей-рыбаков в праздничных костюмах, всего человек восемь. Но по мере приближения к кладбищу народу за гробом становилось все больше и больше.
Слух о похоронах старого рыбака, избитого в участке, непонятным образом облетел весь берег от Ланжерона до Люстдорфа.
Из приморских переулков целыми семьями и куренями выходили рыбаки – малофонтанские, среднефонтанские, с дачи Вальтуха, из Аркадии, с Золотого Берега, – присоединяясь к процессии.
Теперь за нищим гробом дедушки в глубоком молчании шла уже толпа человек в триста.
Был последний день апреля. Собирался дождик. Воробьи, расставив крылья, купались в мягкой пыли переулков. Серое асфальтовое небо стояло над садами. На нем с особенной резкостью выделялась молодая однообразная зелень, вяло повисшая в ожидании дождя.
Во дворах сонно кукарекали петухи. Ни один луч солнца не проникал сквозь плетеные облака, обдававшие духотой.
Возле самого кладбища к рыбакам стали присоединяться мастеровые и железнодорожники Чумки, Сахалинчика, Одессы-Товарной, Молдаванки, Ближних и Дальних Мельниц. Кладбищенский городовой с тревожным удивлением смотрел на громадную толпу, валившую в ворота.
Кладбище, как и город, имело главную улицу, соборную площадь, центр, бульвар, предместья. Сама смерть казалась бессильной перед властью богатства. Даже умерев, человек продолжал оставаться богатым или бедным.
Толпа молча прошла по главной улице тенистого города мертвецов, мимо мраморных, гранитных, лабрадоровых фамильных склепов – этих маленьких роскошных вилл, за чугунными оградами которых в черной зелени кипарисов и мирт стояли, опустив крылья, каменные высокомерные ангелы.
Здесь каждым участком земли, купленным за баснословные деньги, по наследству владели династии богачей.
Толпа миновала центр и свернула на менее богатую улицу, где уже не было особняков и мавзолеев. За железными оградами лежали мраморные плиты, окруженные кустами сирени и желтой акации. Дожди смыли позолоту с выбитых имен, и маленькие кладбищенские улитки покрывали серые от времени мраморные доски.
Затем пошли деревянные ограды и дерновые холмики.
Потом – скучные роты голых солдатских могил с крестами, одинаковыми, как винтовки, взятые на караул.
Но даже и этот район кладбища оказался слишком богатым для дедушки. Дедушку зарыли на узкой лужайке, усеянной лиловыми скорлупками пасхальных крашенок, у самой стены, за которой уже двигались фуражки конной полиции. Люди тесным кольцом окружили могилу, куда медленно опускалась на полотенцах легкая лодка нищего гроба.
Всюду Петя видел потупленные лица и большие черные руки, мявшие картузы и фуражки.
Тишина была такой полной и угрюмой, а небо – таким душным, что мальчику казалось: раздайся хоть один только резкий звук, и в природе произойдет что-то страшное – смерч, ураган, землетрясение…
Но все вокруг было угнетающе тихо.
Мотя, так же, как и Петя, подавленная этой тишиной, одной рукой держалась за гимназический пояс мальчика, а другой – за юбку матери, неподвижно глядя, как над могилой вырастает желтый глиняный холм.
Наконец в толпе произошло легкое, почти бесшумное движение. Один за другим, не торопясь и не толкаясь, люди подходили к свежей могиле, крестились, кланялись в пояс и подавали руку сначала Мотиной маме, потом Гаврику.
Гаврик же, дав Пете держать миску, аккуратно и хозяйственно насупившись, выбирал новенькой деревянной ложкой колево – каждому понемногу, чтобы всем досталось, и клал его в протянутые ковшиком руки и в шапки. Люди с бережным уважением, стараясь не уронить ни зернышка, высыпали колево в рот и отходили, уступая место следующим.
Это было все, что могла предложить дедушкина семья друзьям и знакомым, разделявшим ее горе.
Некоторым из подходивших за колевом рыбакам Гаврик говорил с поклоном:
– Кланялся вам Терентий, просил не забывать: завтра часов в двенадцать маёвка на своих шаландах против Аркадии.
– Приедем.
Наконец в опустошенной миске осталось всего четыре лиловые мармеладки.
Тогда Гаврик с достоинством поклонился тем, кому не хватило, сказал: «Извиняйте» – и распределил четыре лакомых кусочка между Женечкой, Мотей и Петей, не забыв, однако, и себя. Давая Пете мармеладку, он сказал:
– Ничего. Она хорошая. Братьев Крахмальниковых. Скушай за упокой души. Поедешь завтра с нами на маёвку?
– Поеду, – сказал Петя и поклонился могиле в пояс, так же точно, как это делали все другие.
Толпа не спеша разошлась. Кладбище опустело. Где-то далеко, за стеной, послышался одинокий голос, затянувший песню. Ее подхватили хором:
Прощай же, товарищ, ты честно прошел
Свой доблестный путь благородный!
Но тотчас раздался полицейский свисток. Песня прекратилась. Петя услышал шум множества ног, бегущих за стеной. И все стихло.
Несколько капель дождя окропило могилу. Но дождик лишь подразнил – перестал, не успев начаться. Стало еще более душно, сумрачно.
Мотя с мамой, Гаврик и Петя в последний раз перекрестились и пошли домой. Петя простился с друзьями у Куликова поля.
– Так не забудь, – сказал Гаврик многозначительно.
– Говоришь! – Петя с достоинством кивнул головой.
Затем он, как бы невзначай, подошел к Моте. Унизительно краснея от того, что приходится обращаться с вопросом к девчонке, он быстро шепнул:
– Слышь, Мотька, что такое маёвка?
Мотя сделала строгое, даже несколько постное лицо и ответила:
– Рабочая пасха.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.