Электронная библиотека » Валерий Подорога » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 28 ноября 2017, 13:40


Автор книги: Валерий Подорога


Жанр: Философия, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Schuldfrage (Вопрос о вине). Волны денацификации

В эссе «Что означает: переработка прошлого?» Адорно обсуждает отказ немецкого послевоенного общества от национальной вины.[23]23
  См. Adorno Th. W. Was bedeutet: Aufarbeitung der Vergangenheit? – Adorno Th. W. Eingriffe. Neun kritische Modelle. F/M.: Suhrkamp, 1963. S. 33.


[Закрыть]
Аргументы «отказа» похожи на увертку, но за ними мощное вытеснение прошлого под любым предлогом (аргументы такие: «В лагерях смерти погибло не шесть, а четыре-пять миллионов»; «Бомбардировки Дрездена, сравнимые с умерщвлением миллионов в газовых камерах»[24]24
  Ibidem.


[Закрыть]
и т. п.). Адорно показывает, как работает национальная память, когда хочет как можно быстрее привести прошлое к забвению: она «грубо» и «наивно» его вытесняет, полагая, что для этого сгодится всякий «достоверный» аргумент. Столь активно и упорно заявляемый отказ от признания «немецкой вины» был тем фрейдовским отрицанием, которое лишь подчеркивало власть отрицаемого. И это понятно – ведь наиболее активная часть тогдашнего высшего чиновничества, управления и бизнеса ФРГ была тесно связана с нацистским режимом. Угроза осуждения исходила не от абстрактной вины всех, а от вполне доказуемой вины каждого. И когда отыскивались новые «аргументы» в пользу забвения, то они скорее подыгрывали частичному признанию «вины всех немцев», и это делалось для того, чтобы устранить из памяти индивидуальную вину. Для Адорно подобная «переработка прошлого» и есть механизм Забвения, который он пытается разоблачить.

Три волны денацификации. Первая, от которой, кстати, «пострадали» М. Хайдеггер и К. Шмитт, отразила в себе влияние Нюрнбергского процесса. В послевоенное десятилетие, когда подавляющее число населения поверженной Германии еще рассматривало себя как жертву войны: «…политическое сознание молодой Федеративной Республики формировалось не благодаря признанию преступных деяний в процессах политической чистки и судебного преследования, а, наоборот, в ходе защиты и отказа от них».[25]25
  Кёниг Х. Память о национал-социализме, Холокосте и Второй мировой войне в политическом сознании ФРГ // Неприкосновенный запас. 2005. № 2–3. С. 40–41.


[Закрыть]
Подобной позиции в немалой степени поспособствовала начавшаяся «холодная война» между Западом и Востоком. Причем эта позиция получала достаточно широкую поддержку: «Преступления и их исполнители остались неназванными, а геноцид против евреев не играл в тот момент никакой роли. Хотя прусский милитаризм открыто признавался некоторыми интеллектуалами причиной зла, но ведение войны вермахтом в принципе считалось безукоризненным. Очень часто гнусные преступления национал-социалистического режима растворялись в разговорах о судьбе, роке, беде и трагедии».[26]26
  Там же.


[Закрыть]
В это время пишется знаменитое исследование К. Ясперса «Вопрос о вине» (Schuldfrage).[27]27
  Великий роман Т. Манна «Доктор Фаустус» посвящен реконструкции глубинных основ немецкой духовности (духа), совершенно мифических национальных праначал. История падения Германии рассматривается через ее персонализацию в судьбе Томаса Леверкюна, главного героя романа (прототипом которого был, кстати, Ницше). Если за Злом сохранять его «уникальность» и «абсолютность», можно договориться сначала до его «неотвратимости», потом до «необходимости» и в конце концов впасть в столбняк от ужаса перед черной магией – признать силу «договора с дьяволом» главного героя, повторяющего судьбу другого культурного героя доктора Фаустуса. В критике романа прав С. Лем: «Заметим, что "Доктор Фаустус“ молчит о Германии середины XX века. В романе рассказана романтическая история о некоем деятеле искусства, которому исключительно повезло в том, что он пережил трагедию, события, полные глубочайшего смысла и заслуженного страдания, вину и кару за эту вину, грех и падение, – все это во времена, когда страдали без всякой причины, падение происходило без вины, кары были незаслуженными, трагедия же для миллионов жителей Центральной и Восточной Европы – невыносимой. Я отвергаю аллегорическое истолкование этого великого романа, потому что оно придает патетику кровавой бессмыслице, пытается доискаться символов и величия, хотя бы адского, в чепухе, которой если есть чем похвастаться, то только числом жертв. Судьба отказала этим жертвам в шансе стать героями греческой трагедии, умереть в качестве личностей, принесенных на алтарь ценностей – тех ценностей, к которым обращается и которые облагораживает миф. Но раз так, надо и палачам отказать в праве на трагедию. Они его не заслужили. В них не было ничего, кроме тупой и банальной рутины зла. И сама эта рутинность зачеркивает ходульный миф о том, что человек в своих действиях подчинен категорическому императиву» (Лем С. Философия случая. М.: ACT; Транзиткнига, 2005. С. 711. И более раннее эссе Лема: «Мифотворчество Томаса Манна» // Новый мир. № 6. 1970. С. 234–256). См. также раннее эссе Томаса Манна «Братец Гитлер» (1939). – Манн Т. Аристократия духа. М.: Культурная революция, 2009. С. 289–294.


[Закрыть]
Можно ли расчленить вину, как это сделал Ясперс, предложив четыре рода ответственности: уголовную, политическую, моральную и метафизическую. Инстанции, которые отвечают за «вину» в каждой из предъявленных виновностей, следующие: для первой – суд; для второй – власть и воля победителя; для третьей – совесть (каждого гражданина); для четвертой – солидарность (с Другими).[28]28
  Ясперс К. Вопрос о виновности. О политической ответственности Германии. М.: Прогресс, 1999. С. 38–60.


[Закрыть]
Ясперс не отказывается от использования понятий «немецкая нация», «немецкие вопросы», «немецкий выбор» – все эти термины были вполне привычны для Ясперса первых послевоенных лет, размышляющего над путями восстановления национальной идентичности. Хотя он понимает, что разграничение ответственности может поставить под вопрос общегерманскую вину: «…наше расщепление понятий виновности может стать уловкой, помогающей снять с себя вину. Разграничения находятся на переднем плане. Они могут заслонить первопричину и целое».[29]29
  Там же. С. 62.


[Закрыть]
Правда, и отказ от такой постановки вопроса тоже ничего не решает. Несколько принципиальных идей, высказанных тогда Ясперсом, не утратили значения и сегодня: отношение к преступному приказу, потворство тоталитарным режимам со стороны западных демократий, близость методов большевистского тоталитарного государства и нацистского, ограничения в применении международного права на Нюрнбергском процессе. Возможно, что текст Ясперса нужно рассматривать как собрание предварительных правовых рекомендаций для будущего международного суда, заново расследующего как преступления нацистского государства, так и им подобные.[30]30
  В поздних интервью (1965) Ясперс уточняет свою позицию, хотя она и остается в целом неизменной. Ему было более важно ответить на вопросы, которые связаны логикой мирового юридического права, чем разбираться в преступлениях нацистов против человечности. Тон интервью именно таков. Ведь главное для Ясперса – всё же будущее Германии (ФРГ): как жить дальше и что для этого нужно сделать немцам, чтобы восстановить попранную и уничтоженную идентичность нации? Заметно, что Ясперс еще не представлял себе размах истребления евреев и других народов в нацистских лагерях смерти. Частое использование Ясперсом предиката немецкий (пресловутая «немецкость духа») для подчеркивания надежды на единство народа; он полагал, что немецкий народ способен очиститься от нацистского прошлого (кстати, «Очищение» – так названа последняя главка работы Ясперса).


[Закрыть]

Вторая волна начинается в 60-е годы и не теряет силу до падения Берлинской стены и распада СССР. В центр общественной дискуссии выдвигается тема «Освенцима» и национальной вины, обостряется в достаточно драматических формах конфликт поколений.

И наконец, о третьей волне можно говорить только с конца 80-х – начала 90-х годов. Именно тогда возобновляется широкая дискуссия о вине немцев во Второй мировой войне («Спор историков» 1985–1987 гг.).[31]31
  Общий анализ «спора историков»: Jürgen Peter. Der Historikerstreit und die Suche nach einer nationalen Identität der achtziger Jahre. F/M.: Verlag Peter Lang, 1995.


[Закрыть]
В конечном счете, важно то, что самосознание немецкого общества нашло в себе силы интегрировать ранее оттесняемый опыт «Освенцима» и других военных преступлений, сделать его частью активной исторической памяти для каждого немца. Успех подобной перестройки «памяти о национальной вине» в том, что возникла необходимость в критическом осмыслении традиционного типа национальной идентичности. Кризис идентичности не повлек за собой поиски новой, но опять-таки на старый лад. И в этом была победа. В той мере, в какой прежняя идентичность – ее можно назвать фольк-идентичностью – имела еще силу и влияние, возврат к старой национальной политике вражды оставался возможным. Вспыхнувшая дискуссия о необходимости поиска причин нацистских зверств в более широкой исторической перспективе выявила ревизионистские позиции группы немецких историков (Э. Нольте, М. Штюрмер, А. Хильгрубер). Вот их основной тезис: «Отказ переместить в этот контекст (большевизм) уничтожение евреев, совершенное при Гитлере, отвечает, возможно, весьма достойным уважения мотивам, но он фальсифицирует историю», и далее: нельзя ли поставить вопрос так – не был ли Холокост «реакцией» на зверства большевизма, его «искаженной копией, а не началом или оригиналом».[32]32
  Под перспективой понималось нахождение достаточно нейтральной и удаленной от влияния «сочувствующих» идеологий позиции историка, в каком-то смысле обесценивание всякой этической позиции. В этом есть своя правда, как и неправда: когда историк пытается что-то доказать (именно это и делает Нольте), то он невольно попадает в зависимость от избранной точки зрения, тем самым начинает служить ей, т. е. подкреплять все новыми «убедительными» доказательствами. Решающим аргументом остается разделение гражданской войны на внешнюю мировую войну и на внутреннюю. Отсюда вывод: русская гражданская (классовая) война переходит в европейскую национал-социалистическую революцию (Нольте Э. Европейская гражданская война (1917–1945). Национал-социализм и большевизм. М.: Логос, 2003. С. 13–16).


[Закрыть]
Другими словами, сначала был ГУЛАГ, а потом Освенцим.


Вот как, например, выстраивается «юридическая» аргументация К. Шмитта. Прежде всего, он полагает, что гоббсовский тезис «войны всех против всех», или «постоянство войн», имеет такое же право на существование, как и доктрина пацифистского развития государств. Если принять за исходный пункт положение, что только война может определять цели политических действий, то в таком случае говорить о преступлении одной стороны и не говорить о преступлениях другой относится к праву победителя. А право победителя признает, следовательно, начальным условием межгосударственных отношений войну как одно из эффективных средств проведения политики. Вот что пишет Ю. Хабермас: «В 1945 г. Шмитт (в отзыве, составленном для Фридриха Флика, обвинявшегося Нюрнбергским трибуналом) проводит последовательное различие между военными преступлениями и теми “зверствами”, которые, будучи “характерными проявлениями определенного нечеловеческого менталитета”, превосходят способность человеческого понимания. Приказ, отданный начальником, не способен ни оправдать, ни извинить такие злодеяния».[33]33
  Хабермас Ю. Вовлечение Другого. Очерки политической теории. СПб.: Наука, 2001. С. 322–323. Хотелось бы только спросить уважаемого профессора Хабермаса: почему он вступает в довольно миролюбивую полемику с человеком, который не скрывает нацистского прошлого, ни своих давних симпатий, подкрепляемую казуистической аргументацией, явно политически мотивированную? Стоит ли что-либо обсуждать с тем, чьи ответы известны?


[Закрыть]
Чисто тактический смысл данного различения, которое Шмитт в качестве адвоката здесь проводит, с брутальной отчетливостью проступает в текстах дневниковых записей «Глоссария» несколькими годами позже. Так, он хотел бы видеть декриминализованными не только агрессивные войны, но и цивилизационную катастрофу Запада: уничтожение евреев. Шмитт спрашивает: «Что такое “преступление против человечности”? Существует ли преступление против любви?» – и выражает сомнение, что здесь вообще речь идет о юридическом факте, ибо «объекты обороны и нападения» в таких преступлениях не могут быть описаны с должной строгостью: «Геноцид, истребление народов – трогательные понятия; пример этого я испытал на собственной шкуре: уничтожение прусско-немецкого чиновничества в 1945 году». Такого рода утонченное понимание геноцида приводит Шмитта к еще более смелому выводу: «Преступление против человечности есть лишь наиболее общий из всех общих моментов уничтожения врага». И в другом месте: «Есть преступления против человечности и преступления в пользу ее. Преступления против человечности совершаются немцами. Преступления в пользу человечности против немцев».[34]34
  Schmitt С. Glossarium (1947–1951). Berlin, 1991. S. 113, 146, 265, 282.


[Закрыть]


Сравнение двух тоталитарных режимов ставит множество новых проблем (и дело не только в необходимости иной исторической перспективы, но и в понимании того, насколько их конкуренция действительно была политически значима).[35]35
  Заслуга Арендт как раз и состояла в том, что она рассматривала нацистские преступления без отрыва их от сталинских, что и позволило выработать общие формулировки при ответе на вопрос «Что такое тоталитаризм?».


[Закрыть]
Вот почему мало исследовать «детали», новую фактографию, рассматривая знание истории как панацею от всякого рода беспамятства. Слишком часто историки рассказывают совсем разные истории, оперируя одними и теми же фактами. Где и в чем искать опору историку, раз всякая новая перспектива может загнать его в тупик? Безусловно, эти режимы должны быть осуждены за тягчайшие преступления перед человечеством, но осуждены по разным статьям. Сталинский режим включен в другую стратегию: он никогда не имел легитимной власти над собственным народом, в то время как нацистский режим пришел к власти вполне легально. Репрессии одного режима целиком и полностью были направлены против собственного населения, внутрь (чему «способствовали» многие факторы: малочисленность группы, захватившей власть, имперское прошлое и отсталость, размеры страны, количество населения и его национальный состав, характер и темпы модернизации и т. п.). Репрессии другого направлены на внешнего врага, на другие народы. В целях консолидации нации и усиления личной власти Гитлер устанавливает вектор террора: «европейские евреи» превратились из внутреннего в единственного и последнего мирового врага.[36]36
  Рикер П. Память, история, забвение. М.: Изд-во гуманитар. лит., 2004. С. 459–467.


[Закрыть]
Собственно, этническая «чистота нации» и ее тотальное единение вокруг вождя опирались на идею врага, образом которого можно было манипулировать без ограничений. Сталинский режим предпочел продолжение «гражданской (классовой) войны» как единственно возможную консолидацию масс с опорой на страх перед своим собственным двойником, внутренним врагом. В одном случае результатом было не столько избавление от чувства страха, сколько его смещение, не вытеснение, а перевод в сублимированные формы восхищения, преданности, беспрекословного подчинения приказам вождя. В другом, страх перед тираном сублимировался в желание Отца (народов), веру в его исключительность и незаменимость и, как следствие – признание за террором нормы повседневной жизни.


Ж.-Ф. Лиотар, один из тонких наблюдателей политики забвения, предполагает, что особенности коллективной памяти тех, кто пережил катастрофу, подобную Освенциму, можно объяснить благодаря особенностям открытого Фрейдом бессознательного действия аффекта. Речь идет о шоке, который состоялся, но не был пережит, а только сокрыт, оттеснен или на время купирован. Но присутствует в настоящем, в любом «сейчас», придавая каждому из них дополнительное измерение: возможность возврата непережитого. Забытое незабываемое это и есть измерение, куда погружается событие, которое невозможно пережить. Пожалуй, здесь нам не хватает трезвости взгляда. Ведь если мы предполагаем, что такое событие произошло, то произошло особое событие, отменяющее все другие и затрагивающее нас всей своей шокирующей силой. Фрейд указывал на определенные виды аффектов, которые отсылают к механизму Ur-verdrängung (первоначального вытеснения): это механизм вытеснения всего того, что вызывает страх первоначальный, Ur-Angst, который не может быть пережит. Лиотар, повторяя тезис Адорно, взывает к тому, что вытеснено, но не забыто. Незабываемое или непредставимое – имеет ли оно отношение к забытому? Незабываемое не забывается, а именно вытесняется (забывается только пережитое).[37]37
  Лиотар Ж.-Ф. Хайдеггер и «евреи». СПб.: Axioma, 2001. С. 26–27. Но кому приписывается ответственность забывания? Адорно утверждает, что начиная с Просвещения в состояние полного забвения впадает вся западная культура, для Лиотара – один Мартин Хайдеггер.


[Закрыть]
На что указывает и Лиотар, вверяя себя авторитету Фрейда: «Я воображаю шоковый эффект, бессознательный аффект как облако частиц энергии, которые не подчиняются закону серийности, которые не организуются в осмысляемые в образах или словах совокупности, которые не испытывают никакого притяжения. Как раз это в физических терминах и означает Ur-verdrängung».[38]38
  Там же. С. 29.


[Закрыть]
Если имеется «изначально вытесненное, то оно непредставимо».[39]39
  Там же. С. 30.


[Закрыть]
Формула психопатическая: шок без аффекта, аффект без шока. Или то, что меня убивает – это безобразный образ, т. е. моя неспособность создать образ собственного страха. Если подобное состояние не будет вытеснено и задержится, это грозит убийственным психосоматическим стрессом; оно-то и вытесняется, поскольку является непредставимым и настолько травмирующим, что с ним не справиться, не включая механизм защиты – забвение.

Ницше знал о чем-то подобном, когда видел обновление сознания в забвении прошлого отрицательного опыта. Что мы помним и что значит «помнить хорошо»? Ответ Ницше: «крепкой» памяти нужны боль и пытка. Память должна ныть, как ноет старая рана, именно старая рана окружается различными примочками, требуется анестезия, ослабление боли или даже полное подавление. С одной стороны, всё помнить и ничего не забывать, но с другой – человеческое существо, а это существо, по выражению Ницше, «смеющее обещать», а обещать это не помнить, не исполнять обещанного («Я больше не буду, обещаю, клянусь…»). Обещание «вырвано» в результате наказания, не наоборот. Чтобы унять боль, надо пообещать мучителю вспомнить всё, что он требует, тогда пытка отменяется (или на время откладывается). Если бы мы не забывали, мы ничего не помнили бы. Ницше, припугивая читателя перечислением известных ему древнегерманских пыток, доказывает, что человек имеет «крепкую» память отнюдь не по природе, память вовсе не так необходима ему, она вполне условна, и ее коллективный институт создан прежде всего в образовательно-воспитательных целях. Необходимой память стала тогда, когда человек из-за своей легендарной забывчивости, не смог выполнять своих обязательств перед другими. Человек – существо не просто склонное забывать; в забвении – весь смысл его существования; не помнить, не быть ответственным, избегать чувства вины и всякого морального груза. Древние «кровавые мнемотехники» наказания гарантировали воспроизводство социальной памяти, а как следствие, уважение к закону; в пытках и казнях закон прямо записывается на человеческом теле: «Только то, что не перестает создавать боль, остается в памяти».[40]40
  Ницше Ф. Соч. В 2 т. Т. 2. М.: Мысль, 1990. С. 442.


[Закрыть]
На противоположном полюсе другая сила, сила забвения. Одна сила учреждает мнемонические знаки послушания (Закон), другая их стирает (возможность Свободы).

Падение Истории в Природу

Главное в философии истории, авторов «Диалектики Просвещения» Т. Адорно и М. Хоркхаймера, это мысль Ницше о вечном возвращении себе равного. Две могущественные инстанции исторического опыта: просвещение и миф включены в нескончаемую игру. Миф – это и есть просвещение, а просвещение – миф, и между ними нет ничего, что бы могло прервать их вечный и разрушительный возврат. Заратустру охватывает отчаяние, когда он видит, что возвращается преодоленное. Всё возвращается, и всё, что возвращается, выступая в том же самом облике, несет на себе следы собственного преодоления. Одно время накладывается на другое: линейное и конечное время на циклическое, – время чистого повторения; именно их противодействие друг другу и создает то, что Ницше определил как вечное возвращение. Действительно, ведь прогрессистское время не только линейно, но и отрицательно, ибо пытается отбросить прошедшее в прошлое и завершить историю. Но для этого нужно вернуться к истокам, архэ, к самим истокам Природы, чтобы и объяснить, откуда появляется «вечное» в этом сокрушительном возврате уже бывшего. Такое мышление стоит рассматривать как форму негативного мимесиса истории, который скрывается за видимостью того, что можно назвать реальностью современного: падение истории в природу.[41]41
  Тема размышлений «Тезисов о истории» В. Беньямина, и прежде всего его концепция аллегорического видения, впервые изложенная в работе «Происхождение немецкой драмы», берется Адорно на вооружение (с конца 30-х годов).


[Закрыть]
Идеи криптоматериализма Адорно выразились в этой беньяминовской формуле наиболее отчетливо. Всё, что мы принимаем за историю, за самое историчнейшее, является видимостью, а сама эта видимость есть Природа; всё, что мы признаем за природное (изначальное, непреходящее и повторяющееся) и что предстает в видимости природного, является, напротив, историчнейшим, самой Историей. Это как бы одновременное разрушение и того и другого, ибо история и природа по отношению друг к другу остаются видимостью (Bann). И поскольку, сталкиваясь, они разрушаются, распадаются на куски и фрагменты, так сказать, руинируются, то их расположение, констелляция, дается нам в знаках судьбы (а не выбора, победы или поражения).[42]42
  Понятие констелляции станет организующим формальным принципом негативной диалектики, negative Dialektik Адорно как метода: «То, о чем здесь идет речь, суть принципиально иная логическая форма, чем развитие из "наброска“, который учреждает основание обще понятийной структуры. Эту иную логическую структуру саму здесь нельзя анализировать: она – констелляция и имеет дело не с прояснением (Erklären) понятий одно из другого, но с констелляцией идей, а именно с идеей падшести (Vergänglichkeit) значений, идеей природы и идеей истории. Но все это не воспринимается (берется, сводится) как "инварианты“; то, что она изыскивает и должна изыскать, не есть интенция вопрошания, она собирает вокруг себя конкретную историческую фактичность, которая в связи каждого момента заключает его уникальность» (Adorno T. W. Philosophische Frühschriften. Bd. 1. Suhrkamp Verlag, 1976. S. 358–359).


[Закрыть]
На ее основе вырисовывается физиогномика падения истории в природу, и это лишь загадка, которую интерпретатор должен разгадывать каждый раз.

Мысль существует, но на «ничейной земле», здесь она угадывает разрыв и катастрофу, в которую мы ввергнуты. Мир находится в состоянии перманентной катастрофы, или постоянного состояния распада. И только то мышление «истинно», которое пытается себя преодолеть («мыслить против себя») и тем самым пытается вырваться из порочного круга вечного возврата. Но это преодоление утопично, оно невозможно в принципе, хотя Адорно и создает негативный метод, но упирается в то же самое – в разум, т. е. в допущение того, что все происходящее, несмотря на известные издержки, всё-таки разумно (и поэтому имеет право на существование). Именно поэтому мысль должна себя постоянно критически оценивать, не давать перейти в утверждение и повтор, т. е. должна действовать на грани распада, – мыслить против самой себя. Фактически, речь идет о том, чтобы признать некую изначальную цезуру бытия, обрыв и остановку, которые могут открыться за отдельными событиями и обратить на себя всю их разрушительную уничтожающую силу.[43]43
  Ф. Лаку-Лабарт и Ж.-Л. Нанси активно переосмысляют идею цезуры в контексте идеи прерывания мифа через литературу. (См.: Лаку-Лабарт Ф., Нанси Ж.-Л. Нацистский миф. СПб., С. 29–35; Лаку-Лабарт Ф. Musica ficta. Фигуры Вагнера. СПб, 1999. С. 196–197; Нанси Ж.-Л. Непроизводимое сообщество. М., 2009. С. 117–129; Lacoue-Labarthe Ph. L’imitation des Modernes. (Typographies-2). Р., 1986. Р. 39–84).


[Закрыть]
Вот таким способом и будет открыта та реальность, которая окажется непреодолимой, реальность Освенцима. Бесспорно, это шокирующий аспект мысли. Освенцим это не событие, не мегасобытие, это Конец всех событий.

Картография Зла

Когда М. Фуко описывает карту чумного города, его интересует в первую очередь не то, каким образом распространяется чума, а то, каким образом ее пытаются блокировать, как можно, используя предельно жесткие дисциплинарные механизмы, сохранить жизнь в очаге заражения. Для этого разрабатывается весьма специфическая технология запретов и исключений, некая картография смерти. Какие меры нужны, чтобы воспрепятствовать распространению очагов заражения и не дать чуме полностью поглотить город? Чем более сильна угроза заражения, тем более жестокие дисциплинарные меры принимаются. И действие дисциплинарных механизмов осуществляется независимо от этиологии самой болезни. Неизвестно, каким образом происходит заражение, но есть набор средств ограничения прямого контакта между чумными больными и здоровыми людьми, которые всегда будет использовать власть для того, чтобы предохранить здоровых от заражения. Эта техника контроля над заражением и есть самое главное в реализации основной функции власти: отделять здоровое от больного, чистое от нечистого, сакрального от профанного, безопасное от опасного и т. п. Характерно, что все утопические города-коммуны, которые проектировались Томасом Мором, Кампанеллой и Фурье, так или иначе отвечали по своей стратификации и системам запрета тем признакам, какими Фуко наделяет военную блокаду чумного города. Все это не столько города, сколько военные лагеря со своими особыми функциями, территорией, разветвленной организацией человеческой массы. Но что здесь самое важное? Самое важное – это разгораживать, отделять, устанавливать границы, запреты, иными словами, оперировать с пространственным образом зараженной территории, чтобы она вся разместилась в двух допустимых измерениях разграфленной или разнесенной по клеточкам план-карты. Собственно, зараженный город, закрытый на карантин, – это уже не город, а лагерь (в данном случае – военный лагерь). Поскольку основной целью установления границ (тех, которые нельзя нарушать под страхом смерти) является выживание, то процесс выделения отдельной клеточки заключается в ее полной изоляции от внешнего мира, от тех его воздействий, которые могли бы помешать всё более мелкому разграфлению зараженного пространства. Подобную технику упорядочивания можно назвать дисциплинарной – это набор определенных средств насилия, которыми располагает институт или организация, отдельная личность, чтобы принуждать некое множество человеческих существ к определенному поведению и труду в крайне ограниченном пространстве. Две стратегии исключения: одна, по сути дела, приговаривает к изгнанию: исключается всё то, что не может быть включено; другая, напротив, действует по принципу исключать, чтобы включать, или – включается всё то, что может быть исключено ради включения. Фуко иллюстрирует свою позицию двумя примерами: в одном случае, чтобы показать, что такое исключение, он упоминает о больных проказой; в другом – чтобы показать, что такое включающее исключение, он приводит в пример борьбу с эпидемией чумы в Новое время: «Если верно, что проказа породила ритуалы исключения, до некоторой степени предопределившие модель и общую форму Великого Заключения, то чума породила дисциплинарные схемы. Она вызывает не крупное бинарное разделение между двумя группами людей, а множественные подразделения, индивидуализирующие распределения, глубинную структуру надзора и контроля, интенсификацию и разветвление власти».[44]44
  Фуко М. Надзирать и наказывать. Рождение тюрьмы. М., 1999. С. 289.


[Закрыть]
Использование метафоры чумы носит у Фуко достаточно своеобразный характер: он понимает под лагерем и его организацией новую позитивность власти, которая препятствует распространению болезни, создавая разного рода блокады. «Речь теперь идет не об исключении, а о карантине. Не об изгнании, а, наоборот, об установлении, фиксации, определении места, назначении должностей, учете наличий, причем замкнутых, наличий в клетках. Это не отторжение, а включение».[45]45
  Фуко М. Ненормальные. Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1974/75 учебном году. СПб.: Наука, 2004. С. 69.


[Закрыть]
Для нацистов такой «позитивности» не было. Их расовая идеология требует радикального «исключения» всего того, что с ней не совпадает. Нацисты видели в «евреях» некую страшную болезнь, что-то вроде проказы или «черной смерти» Средних веков, т. е. заразу, от которой надо оградить и себя, и весь остальной мир. Причем эта зараза активна, она повсюду, она неизлечима. Естественно, что нацистский лагерь смерти есть место уничтожения, а не выживания. По мере выполнения задачи он должен исчезнуть вместе с лагерным устройством и населявшими это пространство людьми.


План лагеря для военнопленных Биркенау в июне 1944 г., с предполагаемым бункером и частью ям для сжигания (вверху в центре)


Карта региона Освенцима времен Второй мировой войны


Присмотримся к следующему моменту.

Когда мы говорим о лагере, мы часто имеем в виду неопределенность покрываемого этим термином социального или географического пространства. Военный лагерь разбивается, его можно разбить где угодно; «расположиться лагерем» – это значит готовиться к решающему сражению. Однако понятие лагерь еще не получает топически определенного смысла. В данном случае было бы уместнее использовать термин колонизация, в том старом геополитическом смысле, которое ему придавалось в конце XIX века. Но прежде обратим внимание на биосоциальное определение колонии, которая с давних времен играет роль отстойника, там подвергаются культурной переработке «варварские нравы» колонизуемого населения. «В широком смысле слова колонией можно называть всякое сочетание индивидов низшего порядка для образования индивида высшего, поэтому всякое многоклеточное животное можно считать колонией клеточек».[46]46
  Энциклопедический словарь. СПб., 1895. Т. 15. С. 748.


[Закрыть]
В своем общем направлении колонизация, как геополитически, экономически или миссионерски направленная деятельность, включает в себя вышеопределенную цель, организацию (насильственную и ненасильственную) элементов, «слабо или иначе организованных» в единое органическое сообщество. Там, где утверждается идея лагеря, там же и реализуется скрытая цель будущей колонизации. Римская колонизация, греческая колонизация, немецкая колонизация и т. д. Исправительно-трудовой лагерь – это организация человеческого множества на основе иной, «более высшей и универсальной» идеи (именно она требует предельно простого и рационального устройства общества). Причем организация всегда выступает как внешний фактор по отношению к «человеческому множеству», ее идея остается непостижимой для тех, кто ею организуется. Так, в мир, который колонизуется, привносится закон организации жизни, не признающий никакой другой. От колонии нет прямого пути к метрополии. Долгий путь становления предстоит пройти «низшему» человеческому существу, чтобы встать вровень с более «высшим». Колониальный мир – это мир лагерей, мир временных обиталищ варварских народов, стоящих на пороге цивилизованного развития, они на постоянном карантине. Именно здесь, на этом пороге, на ничейной земле между «цивилизованными» и «варварами», и появляется лагерь как пространственное образование в границах временных переходов сталинской эпохи. Говорить о ГУЛАГе – это значит говорить о лагере как едином принципе организации пространства выживания (а не временного заключения). Назвать ГУЛАГ тюрьмой крайне трудно. В отличие от традиционных пенитенциарных заведений лагерь находится вне юрисдикции Закона. Это без-законное пространство, или же такое, которое соответствует базовому условию тоталитарного режима власти: чрезвычайному положению.[47]47
  К. Шмитт весьма оригинально толкует это понятие, полагая, что государство в лице суверена всегда имеет право на принятие «последнего решения», причем, по своему усмотрению, оно устанавливает правопорядок на основе первоначального ограничения всех прав и прямого насилия. (Шмитт К. Политическая теология. Москва, Канон-ПРЕСС-Ц, Кучково поле, 2000. С. 16–27.)


[Закрыть]
Все должно иметь временный и неопределенный характер, кроме постоянства непрерывно осуществляющей свои цели воли венценосного Суверена или Вождя. Именно он является единственным субъектом права, он тот, кто создает само право из правового ничто.[48]48
  Карл Шмитт разъяснил, что, поскольку воля Гитлера – высший закон страны, «истинный фюрер должен быть одновременно и судьей. Статус судьи следует из статуса фюрера… То, что совершил фюрер, было по сути подлинным актом правосудия. Воля фюрера не подчиняется законам, но сама высший закон. (Шмитт К. Государство и политическая форма. М.: Государственный университет – Высшая школа экономики, 2010. С. 263–270; Schmitt С. Der Führer schutzt das Recht. Zur Reichstagrede Adolf Hitlers. vol. 13. Juli. 1934 // Deutsche Juristen-Zeitung. 1934. № 39. S. 945–950.


[Закрыть]
На первый взгляд генеалогия ГУЛАГа легко прослеживаема. Вероятно, она восходит к коммунам 20-х годов и постепенно, с усилением гулагизации социального и природного пространства, получает распространение в виде идеи коллективного трудового лагеря (пионерские, военно-патриотические лагеря, лагеря отдыха, вплоть до создания содружества прокоммунистических государств: «соцлагерь»). Лагерь больше не отдельное место на удаленных и труднодоступных территориях, он становится единственной формой социального опыта в сталинскую и постсталинскую эпоху. Хотя ГУЛАГ – лишь одна из форм обустройства жизни, если ее рассматривать с точки зрения выживания советского человека. Если Освенцим – это, по сути дела, тайное место, где совершается массовое убийство, но его, собственно, и нет, оно не существует с точки зрения социальной общности отдельной нации (или народа), то в ГУЛАГе мы сталкиваемся с совершенно иным явлением государственного терроризма: это, можно сказать, выбор народа (не знающего, как иначе избавиться от своего рабства, если не сделать рабом всякого, кто посчитал себя свободным). Возможно, что ГУЛАГ – это дело народа, точнее, той его части, которая считает себя победителем в гражданской войне. Именно поэтому ГУЛАГ – не столько территория заражения (временного, отчасти случайного рабства), но скорее театр продолжающейся гражданской войны. Тогда лагерная форма заключения – это своего рода превентивная попытка захвата потенциального врага и контроля за ростом враждебности населения со стороны правящего режима. Наказание лагерными сроками депотенциирует страх политического режима перед ближайшей угрозой.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации