Текст книги "Сын полка. Белеет парус одинокий"
Автор книги: Валентин Катаев
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 29 страниц)
39. Погром
В этот день Петя потерял всякое представление о времени. Когда он наконец добрался домой, ему показалось, что уже сумерки, а на самом деле не было еще и двух часов.
В районе Куликова поля и штаба все было тихо, спокойно. События в городе доходили сюда в виде слухов и отдаленных выстрелов. Но к слухам и выстрелам давно уже привыкли.
Низкое, почти черное небо дышало крепким холодом недалекого снега. В такую пору вечер начинается с утра. В мутном синеватом воздухе уже пролетело несколько совсем маленьких снежинок. Но твердая земля все еще была совершенно черной, без единой сединки.
Петя вошел через черный ход, сбросил пустой ранец в кухне и осторожно пробрался в детскую. Но было так рано, что о мальчике еще и не начинали беспокоиться.
Петя увидел тихие, спокойные комнаты, услышал почти бесшумный зуд разогнанной швейной машинки, ощутил запах кипящего борща, и вдруг ему захотелось броситься папе на шею, прижаться щекой к сюртуку, заплакать и рассказать все.
Но это чувство возникло в потрясенной душе мальчика лишь на миг, тотчас уступив место другому, новому – сдержанному и молчаливому чувству ответственности и тайны. Первый раз в жизни мальчик просто и серьезно, всем сердцем, понял, что в жизни есть такие вещи, о которых не следует говорить даже самым родным и любимым людям, а знать про себя и молчать, как бы это ни было трудно.
Отец качался в качалке, заложив за голову руки и сбросив пенсне. Петя прошел и уселся рядом на стуле, чинно сложив на коленях руки.
– Ну что, сынок, скучно ничего не делать? Ничего, поскучай. Скоро все уляжется, в учебных заведениях опять начнутся занятия. Пойдешь в гимназию. Нахватаешь двоек. Легче станет на сердце.
И он улыбнулся своей милой, близорукой улыбкой.
В кухне хлопнула дверь, по коридору быстро застучали шаги. На пороге столовой появилась Дуня. Она бессильно прислонилась к дверному косяку, тесно прижимая руки к груди.
– Ой, барин…
Больше она не могла выговорить ни слова.
Дуня трудно и часто дышала, глотая воздух полуоткрытым ртом. Из-под сбившегося платка на небывало бледное лицо упала прядь волос с повисшей шпилькой.
За последнее время в доме привыкли к ее неожиданным вторжениям. Почти каждый день она сообщала какую-нибудь городскую новость. Но на этот раз ее безумные глаза, судорожное дыхание, весь ее невменяемый вид говорили, что произошло нечто из ряда вон выходящее, ужасное. Она внесла с собой такую темную, такую зловещую тишину, что показалось, будто часы защелкали в десять раз громче, а в окна вставили серые стекла. Стук швейной машинки тотчас оборвался. Тетя вбежала, приложив пальцы к вискам с лазурными жилками:
– Что?… Что случилось?…
Дуня молчала, беззвучно шевеля губами.
– На Канатной евреев бьют, – наконец выговорила она еле слышно, – погром…
– Не может быть! – вскрикнула тетя и села на стул, держась за сердце.
– Чтоб мне пропасть! Чисто все еврейские лавочки разбивают. Комод со второго этажа выбросили на мостовую. Через минут десять до нас дойдут.
Отец вскочил бледный, с трясущейся челюстью, силясь надеть непослушной рукой пенсне.
– Да что ж это, господи!
Он поднял глаза к иконе и дважды перекрестился. Дуня приняла это за некий знак. Она очнулась, полезла на стул и стала порывисто снимать икону.
– Что вы делаете, Дуня?
Но она, не отвечая, уже бегала по комнатам, собирая иконы. Она суетливо расставляла их на подоконниках лицом на улицу и подкладывала под них стопки книг, коробки, цибики из-под чаю – все, что попадалось под руку.
Отец растерянно следил за ней:
– Я не понимаю… Что вы хотите?
– Ой, барин, да как же? – испуганно бормотала она. – Да как же? Разбивают евреев… А русских не трогают… У кого на окнах иконы, до тех не заходят!
Вдруг лицо отца исказилось.
– Не смейте! – закричал он высоким, срывающимся голосом и начал изо всех сил дробно стучать кулаком по столу. – Не смейте!.. Я вам запрещаю!.. Слышите? Сию же минуту прекратите!.. Иконы существуют не для этого… Это… это кощунство… Сейчас же…
Круглые крахмальные манжеты выскочили из рукавов. Лицо стало смертельно бледным, с розовыми пятнами на высоком лепном лбу.
Никогда еще Петя не видел отца таким: он трясся и был страшен. Он бросился к подоконнику и схватил икону.
Но Дуня крепко держала ее и не отпускала.
– Барин!.. Что вы делаете?… – с отчаянием кричала она. – Они же всех чисто поубивают! Татьяна Ивановна! Ясочка! Чисто всех побьют! Ни на что не посмотрят!..
– Молчать! – заорал отец, и жилы у него на лбу страшно вздулись. – Молчать! Здесь я хозяин! Я не позволю у себя в доме!.. Пускай приходят! Пускай убивают всех!.. Скоты!.. Вы не имеете права!.. Вы не имеете…
Тетя хрустела пальцами:
– Василий Петрович! Умоляю вас, успокойтесь!..
Но отец уже стоял, прислонясь головой к обоям и закрыв руками лицо.
– Идут! – крикнула вдруг Дуня.
Наступила тишина.
На улице слабо слышалось стройное пение. Можно было подумать, что где-то очень далеко – крестный ход или похороны.
Петя осторожно посмотрел в окно. На улице не было ни души. Еще более опустившееся и потемневшее небо грифельного цвета висело над безлюдным Куликовым полем. Несколько длинных ниток легкого, как лебяжий пух, снега, собранного ветром, лежало в морщинах голой земли.
Между тем пение становилось все явственнее. Тогда Петя с полной ясностью увидел, что та низкая и темная туча, которая лежала на горизонте Куликова поля справа от вокзала, вовсе не туча, а медленно приближающаяся толпа.
В доме захлопали форточки.
В кухне послышались чьи-то сдержанные, очень тихие голоса, топтанье, шум юбок, и в коридоре совершенно неожиданно появилась пожилая женщина, держа за руку ярко-рыжую заплаканную девочку.
Женщина была одета, как для визита, в черные муаровые юбки, мантильку и фильдекосовые митенки. На голове у нее несколько набок торчала маленькая, но высокая черная шляпка с куриными перьями. Из-за ее плеча выглядывали матово-бледное круглое лицо Нюси и котелок «Бориса – семейство крыс».
Это была мадам Коган со всей своей семьей.
Не смея переступить порог комнаты, она долго делала в дверях реверансы, одной рукой подбирая юбки, а другую прижимая к сердцу. Сладкая, светская и вместе с тем безумная улыбка играла на ее подвижном морщинистом личике.
– Господин Бачей! – воскликнула она пронзительным птичьим голосом, простирая обе дрожащие руки в митенках к отцу. – Господин Бачей! Татьяна Ивановна! Мы всегда были добрыми соседями!.. Разве люди виноваты, что у них разный бог?…
Она вдруг упала на колени.
– Спасите моих детей! – исступленно закричала она, рыдая. – Пусть они разбивают все, но пусть пощадят детей!
– Мама, не смей унижаться! – злобно крикнул Нюся, засовывая руки в карманы, и отвернулся, показав свою подбритую сзади, синеватую шею.
– Наум, замолчишь ли ты наконец? – прошипел «Борис – семейство крыс». – Или ты хочешь, чтобы я тебе надавал по щекам? Твоя мать знает, что она делает. Она знает, что господин Бачей – интеллигентный человек. Он не допустит, чтоб нас убили.
– Ради бога, мадам Коган! Что вы делаете? – бормотала тетя, бросаясь и поднимая еврейку. – Как вам не стыдно? Конечно же, конечно! Ах, господи, прошу вас, входите… Господин Коган… Нюся… Дорочка… Какое несчастье!
Пока мадам Коган, рыдая, рассыпалась в благодарностях, от которых папа и тетя готовы были провалиться со стыда сквозь землю, пока она рассовывала детей и мужа по дальним комнатам, пение за окном росло и приближалось с каждым шагом.
По Куликову полю к дому шла небольшая толпа, действительно напоминавшая крестный ход.
Впереди два седых старика в зимних пальто, но без шапок на полотенце с вышитыми концами несли портрет государя.
Петя сразу узнал эту голубую ленту через плечо и желудь царского лица. За портретом качались церковные хоругви, высоко поднятые в холодный, синеватый, как бы мыльный воздух.
Дальше виднелось множество хорошо, тепло одетых мужчин и женщин, чинно шедших в калошах, ботиках, сапогах. Из широко раскрытых ртов вился белый пар. Они пели:
– «Спаси, Го-о-споди, лю-у-ди Твоя и благослови до-сто-я-а-ние Твое…»
У них был такой мирный и такой благолепный вид, что в лице у отца на одну минуту даже заиграла нерешительная улыбка.
– Ну, вот видите, – сказал он, – идут себе люди тихо, мирно, никого не трогают, а вы…
Но как раз в этот миг шествие остановилось против дома на той стороне улицы. Из толпы выбежала большая, усатая, накрест перевязанная двумя платками женщина с багрово-синими щеками. Ее выпуклые черные глаза цвета винограда «изабелла» были люто и решительно устремлены на окна. Она широко, по-мужски, расставила толстые ноги в белых войлочных чулках и погрозила дому кулаком.
– А-а, жидовские морды! – закричала она пронзительным, привозным голосом. – Попрятались? Ничего, мы вас сейчас найдем! Православные люди, выставляйте иконы!
С этими словами она подобрала спереди юбку и решительно перебежала улицу, выбрав на ходу большой голыш из кучи, приготовленной для ремонта мостовой.
Следом за ней из толпы вышло человек двадцать чубатых длинноруких молодцов с трехцветными бантиками на пальто и поддевках. Они не торопясь один за другим перешли улицу мимо кучи камней, и каждый, проходя, наклонялся глубоко и проворно.
Когда прошел последний, на месте кучи оказалась совершенно гладкая земля.
Наступила мертвая тишина. Теперь часы уже не щелкали, а стреляли, и в окнах были вставлены черные стекла.
Тишина тянулась так долго, что отец успел проговорить:
– Я не понимаю… Где же, наконец, полиция?… Почему из штаба не посылают солдат?…
– Ах, да какая там полиция! – закричала тетя с истерической запальчивостью.
Она осеклась. Тишина сделалась еще ужаснее. «Борис – семейство крыс», присевший на край стула посредине гостиной, в котелке, сдвинутом на лоб, смотрел в угол косо и неподвижно больными глазами.
Нюся ходил взад и вперед по коридору, положив руки в карманы. Теперь он остановился, прислушиваясь. Его полные губы кривились презрительно, натянутой улыбкой.
Тишина продолжалась еще одно невыносимое мгновение и рухнула. Где-то внизу бацнул в стекло первый камень. И тогда шквал обрушился на дом. На тротуар полетели стекла. Загремело листовое железо сорванной вывески. Раздался треск разбиваемых дверей и ящиков. Было видно, как на мостовую выкатываются банки с монпансье, бочонки, консервы.
Вся озверевшая толпа со свистом и гиканьем окружила дом. Портрет в золотой раме с коронкой косо поднимался то здесь, то там. Казалось, что офицер в эполетах и голубой ленте через плечо, окруженный хоругвями, все время встает на цыпочки, желая заглянуть через головы.
– Господин Бачей! Вы видите, что делается? – шептал Коган, потихоньку ломая руки. – На двести рублей товару!
– Папа, замолчите! Не смейте унижаться! – закричал Нюся. – Это не относится к деньгам.
Погром продолжался.
– Барин! Пошли по квартирам, евреев ищут!
Мадам Коган вскрикнула и забилась в темном коридоре, как курица, увидевшая нож.
– Дора! Наум! Дети!..
– Барин, идут по нашей лестнице…
На лестнице слышался гулкий, грубый шум голосов и сапог, десятикратно усиленный в коробке парадного хода. Отец трясущимися пальцами, но необыкновенно быстро застегнулся на все пуговицы и бросился к двери, обеими руками раздирая под бородой крахмальный воротник, давивший ему горло. Тетя не успела ахнуть, как он уже был на лестнице.
– Ради бога, Василий Петрович!
– Барин, не ходите: убьют!
– Папочка! – закричал Петя и бросился за отцом.
Прямой и легкий, с остановившимся лицом, в черном сюртуке, отец, гремя манжетами, быстро бежал вниз по лестнице.
Навстречу ему, широко расставляя ноги, тяжело лезла женщина в белых войлочных чулках. Ее рука в нитяных перчатках с отрезанными пальцами крепко держала увесистый голыш. Но теперь ее глаза были не черными, а синевато-белыми, подернутыми тусклой плевой, как у мертвого вола. За ней поднимались потные молодцы в синих суконных картузах чернобакалейщиков.
– Милостивые государи! – неуместно выкрикнул отец высоким фальцетом, и шея его густо побагровела. – Кто вам дал право врываться в чужие дома? Это грабеж! Я не позволяю!
– А ты здесь кто такой? Домовладелец?
Женщина переложила камень из правой руки в левую и, не глядя на отца, дала ему изо всех сил кулаком в ухо.
Отец покачнулся, но ему не позволили упасть: чья-то красная веснушчатая рука взяла его за шелковый лацкан сюртука и рванула вперед. Старое сукно затрещало и полезло.
– Не бейте его, это наш папа! – не своим голосом закричал Петя, обливаясь слезами. – Вы не имеете права! Дураки!
Кто-то изо всей мочи, коротко и злобно, дернул отца за рукав. Рукав оторвался. Круглая манжета с запонкой покатилась по лестнице.
Петя видел сочащуюся царапину на носу отца, видел его близорукие глаза, полные слёз, – пенсне сбили, – его растрепанные семинарские волосы, развалившиеся надвое.
Невыносимая боль охватила сердце мальчика. В эту минуту он готов был умереть, лишь бы папу больше не смели трогать.
– У-у, зверье! Скоты! Животные! – сквозь зубы стонал отец, пятясь от погромщиков.
А сверху уже бежали с иконами в руках тетя и Дуня.
– Что вы делаете, господа, побойтесь Бога! – со слезами на глазах твердила тетя.
Дуня, поднимая как можно выше икону Спасителя с восковой веточкой флёрдоранжа под стеклом, разгневанно кричала:
– Очумели, чи шо? Уже православных хрестиян бьете! Вы сначала посмотрите хорошенько, а уж потом начинайте. Ступайте себе, откуда пришли! Нема тут никаких евреев, нема. Идите себе с Богом!
На улице раздавались свистки городовых, как всегда явившихся ровно через полчаса после погрома. Женщина в белых чулках положила на ступеньки голыш, аккуратно вытерла руки о подол юбки и кивнула головой:
– Ну, зараз здесь будет. Хорошенького помаленьку. А то уже слышите, как там наши городовики разоряются. Айда теперь до жида на Малофонтанскую, угол Ботанической.
И она, подобрав тяжелые юбки, кряхтя, стала спускаться с лестницы.
40. Офицерский мундир
Несколько дней после этого тротуар возле дома был усеян камнями, битым стеклом, обломками ящиков, растертыми шариками синьки, рисом, тряпками и всевозможной домашней рухлядью.
На полянке, в кустах, можно было вдруг найти альбом с фотографиями, бамбуковую этажерку, лампу или утюг.
Прохожие тщательно обходили эти обломки, как будто одно прикосновение к ним могло сделать человека причастным к погрому и запятнать на всю жизнь.
Даже дети, с ужасом и любопытством спускавшиеся в разграбленную лавочку, нарочно прятали руки в карманы, чтобы не соблазниться валяющимся на полу мятным пряником или раздавленной коробочкой папирос «Керчь».
Отец целыми днями ходил по комнатам, какой-то помолодевший, строгий, непривычно быстрый, с заметно поседевшими висками, с напряженно выдвинутым вперед подбородком. Сюртук зашили так искусно, что повреждений почти не было видно.
Жизнь возвращалась в свою колею.
На улицах уже не стреляли. В городе была мирная тишина. Мимо дома проехала первая после забастовки трам-карета, это громоздкое и нелепое сооружение вроде городского дилижанса с громаднейшими задними колесами и крошечными передними.
На вокзале свистнул паровик.
Принесли «Русские ведомости», «Ниву» и «Задушевное слово».
Однажды Петя, посмотрев в окно, увидел у подъезда желтую почтовую карету.
Сердце мальчика облилось горячим и замерло.
Почтальон открыл заднюю дверцу и вынул из кареты посылку.
– От бабушки! – закричал Петя и хлопнул ладонями по подоконнику.
Ах, ведь он совсем об этом забыл! Но теперь, при виде желтой кареты, сразу вспомнились и ушки, и окончательно испорченный вицмундир, и проданные сандалии, и копилка Павлика – словом, все его преступления, которые могли открыться каждую минуту.
Раздался звонок. Петя бросился в переднюю.
– Не смейте трогать, – кричал он возбужденно, – это мне! Это мне!
Действительно, к общему изумлению, на холсте было выведено крупными лиловыми буквами: «Петру Васильевичу Бачей в собственные руки».
Ломая ногти, мальчик содрал парусину, крепко прошитую суровой ниткой. У него не хватило терпения аккуратно отделить скрипучую крышку, прибитую длинными тонкими гвоздиками.
Петя схватил кухонную секачку и грубо раскроил ящик, легкий, как скрипка. Он вынул нечто любовно завернутое в очень старый номер газеты «Русский инвалид».
Это был офицерский сюртук.
– Дедушкин мундир! – торжественно провозгласил Петя. – Вот!
Больше в посылке ничего не было.
– Я… не понимаю… – пробормотала тетя.
– Странная фантазия – посылать ребенку какие-то военные реликвии, – сухо заметил отец, пожав плечами. – Удивительно… непедагогично!
– Ах, замолчите, вы ничего не понимаете! Молодец бабушка! – воскликнул мальчик в восторге и бросился с заветным свертком в детскую.
Из тончайшей шелковой бумаги блеснули старательно завернутые золотые пуговицы. Петя торопливо стал их разворачивать.
Но боже мой, что это? Они оказались без орлов!
Пуговицы были совершенно гладкие и ничем не отличались от самых дешевых солдатских одинарок. Петя, правда, насчитал их шестнадцать штук. Но за все это нельзя было получить больше трех пятков.
Что же случилось? Впоследствии, много лет спустя, Петя узнал, что во времена императора Александра Второго пуговицы у офицеров были без орлов. Но кто же мог это предвидеть? Мальчик был совершенно подавлен. Он сидел на подоконнике, опустив на колени ненужный мундир.
За окном, мимо термометра, летели снежинки. Мальчик равнодушно следил за ними, не испытывая при виде первого снега обычной радости.
Перед его глазами одна за другой возникали картины событий, участником и свидетелем которых он был совсем недавно. Но теперь все это казалось мальчику таким далеким, таким смутным, неправдоподобным, как сон. Как будто все это произошло где-то совсем в другом городе, может быть, даже в другой стране.
Между тем Петя знал, что это не был сон. Это было вон там, совсем недалеко, за Куликовым полем, за молочным дымом снега, несущегося между небом и землей.
Где сейчас Гаврик? Что стало с Терентием и матросом? Удалось ли им уйти по крышам?
Но не было ответа на эти вопросы.
А снег продолжал лететь все гуще и гуще, покрывая черную землю Куликова поля чистой веселой пеленой наступившей наконец зимы.
41. Елка
Пришло Рождество.
Павлик проснулся до рассвета. Для него сочельник был двойным праздником: он как раз совпадал с днем рождения Павлика.
Можно себе представить, с каким нетерпением дожидался мальчик наступления этого хотя и радостного, но вместе с тем весьма странного дня, когда ему вдруг сразу делалось четыре года!
Вот только еще вчера было три, а сегодня уже четыре. Когда ж это успевает случиться? Вероятно, ночью.
Павлик решил давно подстеречь этот таинственный миг, когда дети становятся на год старше. Он проснулся среди ночи, широко открыл глаза, но ничего особенного не заметил. Все как обычно: комод, ночник, сухая пальмовая ветка за иконой.
Сколько же ему сейчас: три или четыре года?
Мальчик стал внимательно рассматривать свои руки и подрыгал под одеялом ногами. Нет, руки и ноги такие же, как вечером, когда ложился спать. Но, может быть, немного выросла голова? Павлик старательно ощупал голову – щеки, нос, уши… Как будто бы те же, что вчера.
Странно.
Тем более странно, что утром-то ему непременно будет четыре. Это уже известно наверняка. Сколько же ему сейчас? Не может быть, чтобы до сих пор оставалось три. Но, с другой стороны, и на четыре что-то не похоже.
Хорошо было бы разбудить папу. Он-то наверное знает. Но вылезать из-под теплого одеяльца и шлепать босиком по полу… нет уж, спасибо! Лучше притвориться, что спишь, и с закрытыми глазами дождаться превращения.
Павлик прикрыл глаза и тотчас, сам того не замечая, заснул, а когда проснулся, то сразу увидел, что ночник уже давно погас и в щели ставней брезжит синеватый темный свет раннего-раннего зимнего утра.
Теперь не было ни малейшего сомнения, что уже – четыре.
В квартире все еще крепко спали; даже на кухне не слышалось Дуниной возни. Четырехлетний Павлик проворно вскочил с кровати и «сам оделся», то есть напялил задом наперед лифчик с полотняными пуговицами и сунул босые ножки в башмаки.
Осторожно, обеими руками открывая тяжелые скрипучие двери, он отправился в гостиную. Это было большое путешествие маленького мальчика по пустынной квартире. Там впотьмах, наполняя всю комнату сильным запахом хвои, стояло посредине нечто громадное, смутное, до самого паркета опустившее темные лапы в провисших бумажных цепях.
Павлик уже знал, что это елка. Пока его глаза привыкали к сумраку, он осторожно обошел густое бархатное дерево, еле-еле мерцающее серебряными нитями канители. Каждый шажок мальчика чутко отдавался в елке легким бумажным шумом, вздрагиванием, шуршанием картонажей и хлопушек, тончайшим звоном стеклянных шаров.
Привыкнув к темноте, Павлик увидел в углу столик с подарками и тотчас бросился к нему, забыв на минуту о елке. Подарки были превосходные, гораздо лучше, чем он ожидал, – лук и стрелы в бархатном колчане, роскошная книга с разноцветными картинками: «Птичий двор бабушки Татьяны», настоящее, «взрослое» лото и лошадь – еще больше, еще красивее, а главное, гораздо новее, чем Кудлатка. Были, кроме того, жестяные коробочки монпансье «Жорж Борман», шоколадки с передвижными картинками и маленький тортик в круглой коробке.
Павлик никак не ожидал такого богатства. Полон стол игрушек и сластей – и все это принадлежит только ему.
Однако мальчику этого показалось мало. Он потихоньку перетащил из детской в гостиную все свои старые игрушки, в том числе и ободранную Кудлатку, и присоединил к новым. Теперь игрушек было много, как в магазине, но и этого показалось недостаточно.
Павлик принес знаменитую копилку и поставил ее посредине стола, на барабане, как главный символ своего богатства.
Устроив эту триумфальную башню из игрушек и налюбовавшись ею всласть, мальчик снова вернулся к елке. Его уже давно тревожил один очень большой, облитый розовым сахаром пряник, повешенный совсем невысоко на желтой гарусной нитке. Красота этого звездообразного пряника с дыркой посредине вызывала непреодолимое желание съесть его как можно скорее.
Не видя большой беды в том, что на елке будет одним пряником меньше, Павлик отцепил его от ветки и сунул в рот. Он откусил порядочный кусок, но, к удивлению своему, заметил, что пряник вовсе не такой вкусный, как можно было подумать. Больше того, пряник был просто отвратительный: тугой, житный, несладкий, с сильным запахом патоки. А ведь по внешнему виду можно было подумать, что именно такими пряниками питаются белоснежные рождественские ангелы, поющие на небе по нотам.
Павлик с отвращением повесил обратно на ветку надкушенный пряник. Было очевидно, что это какое-то недоразумение. Вероятно, в магазине случайно положили негодный пряник.
Тут Павлик заметил другой пряник, еще более красивый, облитый голубым сахаром. Он висел довольно высоко, и пришлось подставить стул. Не снимая пряника с ветки, мальчик откусил угол и тотчас его выплюнул – до того неприятен оказался и этот пряник.
Но трудно было примириться с мыслью, что все остальные пряники тоже никуда не годятся.
Павлик решил перепробовать все пряники, сколько их ни висело на елке. И он принялся за дело. Высунув набок язык, кряхтя и сопя, мальчик перетаскивал тяжелый стул вокруг елки, взбирался на него, надкусывал пряник, убеждался, что дрянь, слезал и тащил стул дальше.
Вскоре все пряники оказались перепробованными, кроме двух – под самым потолком, куда невозможно было добраться. Павлик долго стоял в раздумье, задрав голову. Пряники манили его своей недостижимой и потому столь желанной красотой.
Мальчик не сомневался, что уж эти-то пряники его не обманут. Он подумывал уже, как бы поставить стул на стол и оттуда попытаться достать их.
Но в это время послышался свежий шелест праздничного платья, и тетя, сияя улыбкой, заглянула в гостиную:
– А-а, наш рожденник встал раньше всех! Что ты здесь делаешь?
– Гуляю коло елочки, – скромно ответил Павлик, глядя на тетю доверчивыми, правдивыми глазами благовоспитанного ребенка.
– Ах ты моя рыбка ненаглядная! «Коло»! Не «коло», а «около». Когда ты отвыкнешь наконец от этого! Ну, поздравляю, поздравляю!
И мальчик очутился в горячих, душистых и нежных объятиях тети.
А из кухни торопилась красная от конфуза Дуня, держа перед собой хрупкую голубую чашку с золотой надписью: «С днем ангела».
Так начался этот веселый день, которому суждено было закончиться совершенно неожиданным и страшным образом.
Вечером к Павлику привели гостей – мальчиков и девочек. Все они были такие маленькие, что Петя считал ниже своего достоинства не то что играть с ними, но даже разговаривать.
Чувствуя на сердце необъятную тоску и тяжесть, Петя сидел в темной детской на подоконнике и смотрел в нарядно замерзшее окно, где среди ледяных папоротников мерцал золотой орех уличного фонаря.
Зловещее предчувствие омрачало Петину душу.
А из гостиной струился жаркий трескучий свет елки, пылающей костром свечей и золотого дождя. Слышались подмывающие звуки фортепьяно. Это отец, расправив фалды сюртука и гремя крахмальными манжетами, нажаривал семинарскую польку. Множество крепких детских ножек бестолково топало вокруг елки.
– Ничего, терпи, казак, – сказала тетя, проходя мимо Пети. – Не завидуй. И на твоей улице будет праздник.
– А-а, тетя, вы совсем ничего не понимаете! – жалобно сказал мальчик. – Идите себе.
Но вот наступил желанный миг раздачи орехов и пряников. Дети обступили елку и, став на цыпочки, потянулись к пряникам, сияющим, как ордена. Елка зашаталась, зашумели цепи.
И вдруг раздался звонкий, испуганный голосок:
– Ой, смотрите, у меня надкусатый пряник!
– Ой, и у меня!
– У меня – два, и все объеденные…
– Э-э! – сказал кто-то разочарованно. – Они уж вовсе не такие новые. Их уже один раз кушали.
Тетя стояла красная до корней волос среди надкусанных пряников, протянутых к ней со всех сторон.
Наконец ее глаза остановились на Павлике.
– Это ты сделал, скверный мальчишка?
– Я, тетечка, их только чуть-чуть хотел попробовать, – сказал Павлик, невинно глядя на разгневанную тетю широко открытыми, янтарными от елки глазами. И прибавил со вздохом: – Я думал, они вкусные, а они, оказывается, только для гостей.
– Замолчишь ли ты, сорванец?! – закричала тетя, всплеснув руками, и бросилась к буфету, где, к счастью, оставалось еще много лакомств.
Все обиженные тотчас были удовлетворены, и скандал замяли.
Скоро сонных гостей стали уносить по домам. Праздник кончился. Павлик занялся приведением своих сокровищ в порядок.
В это время в дверях детской таинственно появилась Дуня и поманила Петю.
– Паныч, вас на черной лестнице дожидается той скаженный Гаврик, – прошептала она, оглядываясь.
Петя бросился на кухню.
Гаврик сидел на высоком подоконнике черного хода, прислонившись плечом к ледяному окну, игравшему синими искрами месяца. Из башлыка блестели маленькие злые глаза. Мальчик тяжело сопел.
В первый миг Петя подумал, что Гаврик пришел за долгом. Он уже приготовился рассказать о несчастье, постигшем их с дедушкиными пуговицами, и дать честное благородное слово, что не позже как через два дня расквитается. Но Гаврик торопливо вытащил из-за пазухи ватной кофты четыре хорошо знакомых мешочка и сунул их Пете.
– Сховай, и будем с тобой в расчете, – тихо и твердо сказал он. – От Иосифа Карловича остаток, царство ему небесное! – При этих словах Гаврик истово перекрестился. – Сховай и держи, пока не пригодятся.
– Сховаю, – шепотом ответил Петя.
Гаврик долго молчал. Наконец резко вытер кулачком под носом и сполз с подоконника.
– Ну, Петька… Будь здоров…
– А те – ушли тогда?
– Ушли. По крышам. Теперь их повсюду ищут. – Гаврик задумался, не сказал ли чего-нибудь лишнего, но потом доверчиво приблизился к самому Петиному уху и прошептал: – Уй сколько народа похватали! Ну, их не споймают. Я тебе говорю. Они в катакомбах отсиживаются. Все ихние боевики тама. Весной опять начнут. А Терентия жену с маленькими детьми, с Женечкой и Мотечкой, хозяин дома с квартиры выселяет. Такое дело…
Гаврик озабоченно почесал брови.
– Не знаю теперь, что мне с ними делать. Верно, придется всем вместе переезжать с Ближних Мельниц в дедушкину хибарку. А дедушка, знаешь, совсем никуда стал. Верно, скоро помрет. Ты до нас когда-нибудь, Петька, все-таки заскочи. Только пережди время. Главное, мешочки хорошенько сховай. Ничего. «Ты не плачь, Маруся, будешь ты моя!» Дай пять.
Гаврик сунул Пете руку дощечкой и побежал, дробно стуча своими разбитыми чоботами по лестнице.
Петя вернулся в детскую и спрятал мешочки в ранец под книги.
Но тут вдруг с невероятным стуком распахнулась дверь, и в комнату быстро вошел отец, держа в руках изуродованный вицмундир.
– Что это значит? – спросил он таким тихим голосом, что мальчик чуть не потерял сознание.
– Святой истинный крест… – пробормотал Петя, не находя в себе сил перекреститься.
– Что это значит?! – заорал отец и затрясся, багровея.
И в ту же секунду, как бы откликаясь на гневный голос отца, из гостиной раздался душераздирающий рев Павлика.
Маленький мальчик вбежал, шатаясь на ослабевших от ужаса ножках, и обнял отца за колени. Его четырехугольный ротик был так широко разинут, что ясно виднелось орущее горло. Дрожал крошечный язычок. Текли слезы. В пухлой ручке прыгала открытая копилка, полная вместо денег всякой гремучей дряни.
– П… па… п… па! – икая, лепетал Павлик. – Пе-еть… ка меня… обо… ик!.. обо… крал!
– Честное благород… – начал Петя.
Но отец уже крепко держал его за плечи.
– Негодный мальчишка, сорванец! – кричал он. – Я знаю все! Ты играешь в азартные игры! Лгунишка!
Он с такой яростью стал трясти Петю, точно хотел вытрясти из мальчика душу. Нижняя челюсть его прыгала, и прыгало на черном шнурке пенсне, соскользнувшее с вспотевшего носа, пористого как пробка.
– Сию же минуту давай сюда эти… как они там у вас называются… чушки или душки…
– Ушки, – криво улыбнувшись, пролепетал Петя, надеясь как-нибудь обернуть дело в шутку.
Но, услышав слово «ушки» из уст сына, отец вскипел еще пуще:
– Ушки?! Отлично… Где они? Сию же минуту давай их сюда! Где эта уличная мерзость? Где эти микробы? В огонь! В плиту! Чтобы духу их не было!
Он стремительно осмотрел комнату и бросился к ранцу.
Петя, рыдая, бежал за ним по коридору до самой кухни, куда отец, широко и нервно шагая, быстро и брезгливо, как дохлых котят, нес мешочки.
– Папочка! Папочка! – кричал Петя, хватая его за локти. – Папочка!
Отец грубо оттолкнул Петю, затем шумно сдвинул кастрюлю и, яростно пачкая сажей манжеты, сунул мешочки в пылающую плиту.
Мальчик замер от ужаса.
– Тикайте! – закричал он не своим голосом.
Но в этот миг в плите застреляло. Раздался небольшой взрыв.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.