Электронная библиотека » Валерий Примост » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Штабная сука"


  • Текст добавлен: 4 ноября 2013, 22:39


Автор книги: Валерий Примост


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Почему?

– Так просто.

– На Голема они похожи. Такие же нечеловеческие.

– На кого? – не понял Репа.

– Отстань, в натуре…

«Богатыри» оказались сообразительнее, чем он думал. Получив у хирурга направления на анализы, они уже стояли в очереди. Всем надо было сдать мочу и кровь из пальца и из вены, а Варикоцеле и Крипторхизму, как ложащимся на операцию, помимо этого – посетить стоматолога и зафлюорографиться.

– Ну че, герои? – спросил Миша у Ссадины, выщипнув его из очереди.

– Все ништяк, – важно ответил тот. – Стоим маленько.

– Смотрите, до двенадцати надо успеть все сделать. Здесь анализы принимают до двенадцати, понял?

Ссадина понял. Он многозначительно выпятил губу и улез обратно в очередь. Дверь в лабораторию поминутно открывалась, внутри сверкал белый кафель и звенела медицинская посуда.

Свободное время было до четырех часов, когда начнут выдавать результаты анализов. Миша повел больных гулять. Они брели по тротуару, азиаты истово чавкали только что купленной жевательной резинкой, мимо медленно проплывали старые, видавшие виды фасады читинской глубинки. Миша привычно разглядывал вату между рамами, обделанные голубями карнизы и беленькие шторки с рю-шиками. Эти, сзади, своим чавканьем действовали на нервы. Узбеки иногда тыкали пальцем по сторонам и лопотали по-своему. Варикоцеле недовольно глядел на них и вертел по сторонам башкой. «На них даже нельзя сердиться или обижаться. Это просто тупые, упрямые и жестокие дети. Которые сами не соображают, что делают…»

…Отдельный механизированный батальон, где начинал службу Миша, в их танковом полку называли не иначе как «черный». За исключением едва ли дюжины русаков, растасованных по ротам, все остальные – от комбата до последнего солдатешки из взвода технического обслуживания – были «восточными братьями». Будучи в карантине, Миша не знал, хорошо это или плохо, хотя слышал, что во всех подразделениях полка командиры пугали своих раздолбаев-подчиненных именно переводом в мехбат. Действовала эта угроза, как говорили Мише, стопудово. Но

Миша не задумывался об этом. Он не предполагал, что попадет туда. Неизвестно, случайно ли черканула начальственная рука против фамилии Миши аббревиатуру «ОМБ» или кому-то показалось забавным подкинуть в мусульманскую компанию еще одного «восточного человека» – жи-денка из Харькова, только вечером после присяги, когда старшина карантина объявлял, кого куда распределили, Миша вдруг обнаружил, что отныне он – 2-й номер расчета ПКМ пулеметно-гранатометного взвода 1-й роты отдельного механизированного батальона. Явственно запахло жареным, но Миша еще был духом и, следовательно, пока не мог похвастаться хорошим армейским обонянием. Впрочем, в любом случае, в армии и солобон, и дембель всегда, несмотря на самые зловещие предзнаменования, надеются на лучшее. Да и все равно ничего уже нельзя было изменить.

Итак, тем же вечером Миша впервые переступил порог легендарного мехбата. Батальон занимал старое двухэтажное здание из красного кирпича, построенное еще пленными немцами после войны. Изнутри доносились дикие вопли на непонятных языках. Миша, чувствуя себя прескверно, отворил дверь и вошел.

– Кто такой? – сразу же рявкнул какой-то южный сержант, спускавшийся со второго этажа.

– Рядовой Коханович! – заученно хлопнул Миша.

– Пшел нах отсюда! – сказал сержант и въехал ему в челюсть.

Вещи, которые Миша держал в руках, рассыпались. Хлопнулись из-под локтя на пол братья Стругацкие.

– Мне к командиру первой роты, – просипел Миша из угла.

– Пох мне твои проблемы, – ответил сержант и вышел из казармы.

Миша собрал вещи и осторожно вошел в расположение. Сбоку что-то зашипело. Он обернулся и увидел раскорячившегося на тумбочке дневального с жуткой басмачовс-кой рожей.

– Че хотел, урод? – спросил дневальный.

– Мне к командиру первой роты, – опасливо ответил Миша.

Дневальный отвернулся и, соскучившись лицом, принялся ковыряться в зубе. Миша подумал, что, наверное, можно идти дальше, и уже сделал шаг, как вдруг сзади хлестнуло:

– Стой! Куда прешь, маму твою?..

– Мне к командиру пер…

– Заткнись! – дневальный вытащил штык-нож и шагнул с тумбы к Мише. Миша попятился, но дневальный резко приблизился к нему вплотную и уставил штык-нож ему в подбородок. – Урод, душара, убью нах! – Он прижал Мишу к стене и нажимал на штык-нож все сильнее, так что Миша почувствовал, что вот сейчас из подбородка брызнет кровь. Вещи опять попадали на пол.

– Эй, Эргашев, что там такое? – донеслось из полутемной глубины коридора.

– Да тут какой-то козел выдергивается! – ответил дневальный, чуть ослабляя нажим. – Говорит, я весь первый рота мама сектым!

– Я этого не говорил, – сказал Миша полузадушенно.

– Хлебало приткни, урод, сука!

– Давай его сюда! – донеслось из глубины коридора.

– Есть, товарищ капитан! – ответил дневальный, пряча штык-нож. – Пошел нах, собака! – прошипел он Мише и отступил на шаг.

Миша нагнулся, чтобы собрать вещи, и получил могучий пинок сапогом под зад. Он чуть не влепился лицом в пол, но все же удержался, торопливо собрал вещи и встал. Дневальный уже снова стоял на тумбочке. Миша закусил губу и быстро зашагал по коридору между двумя расположениями, наполненными азиатами всех сортов и видов, туда, где виднелась в луче света, падающем из открытой двери канцелярии, перетянутая портупеей мешковатая фигура командира первой роты, водруженная на кри-венькие ножки в щегольских хромачах и увенчанная капитанскими погонами и фуражкой с бархатной офицерской тульей. Миша, как положено, за шесть шагов перешел на строевой, за три шага клацнул каблуками, махнул рукой к пилотке и доложился:

– Товарищ капитан, рядовой Коханович прибыл для дальнейшего прохождения службы!

– Давно пора, – ответил ротный, пропуская Мишу в канцелярию.

За столом сидели два старших лейтенанта – смуглый, узкоглазый татарин и румяная, упитанная рязанская харя. Миша опять махнул рукой к пилотке и замер у двери.

– Кто такой? – строго спросил татарин.

– Рядовой Коханович. Прибыл для дальней…

– Ладно, хватит прикалываться, – сказал татарину ротный, садясь за стол и листая тетрадь в целлофановой обложке. Найдя то, что надо, он ткнул в это место пальцем и поднял глаза: – Ты у нас в пулеметно-гранатомет-ном взводе.

Миша кивнул.

– Вот твой взводный, – ротный дернул головой в сторону татарина, – старший лейтенант Губайдуллин. А это, – он повел глазами в сторону явно скучавшей рязанской хари, – замполит роты старший лейтенант Петраков. Прошу любить и жаловать. Если у тебя возникнут какие-нибудь проблемы… – он замялся. – Ну, там, обижать кто будет или еще чего… Словом, обращайся тогда к любому из нас, понял?

– Так точно, товарищ капитан!

– Отлично, тогда подожди меня в коридоре. Сейчас выйду и представлю тебя роте.

Миша снова отдал честь, прижимая свои пожитки левой рукой к боку, повернулся кругом и вышел. Уже закрывая дверь, он услышал ленивый голос Петракова:

– Нам в роте для полного счастья только жида не хватало.

Кто-то, кажется, Губайдуллин, произнес что-то вроде «мм-да-а», и тогда Петраков добавил:

– Зашуганный он какой-то… Наверное, и недели не пройдет, как вставят ему «фитиль» в жопу по самые гланды…

Миша почувствовал, как у него на глазах выступают слезы. Когда ротный через пять минут поставил его перед строем и призывал солдат подружиться с новеньким, не обижать его и всячески помогать в овладении воинскими премудростями, Миша пробежался взглядом по лицам первой шеренги и тогда действительно почувствовал запах жареного,

Глава 2

В «Стреле» показывали «Папаш». С ума сойти, какие шутки откалывали Депардье с Ришаром, какой маразм несли и какие у них при всем этом были рожи! Миша посмеялся от души. Азиаты сидели рядом с ним. Узбеки, равно широко открыв глаза и рты, молчали и только во время самых удачных моментов коротко матерились по-русски. Варикоцеле же безнадежно заснул в первые пятнадцать минут сеанса и сейчас противно похрапывал и пускал слюни, скукожившись на жестком, неудобном сиденье.

На них даже нельзя сердиться или обижаться. Они как дети. Со стороны кажется, что они быстро забывают причиненное тобой зло и не заводят на тебя зуб, что они совершенно искренне пресмыкаются перед тобой, улыбаются тебе и охотно выполняют твои приказания. Со стороны кажется так. Но не удивляйся, если однажды ночью ты проснешься от запаха горелого мяса и увидишь, как ярко может гореть бензин, которым облили тебя. Они никогда не будут драться с тобой честно – постарайся не поворачиваться к ним спиной, потому что воткнутый в спину штык-нож вряд ли будет способствовать твоему пищеварению. Иногда кажется, что они не соображают, что делают. Может быть. Проверить это невозможно. Не исключено, что они думают о тебе то же самое. В любом случае ни тебе, ни им в тот момент, когда ненависть ваша столкнется, как табуретки в ваших руках, не вспомнится тот, кто заставил вас жить бок о бок и воевать друг с другом.

После кино они зашли в какую-то кафешку и долго ели пиццу, такую дорогую, словно она была сделана из мяса игуанодона. «Игуанодон? – подумал Миша. – Постой-ка, а что это, собственно, такое?.,» К четырем часам они вернулись в поликлинику за результатами. Растасовав исчерканные корявыми медицинскими строчками бумажки по медкартам, Миша направился к выходу. Там, в полукруглом окошечке регистратуры сидела беленькая прыщавень-кая девочка. Девочка Леночка. Она писала направления в госпиталя Забайкальского военного округа. Миша заглянул в окошко и улыбнулся:

– Леночка, привет. Мне бы направления на трех кадров в Хилок, в хирургию.

– Коханович, если я не ошибаюся, – сказала Леночка.

– У тебя потрясающая память, – снова улыбнулся Миша. – Санинструкторов здесь постоянно барражирует челоуек сто как минимум. Запомнить изо всей этой орды одного маленького Кохановича – это трудовой подвиг.

– А у тебя лицо какое-то не русское, но и не азиатское. Бросаешься в глаза, – Леночка мельком глянула на часы на стене напротив. – Ладно, где их медкарты?

Миша отдал. Леночка быстро выписала направления и положила их в окошко.

– Откуда такая привязанность к Хилку? Ты туда уже раз двадцатый едешь.

– Тридцатый, милая. Тридцатый. Начальник госпиталя мне очень симпатичен. Родные кровя в нем чувствую, —

Миша про себя усмехнулся: начальник хилокского госпиталя был стопроцентным бульбашом, щекастым, русоволосым и с акцентом, откуда-то из-под Бобруйска. Он сгреб документы, кивнул Леночке и вывел свое болящее воинство на улицу.

Они еще с полчаса пошарились по близлежащим улицам в поисках сигарет с фильтром, ничего не нашли и побрели на автобус. Потом – пригородный вокзал, грязный, заполненный нелепо копошащейся толпой в дурацких одеждах и с дебильными лицами. (Вообще, все это столпотворение было похоже на бунт в дурке. С одинокими психами приходилось справляться, а вот с сумасшествием в широких масштабах… Впрочем, какая разница?) Потом – сорок минут на электричке, потом – старый, грязно-желтый ЛИАЗ, наполненный, как параша в «обща-ке» губы под утро. А там уж и штаб выскочил поганым прыщом из-за набобовских хором. Осталось добрести до своей комнаты, поставить кофе, заслать кого-нибудь из больных в столовую за ужином, завалиться на диван, включить телевизор и приторчать. Одним словом, «хард дэй'з найт». Нога ноет. Наверное, к перемене погоды.

– Мосел, а где мой псих?

– В туалете шуршит.

– Не буянил?

«Кажется, он и не должен буянить, но об этом никто, кроме него и меня, не знает».

– Нет. Все нормально. Мировой парень. Эй, Левашов! На выход! Сейчас придет.

– Мосел, не в западло, зашли его, пожалуйста, в столовую. Пусть мне поклевать чего-нибудь принесет, ладно?

– Нет вопросов. Кстати, Миша, ты бы мне его тормознул после отбоя на часок – полы в штабе помыть.

– Ради Бога, – Миша хлопнул его по плечу, небрежно пожал руку дежурному по части летехе и пошел к себе. Азиаты потянулись за ним.

– Вы двое, – обернулся к узбекам Миша, – идите на ужин. Принесите что-то и этому, – он махнул в сторону Варикоцеле. – А ты, бурый, заходи, – он отпер дверь своей комнаты и пропустил чечена внутрь.

Узбеки переглянулись и ушли в столовую. Миша тщательно запер дверь изнутри. Потом, пока узбеки не пришли, он старательно бил энергично, но неумело сопротивлявшегося Варикоцеле.

За окном было черным-черно.

– Выключи телевизор, – сказал Миша суетливому Левашову.

Тот дернулся к розетке.

– Закончил? – спросил Миша умытого и уже отстиравшего кровь с парадки Варикоцеле, возившего по полу тряпкой. Кавказец молча поднял глаза. – Тогда пошел вон. Можешь идти спать.

Кавказец медленно поднялся и ушел.

– Смотри, – крикнул ему вслед Миша, – спалю, что не спите, всех припашу до подъема!.. Эй, Левашов, дай-ка, пожалуйста, из холодильника бутылочку пивка.

Пробку он отдал Левашову. Пиво, шипя, как перекись водорода, потекло по внутренностям.

– Ну че, придурок, когда ты меня обрадуешь очередным припадком? – Левашов опустил глаза. – Не до дембеля же тебе здесь сидеть.

Левашов пожал плечами:

– Это же не от меня зависит. Как накатит, так и начнется. Я вообще не знаю, откуда такое взялось. До армии не было.

– Естественно. До армии тебя так не дрочили.

– При чем здесь это… – Левашов посмотрел на Мишу кристально-чистыми глазами.

– Да нет, ни при чем. Просто в армии все старые болячки обостряются, и даже говорят, что иногда появляются новые, – он отхлебнул из бутылки. – Короче, черт, послушай меня. В твоей роте никто не знал, что такое эпилепсия и как она выглядит. Ты и сам об этом мало знаешь. Сейчас все будет гораздо сложнее. Тебя будут серьезно проверять люди, которые на этом собаку съели. Тебе придется постараться сыграть припадок как можно лучше, понял?

– Что вы имеете в виду, товарищ сержант?! – возмутился Левашов, и Миша понял, что не ошибся.

– Ладно, не стремайся. Я тебя не сдам начальству. Хочешь – даже помогу. Если бы ты просто порезал себе вены или попытался повеситься, то проблем бы не было. Лежал бы себе в госпитале и мечтал о скорой комисса-ции, как любой нормальный суицидик. Эпилепсия – штука сложная. В одиночку ее не отрепетировать…

Левашов смотрел на него собачьими глазами.

– Короче, сначала тебе нужно научиться делать пену на губах. Слюна, которую ты пускал на стройке, в госпитале никого не убедит…

Миша учил Левашова целый вечер. Он объяснил, как нужно процеживать слюну между зубов, чтобы получалась пена, как биться, какое выражение придать лицу. Часа через два после отбоя он вдруг прервал себя на полуслове, махнул рукой и потянулся за сигаретой:

– Хватит на сегодня. А то у тебя глаза уже, как у олигофрена. Все, иди спать. – Левашов, повинуясь, поднялся. – Завтра я повезу чурок в госпиталь, в Хилок. Два дня в твоем распоряжении. Потренируйся. Только смотри, фигни какой-нибудь не натвори. Понял?.. Все, иди.

Какой кайф просто лежать, выключив свет, под одеялом, смотреть в окно, занавешенное снаружи черными простынями ночи, и ни о чем не думать. Сигарета попалась не слишком горькая, за дверью тихо, нога не ноет. До дембеля всего полгода, и нынешнее место хорошее, и никто отсюда не вышибет, если только не спалиться на чем-нибудь, а даже если и вышибут назад в роту, то в нагрудном кармане уже давно лежат подготовленные – без сучка, без задоринки – документы для того, чтобы лечь в госпиталь, и в госпитале этом тоже давно все схвачено, так что до дембеля нормально дожить можно. Главное – тупо не спалиться. Но пока Бог миловал. Хотя сколько уже раз казалось, что все, приплыл, парень, ничто уже не спасет твою злосчастную семитскую головушку…

…Первый раз Мише набили морду в тот же вечер. Только ушли домой офицеры и он засунул свои пожитки в тумбочку, а Стругацких – под подушку, как его подозвали в угол расположения, где сидели трое или четверо бурых дедов. Он остановился перед ними, в облачках дыма от их папирос. Сзади нарисовались еще несколько бурых, рангом пониже.

– Кто по нации? – спросил один из дедов с лычками старшого. – Таджик?

– Нет, – ответил Миша.

– А кто? Туркмен? – старшой переглянулся с соседями. – Нет? Может, тогда азер? Тоже нет?

Миша подумал, что вряд ли они знают, что такое «еврей», и ответил:

– Хохол.

– Хохоль? – презрительно прищурился старшой, а остальные зашевелились и зацыкали. – Послушай, хохоль, ты когда в казарма заходил, налево смотрел?

Миша молчал. Старшой не обратил на это внимания.

– Там туалет. Там ебошат все белий. Понял? Иди туда, там твое место. – Кто-то потянул Мишу за погон.

– Иди-иди, – сказал сосед старшого, огромный малый в танкаче. – Все белий в этот рота будут умирать. Ви не люди, ви – параша. Понял, да?

Миша очень испугался. Внутри было пусто и холодно. Идти в туалет ему не хотелось, а ответить погрубее он боялся, да и не умел, поэтому просипел что-то вроде «я не совсем уверен». Азиаты не поняли, что он сказал, но его тон, каким бы мирным он ни был, им не понравился. Кто-то вполсилы смазал Мише по почкам. Мишу заклинило: оставаться он боялся, а идти не хотел. Кто-то дернул его за рукав, зарядил по шее, прошипел «урод, сссука». Миша, сам не зная почему, оттолкнул, не оглядываясь, этого козла и остался стоять перед дедами, глядя на них вызывающе, как ему казалось, а на самом деле испуганно. Тогда старшой нехотя поднялся, поразив Мишу той особой грацией, которой обладают все уверенные в себе старослужащие – наглые, сильные, не очень умные и давно не получавшие по морде. Он поднялся и, не желая утруждать себя даже хорошим ударом кулака, просто ткнул Мишу пятерней в лицо. Миша подался назад – сильнее, сильнее, почувствовал несколько ударов и увидел, как окна метнулись куда-то вниз, в область паха. Потом он ощутил под ребрами мастичный холод пола, потом вокруг замелькали кирзовые голенища, потом он получил удар сапогом в лицо и отъехал.

В последующие дни он получал по морде еще несколько раз, но походя, без конкретной припашки. Ему было страшно, но он привыкал.

(Стругацких назавтра же украли у него из-под подушки, впрочем, как и содержимое его тумбочки.)

Несколько раз, после особенно оскорбительных ударов, его захлестывала волна ненависти и, казалось, надо было сделать лишь небольшое усилие, чтобы «погнать ответку». Но воли не было. Прижимая рукой место очередного удара, Миша успокаивал себя тем, что не стоит давать сдачи, если морально он для этого еще не созрел, если организм не отвечает на удар чисто механически. На самом деле Мише было страшно. Он лгал себе и прекрасно это понимал.

Его регулярно «строили» по ночам, и он получал по морде, ему регулярно не хватало пайки в столовой, и он получал по морде, его постоянно доставали, и он получал по морде. На него все время орали. Он привыкал. Привык он и к тому, что его уже несколько раз называли «чмо». Оказалось возможным привыкнуть и к «я твой мама еб…» Так было проще – привыкнуть и стерпеть. Так не надо было заставлять себя делать то, что заставляли тебя другие. Для этого не надо было напрягать волю, и оттого это казалось более предпочтительным.

Так прошел месяц. Каждый день полз убийственно медленно, но однажды утром оказалось, что первый месяц службы уже прошел. Теперь Миша знал на полу казармы каждую линию и даже во сне помнил, каким образом доводится натиркой до блеска пол в канцелярии. И ухоженные бээмпэшки в парке, раньше выглядевшие со стороны так соблазнительно, теперь не вызывали у него никакого интереса, потому что он слишком хорошо помнил, какая прорва работы скрыта в каждой из них. Кровавые мозоли на руках от лопаты тоже давно не будили у него сильных эмоций. Он привык ко всему этому.

Однажды он поймал себя на том, что перестал думать. С работающими мозгами было трудно: физическая и моральная боль не давали покоя, мозг возмущался и толкал тело на тропу войны, и не вступать на нее бьио еще более болезненно, чем сносить побои и унижения. Не думать было проще: унижения и оскорбления пролетали где-то далеко, не тревожа спящего сознания, и даже голод и боль почти не ощущались.

В наряды Мишу еще не ставили, в парк на работы посылали не часто, и в основном он работал в казарме. Офицеры не обращали на него внимания, старослужащие еще не брались за него конкретно, так что весь этот месяц он был предоставлен самому себе. Когда Миша шел в армию, у него были некие принципы, своего рода бастионы самоуважения («отвечать ударом на удар», «не сносить оскорблений», «не выполнять грязную работу» и т.д.), оборона которых должна была сохранить его реноме, его лицо. Но в течение первого месяца эти бастионы капитулировали один за другим, и Миша сдавал их неимоверно легко, безо всякой борьбы, утешая себя тем, что еще не сданы прочие из них. В конце концов остались невзятыми только четыре бастиона: «не заниматься педерастией», «не парашничать», «не чистить туалетов» и «не стирать чужих вещей». И то только потому, что этих бастионов еще никто как следует не штурмовал. В один прекрасный день

Миша почувствовал, что его воля умерла совершенно и теперь от него можно добиться чего угодно.

Ему было страшно. Он не мог отважиться на войну даже тогда, когда слышал «я твой мама…», даже когда его били в лоб дембельским сапогом, а потом заставляли этот сапог чистить. Он терпел все это. И с каждым днем ему было сложнее начать войну: он привыкал. Каждое утро, просыпаясь от удара по морде, он думал, что не проживет этот день, не выдержит, умрет или сойдет с ума, и каждую ночь, падая после очередной «застройки» в постель, он знал, что выдержал и что тоненькая стрелочка его терпения передвинулась еще на одно деление.

Каждое утро он, разбуженный хорошей плюхой, соскакивал с верхнего яруса, тут же получал по почкам от кого-то с нижнего и торопливо одевался. Едва успев застегнуть половину пуговиц, неумытый и взъерошенный, неумело обкрутив портянки вокруг лодыжек, он уже летел за суконной натиркой и становился в длинный ряд таких же духов, торопливо сучащих ногами на сверкающих полах. Со всех сторон на эту дергающуюся с натирками под подошвами колонну сыпались маты и удары черпаковских блях, и ничего не было видно, кроме судорожно мельтешащей натирки на полу и худой, сгорбленной спины впереди стоящего, с ритмично двигающимися локтями. Потом духи бросались заправлять койки, вытирать пыль, выбивать половики, сортировать рядом с тумбочками дедовские тапочки. Потом они мелись готовиться к утреннему осмотру, драли себе щеки старой тупой «Невой» насухую, стирали зубными щетками грязную гюдшиву, воровали друг у друга нитки, чтобы пришить оторванную пуговицу, мокрыми тряпками – потому что ни сапожных щеток, ни гуталина у них не было – обтирали сапоги. Потом на утреннем осмотре они получали по морде за плохое качество бритья, грязную подшиву, нечищенные сапоги, потом их заставляли съесть найденные у них в кармане письма из дому, а затем заводили в туалет и «брили» вафельными полотенцами.

Потом наступало время завтрака, и духи находили на своих столах полупустые бачки и миски, наполненные парашей. И они дрались за остатки пищи, и жадно тянули руками из мисок все подряд, не обращая внимания на вкус и только упиваясь ощущением кусков, протискивающихся в пищевод. Они тянули куски еды к себе и рвали из рук друг у друга, и все разливалось, и тогда приходил кто-то из дедов и окунал кого-то из них мордой в парашу, разлитую на столешнице. И над всем этим кружились легионы мух, и садились на пищу, и попадали в чай, и духи жрали мух вместе со всем остальным. А потом всех пинками гнали на улицу, в холодный утренний туман. Потом был развод, и все шли на работы, и их, быдло, грязных, избитых, со стертыми кирзой ногами, с бурчащими от голода животами, гнали впереди всех как скот. Они пахали, как папа Карло, до самого обеда, крася стены в казарме, роя траншеи под связь и чуть ли не глотая мазут в ненавидимых консервных банках бээмпэшек. И опять их били все кому не лень, и у одних нижняя челюсть по месяцу и больше стояла вкривь, у других от выравнивания кулаками на груди пуговиц грудина вминалась и покрывалась шрамами, а у третьих гнили от ударов ноги и язвы отравляли воздух зловонием. И они работали, даже не оглядываясь на удары. х

А потом был обед, и они опять хавали помои и мух, и даже плавающие в супе черви не вызывали у них никаких эмоций. После обеда, получив свою дозу «включений», они снова шли пахать – как рабы, без секундной передышки – до самого вечера, когда их, голодное, грязное стадо, собирали чабаны в щегольски отглаженных хэбэшках и гнали к корытам с отрубями и помоями, а потом – в хлева. И рабочей скотине надо было еще навести порядок в своих стойлах, и в стойлах чабанов, а также подшить этим чабанам подворотнички, надраить сапоги, нагладить форму к завтрашнему утреннему осмотру. И отпускали духов спать очень и очень нескоро, и еще не раз и не два брызгала на грязные хэбэшки и чистые полы черная духанская кровь. Но сворачивалась она быстро – наверное, от страха.

Все дни были похожи один на другой, как духи в строю роты, и заранее можно было предсказать, что случится завтра, послезавтра или через неделю в любое время.

Однажды Миша поймал себя на том, что уже не ненавидит бьющих его дедов, даже не оборачивается на удар. Ему плевать. Ббльшую ненависть вызывали собратья-духи, вырывающие у него изо рта кусок в столовой. А старослужащие поднялись в его сознании на какой-то невидимый постамент, куда не достигает ненависть духов; старослужащие жили в каком-то ином измерении и по совершенно другим законам.

И еще он словил себя на том, что относится сейчас как к равным к тем чмырям, на которых в карантине смотрел с презрением И жалостью. Неужели он – один из них?! Не может быть. Он не верил своему больному рассудку, ибо рассудок убеждал его, что претерпеваемые им унижения гораздо меньше унижений, выпадающих на долю остальных духов-белых. Он знал, что это не так, и не мог в это поверить. Ему надо было убедиться. Он захотел посмотреть на себя в зеркало. Наивный: во всем батальоне не было ни одного. Тогда однажды вечером он оторвался от работы и долго смотрел в черное зеркало ночного окна. Миша не узнавал себя. Этот – тощий, взъерошенный урод с глазами больной собаки – не мог быть Мишей Кохано-вичем, уверенным в себе восемнадцатилетним парнем, не трусом, не ублюдком, не подлецом. Этот не мог быть сыном Меера Кохановича и Анны Коханович, урожденной Гольдберг. Этот вообще не мог иметь родителей, родины, друзей, любви. Единственным, на что Этот имел право, была переполненная девятилитровая параша в его покрытых черной коркой руках, если бы кто-нибудь удосужился ее ему дать.

Боль пронзила правое ухо. В окне Миша увидел скалящееся отражение холеной хари старшого Джумаева. Тот небрежно ткнул руку в карман и сказал:

– Че стал, урод? Давай-давай, рот твой…

Мишу обожгло изнутри. Он вдруг понял. «Они даже не воспринимают меня всерьез, как человека. Я для них скот, рабочее, тягловое быдло. Об меня следует вытирать ноги». Он не заорал, не вцепился Джумаеву в горло. Он промолчал. Его нога покорно тронула суконную натирку с места. Но что-то случилось. Что-то уже было не так. Он понимал, в чем дело: фитиль затлел. Через полчаса в туалете Мишу остановил один из бурых сержантов Ахмедов.

– Э, урод! Ти сюда пачкать ходишь, убирать не ходишь. Я убирать за тобой?

Миша попытался отступить к выходу, но Ахмедов остановил его.

– Или ты лучше их? – он кивнул на трех белых духов, мывших очки.

– Иди к ним. Там много работа.

Все, почувствовал Миша, вот оно, начинается. Тут уж уступать нельзя. В этот момент он так нервничал, что не мог понять, ПОЧЕМУ нельзя уступать именно сейчас, но точно знал, что НЕЛЬЗЯ.

– Иди, урод! – сказал Ахмедов повелительно.

Наработанная привычка к бездумному, рабскому подчинению содрогнула тело, но Миша сумасшедшим напряжением всех мышц удержал его на месте.

– Это не мое дело… – произнес чужой деревянный голос.

«Боже, это я сказал?.. – прострелило Мишу. – Мама, что сейчас начнется!»

И началось: из глаз посыпались искры, какая-то сила качнула тело, как маятник. «Ударил», – подумал Миша. В эти ничтожные доли секунды счетная машина его мозга безумно двигала всеми поршнями, вертела маховиками, мигала лампочками: что делать? ответить или стерпеть? Терпел же раньше и ничего; может, и сейчас пронесет; а то, неровен час, еще прибьют… Легкий, ритмичный шорох шестерней усыплял волю, разжимал кулаки, тормозил кровь в венах. А чем меньше становилось воли, тем медленнее шевелились шестерни. Человек засыпал, просыпалась бессловесная, безмозглая тварь.

Второй удар наполнил рот соленым. Спящий приоткрыл глаза. Ах ты ж, сука… К горлу подкатывала холодная волна ненависти. Скотина… Упругие плечи ненависти ломали и корежили весь сложный механизм цивилизованного разума. Клинили шестерни, гнули поршни, срывая предохранители, тормозящие злость. Гребень этой волны, увенчанный кроваво-красной пеной, ударил в глаза. Все уроды, ненавижу…

Миша размахнулся и со всей дури залепил Ахмедову в балабас. С вкусным кровавым ляпом. Азер ушел харей в умывальник. Убью, падла… За все, за все… Захотелось вцепиться в ненавистную плоть пальцами, вгрызться зубами в податливое горло до хруста, облиться чужой кровью, пить, глотать ее. Хотелось рвать зубами кадык, отдирать от черномазой головы уши, сдирать полосами кожу с морды и убивать, раз за разом убивать эту сволочь и всех остальных сволочей, и пусть они оживают, чтобы можно было убивать их еще, и еще, и еще… Он бил Ахмедова мордой об кран, брызгала кровь, тот уже не сопротивлялся, а Миша снова и снова толкал на холодный никель красную коротко стриженную тыкву. Сзади что-то орали на непонятных языках, удары сыпались градом, чьи-то пальцы хватали его за лицо, за волосы, за хэбэшку, а он ничего не видел, кроме окровавленной тыквы в умывальнике, и ничего не чувствовал, кроме стекающей по рукам и лицу крови. Но, наконец, удачный удар в голову повалил его на мокрый кафель. Он на мгновение увидел как чужую свою собственную руку – окровавленную, с разбитыми костяшками и сломанными ногтями – и потерял сознание. Его еще долго били ногами, но ему это было уже безразлично. На сегодня война была закончена…

…Засыпая, он еще вспомнил о том, что забыл завести будильник. Ему приснилось, что он плохо закрыл окно, и вот оно открывается, и здоровенный узбек в ушитой хэбэшке осторожно залазит внутрь, придерживая большой, темной стали, топор на скверно оструганном топорище. Миша застонал…

Все было, как всегда.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации