Текст книги "Почти дневник"
Автор книги: Валентин Катаев
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц)
Ритмы строящегося социализма
(Из записной книжки)
…Ночь была необычайно черна. Мир вокруг меня казался сделанным из одного куска угля. Огни Сталинградского тракторного возникли сразу. Насквозь высверленные в непроницаемой среде земли и воздуха, они блистали точками ювелирной иллюминации.
Корпуса рабочего поселка энергично графили ночь арифметической сеткой белых окон.
Деревянная триумфальная арка, под которой нынешним летом прошел первый трактор, выпущенный заводом, казалась нарисованной мелом.
Фосфорический чертеж заводоуправления, сияющий витринами аквариума, проплыл мимо великолепным своим фасадом.
Ворота отворились.
И тут начались цехи. Длинные, низкие и легкие, они поражали зрение необычайной гармонией пропорций. Два враждебных друг другу материала – стекло и железо, примиренные формулой целесообразности, создали в своем сочетании мужественную и вместе с тем изящную конструкцию, образец современной заводской архитектуры.
Инструментальный, ремонтно-механический, механическо-сборочный, кузнечный, литейный, термический – все эти цехи, полные электрического света, стояли, умно и расчетливо распланированные, друг подле друга, соединенные бетонными дорожками и разделенные клумбами.
Придет время, когда плющ и дикий виноград обовьют цехи, тогда зеленое солнце будет наполнять их гигантскую кубатуру веселым лесным светом. Работать будет приятно, как в роще.
– Берегись!
Мы едва успели отскочить к стене. Мимо нас мягко проехала автоматическая тележка. Штук десять листовой стали, подцепленные к ней сзади, прогромыхали по бетону. На площадке тележки стояла девушка в красном платке. Улыбаясь сплошными, молодыми зубами, она правила своим автокаром, едва прикасаясь пальцами к рычагам управления. На ней были аккуратное шерстяное платье, туфли и белые носки с голубенькой каемкой.
Я улыбнулся. Это было так не похоже на то, что я видел часа два тому назад, сидя на лавочке на приволжском бульваре.
Я не слишком люблю так называемую «красоту русской природы». Волга не вызывает во мне никаких особых восторгов. Большая, плоская и в достаточной мере скучная река. Уже на пристани и на плотах зажигали огни. Четко тараторила моторка. Внизу были видны крыши и ворота пароходства. Вдруг раздалось хоровое пение. Скорее даже не пение, а нечто смутно напоминающее пение. Какой-то уныло-залихватский речитатив, удивительно однообразный и бедный мелодией. Такой мотив мог создать, например, малоталантливый киргиз на третий или четвертый день вынужденного путешествия верхом по абсолютно голой степи. Высокие тенора пели в унисон:
Эх, та-та!
Ох, ти-ти!
Ух, та-та!
Их, ти-ти!
Я посмотрел вниз. Однако внизу было пусто. Только на пристани виднелись фигуры пассажиров.
Я так и решил, что это развлекались в ожидании теплохода советские служащие, проводящие свой очередной отпуск в путешествии вниз по матушке по Волге. Однако песня становилась все громче и громче. Через двадцать минут в открытых воротах товарной пристани появилась одна ситцевая спина, за ней другая, потом третья – спин двадцать пять или тридцать. Это были грузчики. Они тащили на цепи средней величины кусок листового железа. Таща его, они подбадривали себя ритмическими восклицаниями: «Эх, та-та, ох, ти-ти, ух, та-та, их, ти-ти…» Прямо картина Репина «Бурлаки», да и только! Вытащив на мостовую свой груз, «бурлаки» сбросили с плеч лямку, постояли минут двадцать, поплевали в ладони и принялись вновь тащить свой кусок железа, издавая уныло-ритмичные вопли.
Таким образом, на протяжении каких-нибудь трех часов я стал зрителем двух картин человеческого труда. Я прикоснулся к цепи, один конец которой уходит далеко вниз, в темное и страшное прошлое, а другой ведет в будущее, в то будущее, где цехи будут строиться в рощах и веселая комсомолка одним движением руки будет передвигать с места на место дома.
Я понял, как трудно будет нам преодолеть старые, рабские ритмы работы и как радостно и плодотворно будет это преодоление.
Мы бегло осмотрели цехи.
В литейном видели автоматическую формовку. Чистеньким формовочным станком управляла чистенькая, худенькая девушка. Ее движения были точны, целесообразны, ритмичны. Даже голубой формовочный песок в идеально чистом ящике никак не напоминал грязного, вонючего песка кустарной формовки. Машина облагородила труд, дала ему ясность, чистоту, быстроту, освободила человека от изнурительного напряжения, заставила человека подтянуться, выпрямиться, научила управлять, а не быть управляемым работой.
То же и в прочих цехах. Сталинградский тракторный полностью механизирован. Производство идет потоком.
В механическо-сборочном цехе стоит около тысячи новеньких станков, все – последнее слово техники. Сборка трактора происходит на движущейся ленте конвейера. Конвейер движется беспрерывно. Его беспрерывное движение организует стоящего у конвейера человека. Перебоев в производстве не может быть. Промедление одного влечет за собой промедление остальных. Конвейер наглядно показал непреложность того, что один за всех и все за одного. Быстрота и ритм конвейера сборочно-механического цеха определяют ритм и быстроту конвейера в литейном. Быстрота и ритм литейного требуют соответствующей быстроты и ритма подвозки и добычи угля. Ритм Сталинградского тракторного выходит за пределы одного города и начинает влиять на темпы всей связанной с ним промышленности.
Еще десять – пятнадцать таких заводов, еще десять – пятнадцать таких неуклонно движущихся кругов – и весь наш Союз начнет жить в новом, неудержимом, прогрессивно возрастающем темпе.
1931 г.
Политотдельский дневник
17 июня выехали. 18-го приехали. Я был болен. Нас встретил Костин. Он отвез нас на машине, сделавшей на своем веку сто шестьдесят тысяч километров, – то есть четыре раза вокруг света по экватору! – в Зацепы, на МТС.
Был вечер.
Мы пошли в дом и поднялись по деревянной лестнице во второй этаж. Костин занимает две комнаты, не хуже приличных московских, из которых одну предложил нам – столовую. Есть электричество. МТС дает свет даже железнодорожной станции.
Где-то все время постукивает двигатель.
В столовой, где нам постелили, – стол, над ним лампочка под маленьким цветным матерчатым абажуром, два окна, на них шторы; платяной шкаф, письменный столик, превращенный в туалетный, – с зеркальцем, флаконом, мылом, зубными щетками и книгами; несколько стульев; в уголке табуретка, превращенная в детский столик, – с тетрадками, книжками и т. д. У Костина гостит восьмилетняя дочь Леночка. Она спала здесь на диванчике. Теперь ее перевели к Зое Васильевне, жене начальника политотдела. Зоя Васильевна, молодая, милая, услужливая женщина, возится с Леночкой, заменяет ей маму.
Нас кормили, поили чаем, укладывали спать.
Сильный ветер, погода сомнительная, довольно холодно. Хорошо, что взял пальто. Температура около тридцати девяти, знобит. Звезды. Как старых знакомых узнаю Большую Медведицу, Кассиопею и множество других, коих не знаю имен, но хорошо помню форму. Очень белый и яркий Млечный Путь.
Всюду на столбах лампочки.
Свет в нескольких корпусах, но что там – неизвестно. И не хочется спрашивать, – скорей спать!
Близость станции. Сигналы. Семафоры. Звонки. В комнате несколько больших букетов полевых цветов.
Ложимся. Вокруг белые, чистые, чужие стены и чужие запахи нового места. Белая печь. За печью на вешалке пальто и две соломенные деревенские шляпы, которые называют «брили».
Елисеев тушит свет.
Я лежу. Меня мучат жар и бессонница. Вдруг слышу – во тьме Елисеев ест редиску. Ест, вкусно хрустя. Съел одну, начал другую. Потом еще. И еще. Что такое? Я не знал за ним такого аппетита.
– Елисеев!
– А?
– Что это вы грызете? Редиску, что ли?
– Нет. Наоборот, я думал, это вы.
– Нет, не я.
– Тогда, наверное, это мышь нашла что-нибудь на столе.
Он зажигает свет. Шарит по столу.
Он обходит всю комнату, ищет мышиную нору, ищет долго. Наконец находит возле печки спичечную коробочку и в ней большого жука. Все ясно. Это Леночка спрятала.
– Выбросить?
– Жалко Леночку.
Однако жук мешает спать.
Елисеев осторожно выходит в коридор и там осторожно кладет коробочку на стол. Все стихает. Темнота. Меня продолжает мучить жар. Потом я начинаю потеть. Потею так, что обе простыни хоть выжми. Никогда в жизни так не потел. А вокруг тридцать пять тысяч га колхозных полей, подготовка к уборочной, комбайны, тракторы, бригады, колхозы, полеводы, инструкции, противоречия; все это еще мне не совсем понятно, еще не разобрался, что к чему.
Так до утра.
Двадцать второго Костину нужно было съездить в колхоз «Красный партизан» – отвезти лозунги и материалы к предстоящей политбеседе. Пригласил нас. Часов в двенадцать мы отправились на бричке – Костин, Елисеев, Зоя Васильевна и я. Это километров десять – двенадцать.
По дороге смотрели хлеба. Очень хороши. Земля вокруг тщательно возделана.
Из «Красного партизана» поехали в поле, к бригаде стариков косарей. Их Зоя Васильевна как-то обещала сиять и теперь решила исполнить обещание.
По дороге осматривали хлеба. Особенно меня поразил кусок возле церкви со снятыми крестами – громаднейшая, густейшая, ровнейшая и чистейшая пшеница. Чтобы войти в нее, надо сильно напрягать руки, разбирая ее свежую крепкую чащу. Куда хватает глаз – отличнейшие хлеба. Неожиданно для традиционного русскою пейзажа – абсолютное отсутствие межей. Сплошные зеленя.
Дороги прокладывают с помощью трактора.
Мы нашли косарей на склоне балки. Три старика в шляпах и широких рубахах широко и легко косили луг. Густое белое молоко сока сворачивалось большими каплями на срезанных стеблях молочая.
Зоя Васильевна засуетилась, живописно расставила стариков, утвердила свой треножник и велела им косить. Они, очень довольные, пошли цепью вниз, размахивая косами. Трава ложилась легкими рядами.
Тут Зоя Васильевна спохватилась – она забыла в тарантасе кассету. Она с криком побежала за ней.
А старики продолжали мерно и неуклонно идти.
Когда Зоя Васильевна прибежала с кассетой к аппарату, старики уже прошли мимо. Она обежала их и стала снова наводить, но, покуда наводила, старики опять прошли мимо, лихо кидая косами. Они ничего не видели и не слышали. Она была в отчаянии. А они, три старика с громадными бородами, сбитыми ветром в одну сторону, шагали вниз по косогору, неуклонно, равнодушно, торжественно. За ними страшно чернела надвигающаяся туча, бежала рожь, сверкала молния, катился гром.
– Подождите! – кричала она, чуть не плача, эта милая неудачница-энтузиастка в своем сером прозхалатике, с большими растрепанными волосами, и бежала за ними, спотыкаясь, прижимая к груди обеими голыми руками треножник, аппарат, черный платок и кассеты, падающие в скошенную траву.
Старики не слышали. Они размеренно и неудержимо шагали вниз, упоенные славой и предвкушая увидеть свои фотографии в газете.
Между тем гроза приближалась. В черной туче висели светло-белые полосы. Оттуда дышало льдом. С тревогой говорили, что будет град.
Старые косари работали быстрее, чем молодой фотограф.
Гроза не состоялась, Елисеев поймал в покосе ящерицу и спрятал себе в кепи. Ящерица всю дорогу бегала вокруг по голове.
В «Красном партизане» нам дали графин молока и кусок желтого кукурузного хлеба, более красивого, чем вкусного. Мы поели, заплатили за это колхозу три рубля и получили квитанцию.
Я всю дорогу сидел на козлах и радовался, как ребенок. Вспоминал детство – какое счастье сидеть на козлах и погонять!
Приехали около семи и весело пообедали.
Все еще болен. Утром встал рано. За двумя большими, очень широкими окнами туман. Плохой день. Здесь все время погода дождливая. Это удручает.
С жуком в коробке смешное положение.
Костин за чаем рассказывает:
– Ночью просыпаюсь от шума. Как будто бы в коридоре под моей дверью кто-то грызет кость… как вурдалак. Ну, невозможно заснуть. Я выхожу. Обшарил весь коридор. Вижу коробочку. Открываю – жук, будь трижды проклят. Взял эту коробочку, разозлился – и ко всем чертям в окошко!
Мы ахнули:
– Это же Леночкин жук!
Костин смеется:
– Ничего. Переживет.
К чаю является Леночка на своих длиннющих ногах. Она озабоченно идет к печке, пожимает худенькими плечами, ходит по комнате, заглядывает в углы.
Все смеются.
Одним словом, ходили во двор, искали под окном в бурьяне, пока не нашли знаменитую коробочку с жуком. Жук сейчас водворен в банку и закрыт крышечкой.
Немножко гулял возле дома. Ветер, пасмурно, холодно. Скучно. Внизу бухгалтерия и контора агронома. Щелкают счеты, сидят «клерки», согнувшись над бумагами.
Рядом с нами, во втором этаже, специальная комната для заседаний.
Политотдел при Зацепской МТС существует всего каких-нибудь четыре-пять месяцев. Срок, в общем, небольшой – от подготовки к весеннему севу до начала уборочной. Но как много сделано за этот небольшой срок!
Сейчас политотдел при Зацепской МТС является подлинным, крепким, авторитетным партийным центром двадцати двух колхозов и коммун, входящих в сферу деятельности МТС.
Политотдельцы оказались народом выдержанным, настойчивым, целеустремленным.
Они работают под лозунгом: «Нет таких крепостей, которых большевики не могли бы взять!»
И они не на словах, а на деле берут эти крепости одну за другой.
Колхозница пришла в политотдел, чтобы ее научили устроить в своем колхозе ясли. Конную молотилку заменяют паровой, а паровую – комбайном.
Революцией насыщены наши дни.
Громаднейшие, неисчерпаемые запасы человеческой инициативы и энергии освобождаются всюду.
Нужно этой инициативе и энергии дать политически верное направление, нужно их наиболее рационально переработать.
И политотдел направляет, перерабатывает.
Ежедневно через зеленый двор проходят сотни самых разнообразных людей – от семнадцатилетних черноглазых хлопцев и до семидесятилетних дремучих дедов.
И каждый выходит не таким, каким он вошел. Выходит обогащенным, заряженным волей к труду и победе.
Глубоко неверно представлять себе машинно-тракторную станцию только как некое хозяйственное предприятие, предназначенное для того, чтобы за известное вознаграждение посылать свои машины на колхозные поля.
МТС представляет собой сложный политический и культурно-хозяйственный комбинат.
За последние восемь дней помимо своей очередной работы политотдел МТС проделал следующее.
Проведен слет колхозниц-ударниц. На этом слете подробнейшим образом прорабатывались практические вопросы прополки, предстоящей уборки и поставки хлеба государству.
Был слет косарей ближайших колхозов. Восемьдесят человек, главным образом старики, демонстрировали свою подготовку к покосу. На лугу собрались на митинг. Тут же провели конкурс на лучшего косаря. Артели выставили косцов. Косили на первенство артелей. Учитывали не только лучшую косьбу, но и лучшую подготовку инструмента – мантачки, бабки, молотка, ведра и др. Старики передавали молодым косарям свой производственный опыт.
В течение пяти дней происходил семинар секретарей комсомольских ячеек. Проводил занятия весь политотдел. Проработали партийные решения, вопросы уборочной кампании и поставки хлеба государству.
Сто пятьдесят человек переменников собрались, с тем чтобы организовать охрану урожая. Был подробнейшим образом разработан план охраны дорог, посевов, домов. Установили места, где будут построены сторожевые вышки. Сто пятьдесят человек переменников поклялись быть надежной охраной колхозного урожая от кулаков, воров и вредителей.
Пятьдесят селькоров разрабатывали план обслуживания бригад полевыми газетами. Делились опытом. Тут же, на месте, был написан, составлен и склеен пробный, опытный номер газеты «Пером селькора».
В течение полутора месяцев изо дня в день идут регулярные занятия комбайнеров и штурвальных. Их семьдесят человек – пятьдесят три комбайнера и семнадцать штурвальных. Их прислали сюда колхозы, самых талантливых, самых крепких.
Девятнадцать человек прошли курсы машинистов молотилок. Были пятидневные курсы весовщиков, учетчиков, полеводов, силосовальщиков, кладовщиков.
Целый день через зеленый двор проходят все новые и новые десятки и сотни людей. Все помещения МТС с утра до вечера заняты слетами, заседаниями, конференциями, семинарами, комиссиями.
В широкое окно виден зеленый луг двора. Розовые стены строящейся конторы. Свежие штабеля леса. Известка. Камень. Со свистом дышит пила. В ремонтной мастерской крутятся шкивы, летают трансмиссии. Бабы кончают обмазывать коровник. В столовую тянутся гуськом парни и девчата. Это какая-то очередная конференция. Столовая – главный конференц-зал.
Сегодня закончен ремонт.
Стоят машины, готовые к работе.
Зерно взошло далеко не обычной густоты и чистоты. Сквозь хлеба трудно продираться.
А во втором этаже, в небольшой комнате – кабинете начальника политотдела, заседание политотдела с участием агрономов и полеводов. Разрабатывается план уборочной и поставки хлеба государству.
Район принял на себя обязательство доставить хлеб на пункт за двадцать дней. Все дело теперь в том, когда можно будет начинать косовицу. В этом весь гвоздь.
Товарищ Розанов напряженно ждет, что скажет по этому поводу агроном.
– Что ж, Тарас Михайлович, – говорит агроном, дымя длинной трубкой, – что касается начала косовицы, то я думаю – между десятым и пятнадцатым.
Товарищ Розанов вертит шеей. Ему мешает ворот ладно выглаженной длинной полотняной рубахи. Он весь розовеет. Сквозь коротко остриженные светлые волосы видно, как розовеет кожа его темени. Он нервно посмеивается, решительно встает и упирается кулаками в стол.
– Вот что, дорогой Евдоким Яковлевич… Это дело неподходящее. Десятое, пятнадцатое… ни то, ни другое.
Он делает короткую паузу – и вдруг как ножом:
– Пятое! Понятно? Пятое… Вот… пятое-е!
Агроном опускает глаза, и очень легкая улыбка скользит по его тонким, плотно сжатым губам. Он пожимает плечами:
– Ну, пусть пятое. Только я не рассчитываю на хлеб. К пятому хлеб безусловно не будет готов. Числа десятого, двенадцатого.
– Ага! Уже не пятнадцатого, а двенадцатого? А я вам говорю, что не двенадцатого, не десятого и даже не восьмого, а пятого. Понятно? Пятого!… Понятно вам? Пятого! – Он наклоняет к столу круглую, розовую, упрямую голову и повторяет: – Пятого… Первый день косьбы – пятого!
– Тарас Михайлович… а если хлеб не поспеет? – жалобно говорит агроном.
– Поспеет! – кричит Розанов. – Должен поспеть!
Все смеются. Но Розанов еще ниже опускает голову, как будто собирается бодаться.
– Нужно вырвать у природы лишние дни, – быстро говорит он. – Не может быть такого случая, чтобы ни на одном участке из тридцати пяти тысяч га не поспел хлеб пятого. Обязательно где-нибудь поспеет. Ведь так?
– Это так. Где-нибудь да поспеет…
– Так вот я это самое и говорю! Значит, что нужно, чтобы не пропустить? Нужно немедленно выделить людей и организовать дозоры. Понятно? Пускай день и ночь ходят дозоры. Как только где заметят, что можно начинать косить, так и начнем, ни одной минуты не пропуская.
Заседание закрывается.
Розанов с непокрытой головой ходит по двору. Ему жарко. Он устал. Где-то вокруг зреют, наливаются хлеба. Он видит эшелон с хлебом, который идет в крупный рабочий центр. Длинный и быстрый эшелон с их хлебом.
Розанов смотрит на небо. Небо в тучах. Дует ветер. Бежит трава. Розанову страшно хочется солнца.
Он идет, опустив крепкую круглую голову. Он бормочет сквозь зубы:
– Нужно вырвать у природы лишние дни. В этом вся штука.
Разошлись по квартирам. Чувствую себя немного лучше.
Обедали.
На столе в стеклянном кувшине громадный букет белой акации. Какой милый, забытый, но с детства памятный одесский запах…
Гулял по двору, размышлял. Сейчас здесь все живет ощущением надвигающегося боя. Надвигающийся бой – это уборка, сдача и т. д.
Виды на урожай блестящие. Общее мнение. Но срок начала уборки зависит от погоды. Будет солнце – уборка начнется пятого. Нет – тогда не раньше пятнадцатого. Десять дней – это чудовищный срок в данных условиях. Все дело решает колос. Мы окружены полями. Там происходит созревание.
Пятнадцать – двадцать дней ожидания. Но эти пятнадцать дней зато с напряжением употребляются на подготовку к самому действию.
На днях ездил в пятую бригаду колхоза «Первое мая», на поле. В семь часов утра.
Они должны были полоть.
Силосная башня. Потом дорога. Ястреб на проводах. Шиповник. Дикая маслина. Кустарник.
Собирался дождь. Было холодно и пасмурно. Возле омета старой соломы – три телеги. Казан, дрова, вода, крупа. Баба-кухарка. Широкоплечий бригадир. Он точил напильником сапы. И еще один мужчина, круглолицый, со щербатыми зубами, добродушный. И еще хлопец лет семнадцати в помощь кухарке – он колол дрова.
Остальные – женщины. Их двадцать пять. Они только пошли с сапами полоть кукурузу, как дождь. Они вернулись бегом к омету.
Разговорились. Жаловались, что им не записывают трудодни.
* * *
Опять пошел дождь. День пропал. Они томились, кутались. Дымились сырые дрова под казаном. Все не могли разгореться. Старая кухарка жаловалась, что непременно помрет от такой погоды, чтоб она провалилась!
– Не умрешь, – сказала ей другая старуха. – Кухарка умрет – ее и поп не запечатает.
Все неохотно засмеялись. Раздражал дождь.
Перед вечером поехали с Костиным в артель за двенадцать километров. По дороге нас застигла гроза. Четыре километра ехали под проливным дождем.
В правлении артели, в маленькой глиняной комнате, застали главу артели Афанасьева. В прошлом это питерский рабочий. Тертый калач. Всюду побывал. Ему тридцать шесть лет. Он маленький, курносый, разбитной, бывалый, хромает.
В империалистическую был шофером в гаубичном дивизионе восьмидюймовых «виккерсов». С семнадцатого года в партии. Был в Кимрах на обувной фабрике. В гражданскую кружил по всем фронтам: Сибирь, Урал, Северный, Польский, наконец, Южный – почти полный круг. Был где-то директором маленькой электростанции; был районным партработником по крестьянским земельным делам; был председателем суда.
Когда мы вошли, он писал длинное письмо товарищу Хатаевичу.
Артель получила от Хатаевича письмо, теперь он отвечал.
С видимым удовольствием и с наигранным равнодушием Афанасьев сказал:
– Он – нам письмо. Теперь я – ему. Так у нас и наладятся дружественные отношения, переписка.
Рассказывал, как он приехал в январе в артель. Был полный развал.
– Все правление сбежало. Сдрейфили. Председатель Чернов сбежал. Оставил печать маленькому сынишке и сказал: «Дня через два-три сдашь в правление».
Пацан приходит и сдает печать. Смех и грех. Два члена правления, ничего никому не сказав, следом за ним, прямо на станцию, конечно ночью, и тоже, стало быть, сбежали. Один Дейнега из всего правления остался за председателя Он и голова, и завхоз, он и производственная часть, и секретарь, и все на свете. Сказал: «Не уйду с поста», – и не ушел.
Тут меня прислали. Меня здесь народ добре знает. Я сменил Дейнегу. Дейнега стал членом правления по производственной части. Мы с ним работаем. Голова сельрады, товарищ Устенко, тоже с нами добре работал. Он сюда еще раньше меня приехал. Он вам более подробно может рассказать, что тут творилось. Ой, что творилось! Полный развал, окончательный развал. Я вообще по-русски говорю и пишу. Но пришлось говорить и писать по-украински. Теперь у меня в голове форменная путаница, как говорится, «суржик» Пишу по-русски – украинские слова вставляю, и наоборот. А недавно я писал своим братьям в Питер письмо, забылся, да и написал его скрозь по-украински. Они мне отвечают: «Что такое? Мало мы поняли!» А я только тогда сообразил.
Голова идет кругом.
Я писал дневник своей жизни. Еще с фронта. Снимал копии со всех писем, которые я писал и которые мне писали. Очень интересно. Это у меня на квартире в Питере осталось.
А вот и товарищ Устенко. Здорово, товарищ Устенко!
Вошел Устенко – большой, костлявый, в брезентовом плаще, с наружностью вольнолюбивого и несколько мрачного солдата-фронтовика революционной, большевистской закваски.
Он пришел с кнутом в руках и сел в углу на табурет. Узнав, о чем идет разговор, он улыбнулся и заметил:
– Ох, тут дел было, я вам скажу! Я здесь уже давно, с ноября месяца. Я свидетель всех этих дел. Могу вам все рассказать, вы только записывайте. А не хочете сами записывать, – я вам могу все сам записать. Вы мне только бумаги достаньте, какой ни на есть бумаги. Я вам карандашом вот столько бумаги напишу, все факты со своей подписью, все как было. Вот столько бумаги могу исписать карандашом, – он показал толстую кипу большими руками. – Я могу и чернилом, только простым карандашом легче: карандаш – тот сам так по бумаге и бегает. Я вам могу целую кипу написать за своей подписью, а вы потом как хотите это используйте. Можно, конечно, и в роман вставить, можно и пьеску сделать. Для пьески очень хорошо, как ваше тутошнее правление разбегалось.
– Я уже рассказывал, – заметил Афанасьев.
– А я вам это все могу написать. Я сам роман из своей жизни написал. Карандашом. Вот такую кипу. Всю мою жизнь описал.
– Где же он сейчас, этот роман?
– Где? Пропал. Я его оставил на столе и ушел. А у меня, знаете, сынишка маленький. Ну, у него нет другого удовольствия, как что-нибудь шкодить. Особенно рвать бумагу любит. Как увидит – книжка или какая-нибудь тетрадка, он ее сейчас же берет и начинает отрывать листья. Оторвет один – подивится, подивится и бросит. Потом другой, потом третий и так далее, пока по всей хате листов не набросает. А сам смеется! А сам смеется!
Тут и сам Устенко улыбнулся нежной улыбкой отца, восхищенного шкодами своего малютки.
– А что ж, хороший по крайней мере был этот сбежавший председатель, Чернов?
Афанасьев сморщил курносый нос и вытащил из кармана черный кожаный портсигар.
– Председатель из него – пустое место. Он всех боялся. С людьми не разговаривал. Только любил проводить свою линию и с правлением совершенно не считался. Едет в бричке по степу мимо бригады – никогда к людям не подойдет. Остановит бричку и кричит: «Бригадира!» И командует бригадиру: сделай так, сделай сяк, чтоб все было исполнено. И поедет дальше, даже не попрощается. Он к людям так, и люди к нему так. Потерял всякий авторитет.
Запрется в комнате в правлении. Вот в этой самой комнате. Всю комнату лозунгами залепит. Всюду лозунги, лозунги, лозунги. Народ к нему заходит, спрашивает какого-нибудь совета или же разъяснения, а он положит голову в бумаги, будто бы сильно занят, и молчит. А народ стоит. Его спрашивают, а он молчит, молчит, молчит, и ни слова от него не добьешься, ну буквально ни звука. Или обратно: откинется на спинку стула, задерет голову вверх, нос до горы, закроет глаза и так заносчиво молчит, только ноздри, как две дырки, людям видны, и молчит, и молчит, и молчит с закрытыми глазами, как той проклятый.
Конечно, с ним окончательно перестали считаться.
Каждый делает, что ему захочется, без всякого руководства. И кулачью это было на руку. Они стали вертеть народом как угодно. И ни от кого никакого не имели сопротивления. Прямо развалил все дело. Шляпа.
– А где же они сейчас, ваш бывший голова Чернов и все сбежавшие правленцы? Так и пропали?
– Зачем? Они сейчас все тут. Повозвращались один за другим.
– И Чернов вернулся?
– А как же! Вернулся. Один раз ночью я сижу вот здесь, за этим самым столом, вдруг слышу – такой тихонький стук в дверь, такой осторожненький стук. И такой тоненький голосок: «Можно до вас?» А я ему таким громким басом: «Войдите!» Входит. Осторожненько подходит до меня. Таким мягоньким голоском этак ласково: «Здравствуйте, товарищ Афанасьев». А я ему басом: «Здравствуй, Чернов. Что скажешь, Чернов?» А он::‹Вот я пришел». – «Вижу, что ты пришел, и ну?» – «Примите меня обратно в бригаду». – «А мы тебя, Чернов, и не исключали. Иди в бригаду, работай». Так он и пошел в бригаду рядовым колхозником. Ну, только рядовой колхозник из него оказался абсолютно никуда. Еще хуже, чем председатель. А кажется, был все-таки председателем, все дела артельные должен бы знать… А! – воскликнул вдруг Афанасьев. – Вот и многоуважаемый товарищ Дейнега! Здорово, Дейнега!
Вошел Дейнега.
В черном большом картузе на уши; рыже-черные, сильно опущенные усы; черные, густые, высокие брови на темном, худом крестьянском лице; босой; высоко закатанные штаны; худые, черные от загара и грязи ноги; черный пиджак.
В комнату протиснулся еще один человек, в грубом брезентовом плаще, большой, согнутый в плечах, с длинным, большим носом, а на носу красная горбинка, – распространенный тип украинского крестьянина, из тех, которых называют «дубоносый» или же «дубастый». Он вошел с ясной, но несколько блудливой улыбкой.
– А! Вот вам, пожалуйста! Один из наших беглецов. Товарищ Чернов, бывший наш председатель. А ну-ка, расскажи людям, как ты бегал!
– Бегал – и все. Что ж там рассказывать! Просто бежал без всякой цели, куда глаза глядят, лишь бы куда-нибудь подальше.
– Сдрейфил?
– А как же! Прямо скажу – перелякался. Ну его к черту! Ночевал по станциям с какими-то ворами. Горя натерпелся, ну его к бису! Потом вернулся.
Он был немногословен и скоро замолчал.
Пошли разговоры об урожае и о погоде. Урожай должен быть исключительным, но гадят дожди. Каждый день обязательно дождь…
– Как нанятый, – сказал Афанасьев раздраженно. – Каждое утро я смотрю на ласточек. Раз низко летают, значит, обязательно будет дождь. А если не ласточки, тогда у нас главный барометр – пчелы Дейнеги.
– У меня две семьи пчел, – сказал Дейнега. – Как они сидят возле улья и не хотят лететь в степь, значит, обязательно дождь. Каждое утро я на них смотрю: если бурчат мои пчелы, значит, дождь.
Интересная поездка с Розановым в колхоз «Маяк». Правление недалеко, в Зацепах. Поехал в бричке. Часов десять утра.
Погода чудесная, небо в крупных летних облаках, солнце, синева, цветы и жаворонки.
Сначала заехали в правление.
Зашли сразу через контору в камору (склад). Там аккуратно завязанные полные узкие мешки и мешочки; отруби кукурузные в ящике, лари пустые, часы на стене, на печке паяльная лампа и мотки синего и сурового шпагата, весы с гирями, как в лавке; на стенах хомуты, вожжи, сбруи. Все очень хозяйственно.
Розанов потребовал ведомость. Долго рассматривал записи. Продовольствия, как видно, маловато, это верно, но все же оно есть, оно на строгом учете, расходуется планомерно.
Интересовались свиньями. Оказывается, все свиньи уже поросые. Одна опоросилась. Десять поросят.
– Хорошие они?
Председатель лучисто улыбнулся заросшим ртом:
– Хорошие поросенки. Поросенки хорошие.
Затем мы перешли в контору. Там, в комнате председателя, член правления писал громадную, со многими графами и клетками, ведомость: «Оперативный план обмолота и сдачи зерна государству».
Розанов, сдвинув кепку совсем на затылок, поправлял, тыкая карандашом в цифры.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.