Текст книги "«Голоса снизу»: дискурсы сельской повседневности"
Автор книги: Валерий Виноградский
Жанр: Прочая образовательная литература, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– Много! Ох, и много раскулачили! И самых ценных людей. Которые только и могли работать. И кормить! Не только что себя, а и государство могли кормить! Да, да. Что ему мешало?! У него, у того, который работал, хотел работать – у него была и масленка, и мельница, и дранка, и чесалка. Все свое! Вот – я имел землю! Ну, я-то не имел, а отец мой имел. Сеяли подсолнухи. И я помню, – я сам гонял масленку. Привод к ней был лошадиный. Она была не как заводская, а как своя, крестьянская, самодельная. У нас рядом стояла масленка. Я пойду лошадей гонять. Мне жмых дадут, чтоб я лучше работал, – я же мальчишка еще, а он сладкий, этот жмых. Но он – не колоб. Он не до конца выжатый. Он еще теплый, мягкий. Ух, тур твою мать, какой он хороший, вкусный! По правде – это не жмых. Жмых-то мне на кой? – зубы об него ломать?! Это было так – когда зерно обжаривают. Была такая, вроде газового баллона, жаровня. Тут горн, шелуха от семечек горит. И мужик сидит, трясет эту жаровню. Чтобы семечки не пригорали. С места на место их пересыпает. А тут колода стоит. Он вываливает из жаровни семечки обжаренные. А тут – жом с винтом. Вываливает в колоду семечки, а в колоде полотно. Я эту всю конструкцию знаю! Колода деревянная, а жом – металлический. Но колода не из досок! Она цельная, из дерева долбленая. И вот жмут, и масло текет.
У меня корова была стельная. А дело было как раз в это вот время, на Кузьминки. Ну, бабушка мне говорит, жена моя: «Ваня!» Я говорю: «Чаво?» – «За коровой-то следить надо!» Я говорю: «Ну ладно, я сейчас пойду…» Раз сходил, два сходил. Теперь иду – мне оправится надо было. В конюшню. Ну, сажусь. Сел добром, затворил дверку. Тепло мне. Сижу. Оправился. А стал выходить – хрена с два! Я запертый! Я торкался-торкался, торкался-торкался – ни хрена не отпирают. Меня заперли! А когда я все-таки вышел, то сразу понял – жулики были у меня на дворе! А это были Кузьминки, середина ноября. Кур воруют в это время. Семь кур у меня забрали, на хрен!
И ушли. А меня оставили, заперли. А проволочку-то люминевую воткнули в пробой. Я бился, бился, потом ка-ак плечом дам! Проволочка – вот так вот согнулась, и цепь слетела. Прихожу домой, говорю: «Бабушка…» Она: «Чаво? Чаво ты ходишь, не спишь?» Я ей говорю: «Тур твою мать, меня в конюшне, чай, заперли!» Это было как раз на Кузьминки. Утром встаем, а у нас кур-то нет! Меня заперли – я им помешал. Я встал, а они попрятались во дворе, жулики-то. А как я зашел в конюшню, они меня и заперли. Кур потом собрали, на хрен, и ушли восвояси. Семь кур утащили! Говорю бабушке – так, мол, и так. А она говорит: «Да бог с ними…» Эх, у меня бабушка хорошая была! Это было не так давно. Мы уж с бабушкой старые были. Вот. «Да бог с ними». Только это она и сказала. Кому надо, не трог – пущай берут.
Надо полагать, перед нами еще один, очередной, извод дискурса крестьянского вытерпливания и нечувствительного смирения перед обстоятельствами бытия, что был охарактеризован выше. На этот раз – в несколько сказочно-балагурской тональности. Помнится, навела Ивана Васильевича на этот рассказ именно ноябрьская пора. Он по старинной привычке мерял течение времени народным календарем, а Кузьминки (14 ноября по н. ст.) как раз были той субботой, когда я пешком пришел к нему за 24 километра в Красную Речку из Лоха, где жил с семьей во время всей Первой Шанинской экспедиции. Принес с собой разное гастрономическое довольствие и пару поллитровок «Кубанской», которую достать в то время было очень трудно. Уже смеркалось, когда я постучал в его избу. Мы весь вечер хлопотали вокруг стола, жарили селянку, освежали столовую посуду, выкладывали на стол соленья. Потом уселись, медленно поужинали и, находясь в благодушном расположении, дядя Ваня начал вспоминать свои обычные трапезы, когда была жива его жена Аграфена. И как-то незаметно свернул в разговоре на историю с кражей кур. И в этом необязательном рассказе в очередной раз обозначились базовые черты дискурса крестьянского существования – его ровная предсказуемость, его своеобразная, допускающая разного рода выверты и скачки, нечувствительность, его размашистое великодушие и безмятежность.
– Отец мой, кроме хлебопашества, ничего не умел! Он вот только что работал, – работал с землей. Ему некогда было ремеслом заниматься. А деда мой, отцов отец, когда ему пятьдесят лет сравнялось, он работать прекратил. Понял? Старый стал, считалось. Он вот такую вот бороду отпустил, до пупа. Старый! И все хозяйство передал отцу. Отец – командовал: пахал, жал, сеял, косил, молотил. Молотили у нас цепами. Эх, вот работали, так работали, тур твою мать! Вот у нас было три брата – один с девятьсот пятого, другой с девятьсот второго, а третий – с восемьсот восемьдесят восьмого. Все они были женатые. И вот раньше это называлось «посад». Настелят снопов – колос к колосу, а стебли-то врозь, в стороны. И как начнут их молотить – они аж прыгают, эти снопы. Припрыгивают. А их жены-то идут и по гузнам снопы хлыщут. Как пойдут – получается хлеще, чем на молотилке! Вымолачивалось зерно очень хорошо. Но надо тоже это уметь было! Это называется – «оплавить колосья». Это значит – колос отбить, а гузно не трогать. Вот так! Вот тебе этот самый оплав. Отбить колос! А колос отбить – это просто! Но – тому, кто это умеет, кто может. Цепов теперь в деревне не осталось. А раньше у нас – в восемь цепов хреначили. И ведь надо ладить! Чтоб никто ни раньше, ни позже не ударил. Такая музыка была – хошь пляши! У меня старший брат был – с девятого года, он тоже вникал в это дело. Он тоже туда лез, тоже молотил. Ну, он подлаживал, а не ладил. А я в это дело не вникал. Я еще тогда бегал, прыгал, игрался. В детстве мы чуть не голышом ходили. Ну, холстовые штаны были. И рубашки холстовые. Сами ткали! Бабушка у нас ткала. Дедушка, Павел Алексеевич, стан делал. А мать – шила. Штаны. Портки – тогда называли. Портки. Вот когда в родительском дому я жил, была у нас одна широкоспинка на всех. Сейчас, вот, фуфайки пошли, а тогда фуфайков не было. А широкоспинка, знаешь, какая она? Хрен его знает, кто ее придумал! Она – подлиннее фуфайки, широкая, тур твою мать! Запахнулся и пошел. И на всех она подходила. Полы у ней большие, широкие. Запахнешься, веревочкой подпояшешься – и пошел. До самой женитьбы мы этак ходили. А обувь – лапти! И летом и зимой. А не один хрен?! По льду катались в лаптях. А валенки отец не валял. Это уж я сам, от мачехи научился. Я же говорю: жениться стал, а у меня чесанки были новые. А мне – за трактором идти. Так мне отец не дал их ни хрена! Говорит: «Лапти обувай и иди!»
Ты, вот, спрашивал вчера – когда я жил хорошо? Чтобы всего хватало. Знаешь, это вопрос какой? Пустой! Человек, мотри, сыт не бывает. Вот у меня сейчас все есть, а все-таки чего-то не хватает. Чего-то не хватает!.. И с ней, с бабушкой, мы так же жили. Я вот думаю, мне хватает. А ей, может, не хватает! Вот так вот. Но мы особо хорошо никогда не жили. Не роскошествовали, нормально жили. И особо не нуждались никогда. Я так понимаю! Как хочешь, так и живи! И я – как хочу, так и живу! Ты спрашиваешь – я завидую или нет богатым? Так, что ли? Да на хрена завидовать-то?! Никогда я не завидовал. Хочешь жить хорошо – работай! Хочешь выпить – подработай! Короче говоря, трудись! Ведь как говорят? – под лежачий камень вода не текет. Тех, кто трудится и кто не трудится – чай, разницу-то издаля видать! (Иронически смеется.) Человека-то издаля видать тоже. Если он мал-мала живет, у него и скотинка, и куры, и коровка. Он и выглядит-то по-иному! А ежели у него нет ни хрена, то это так и видать, что у него ничего нет. Ты, вот, спрашиваешь, как отличить? Вот так и отличить! Его видать, чай! Гляди и отличай! Вот так вот. И – отличишь. Вот я защурю сейчас глаза и все село тебе пересчитаю: кто где живет, и кто как живет! У богатого что? Скотина, хороший дом! Какое-то ремесло богатый обязательно имел. Богатый одевался хорошо, отличался от другого даже по виду. А бедняк? У него скотины нет, и ходит он в одной широкоспинке. Широкоспинка у него – одна на всех. Я тебе давеча рассказывал про это. И ремесла в руках нет ни хрена! Вот он и ходит, голодает. Нищие у нас были, тур иху мать! Нищие были, милостыньку собирали, ходили. А если у человека земли много, значит, у него и богатства больше.
Здесь перед нами весьма картинно и впечатляюще развернулся дискурс крестьянского обобщения, дискурс простодушной генерализации. Если принять сформулированный выше тезис о «малоумности» дискурса крестьянского существования, «слабоумия» крестьянских дискурсивных практик, то в приведенном тексте он проявляется во всей его феноменологической обстоятельности. Иван Васильевич Цаплин не конструирует систему параметров социального расслоения в деревне, – он просто видит их. Его заявление о «прищуре» глаз в ходе перебора ключевых кондиций соседских и всех деревенских семейных дворов имеет прямо-таки методологический статус. «Защурить глаза» – значит избавиться от отвлекающих подробностей и каких бы то ни было детальных, милых сердцу либо, наоборот, отвращающих и скандальных мизансцен в необозримом репертуаре внутридеревенских отношений. Вообще говоря, захваченность, причем не столько рефлексивная, то есть по своей природе – не столько аналитическая, сколько органическая, стелющаяся, привычно реагирующая на однообразное шевеление фактов деревенской повседневности – родовая характеристика крестьянских жизненных практик. Дискурс заученного повторения натурально сложившихся, немногочисленных бытийных звеньев лежит в основе того, что именуется репутацией. Этого понятия в крестьянском словаре нет, но оценка любого семейства в проекции «какого оно роду-племени» обязательна и устойчива. Вопрос «А какого ты рода-племени?» – это ведь, в сущности, тот самый «прищур», тот подручный интерпретационный инструмент, каким привычно и машинально работает деревенский социум.
– Я нисколь, ни одного дня в школе не учился. Я вот с шестидесятого года, когда на мельнице стал работать, – вот тут я мал-мала научился писать. Нужда заставила: накладные-то надо подписывать. Родители в школу посылали, было. Брат в школу ходил, и я с ним пошел. Но меня выгнала учительница, сказала: «Ты молодой еще, пойди, каши поешь маленько…» А я на нее за это изругался. Сказал: «Сука ты!» И больше не ходил ни одного дня в школу. (Смеется.) А чаво она мне?! Я пришел в школу, чин-чином, а она меня выгоняет. Я даже плакать начал. Я пошел с братом, с Алексеем. А она мне говорит: «Выдь отсюда! Кашки ступай поешь!» То да се, молодой, мол, еще. А я, было, тыкву ей принес в подарок, а она меня выгнала на хрен. Я и тыкву разбил, и боле не пошел в эту самую школу. Да и ходить не в чем было. Зачем мне учение? Да и без него я все делать могу! Я и тракторист, и мельник, и валяльщик, и печник, и гребещник. И все делаю сам! Тракторному делу обучался в Озерках. Первый-то год нас назад отправили, сказали, что мы объедим всех, а уж на второй год пошел. И там я вместе с Любкой Шишкиной учился. И там еще была одна женщина. Александра, Санька. Тоже была трактористка. Надо говорить «шатун», а она всегда говорила – «шатуище». Ее там так и прозвали – Шатуище.
А валенки валять я, знаешь, как научился? Я научился у своей мачехи. У меня отец, когда мать померла, в тридцать девятом году, на ней женился. Она выпить любила, тур ее мать! Ну, я раз сварил самогонки ведро. И отнес ей, чтоб она валенок нам наваляла. А у ней во-от такие титьки были, у мачехи. Она умела валенки валять, большой специалист была по этому делу. А когда отец у меня помер, в сорок восьмом году, она вышла за другого, за Василия Петровича. И он выпить любил. Им принесут самогонки, а они не валяют. Напьются и друг на дружку лезут, тур иху мать! Самогонки не напасешься на них! Ну, я поглядел как она валяла – раз, другой, третий. Потом сам попробовал, слепил кое-как. Понес ей. Она поглядела, говорит: «Ну, пойдет! Да ты еще попробуй, получше. Ну, ты не торопись – вот так, вот так, вот так, Ванюшка!» Да, да, показала – так да эдак. И я еще раз заделал и опять к ней пошел. Она поглядела и говорит мне: «Ну, а теперь сваляшь! Валяй, давай!» И я начал валять. А у меня опять сапогами валенки пошли. Ну, пару, две, три связал – и пошло у меня на лад дело! Так, тур твою мать, к ней идут с шерстью, а она ко мне их посылает: «Вот, Ванюшка Цаплин – самый валяльшик!» Мне шерсти навалили – полон подпол. И из Гремячки везут, и из Бегучей везут – полно! (Смеется.) И я начал валять. Один раз – восемьдесят пар кряду свалял, чтоб на дом денег заработать. Тогда 100 рублей за валенки платили. А водка стоила два рубля восемьдесят копеек. Вот, тур твою мать, водки-то я заработал?! За ночь – валенки. Стало быть – за ночь больше тридцати бутылок, полтора ящика! И не пил я ни хрена тогда. Не как сейчас! Вот так вот.
Был вот у нас в деревне Иван Федорович, по прозвищу Кулага. Вот я раз кадушки делаю, а он приходит и говорит: «Миленький, да где ты научился?!» Я ему отвечаю: «Нужда научила, от нужды научился!» Говорится ведь: нужда и барыню гребет! (Смеется.) Вот, пойду, ветел нарублю, они высыхают у меня, и я за день кадушку сделаю. И ведь начал кадушками торговать, без смеху! Я и бочки делал, и кадушки делал, и лагуны. Пахтанки делал бессчетно! Я посмотрю, как мастера делают, и сам так делаю. Вот мачеха показала, как валенки валяют. А вот сосед у меня рядом жил, он бондарь был. И вот у меня один раз что-то рука заболела, я на работу не ходил. Думаю – пойду-ка я к нему. А он дома сидит, кадушки делает, тетке моей. А до этого тетка моя пришла к нему и говорит: «Андрей Сергеевич, у меня из кадушки вода ушла…» А он спрашивает: «А что, там только вода была, в кадушке-то?» Она: «Нет, огурцы тоже были». Тогда он спрашивает: «Ну, ладно, вода-то ушла, а огурцы-то хоть целы? Остались огурцы?» (Смеется.) Тетка отвечает: «Да огурцы-то целы, только вода ушла». А он тогда и говорит: «Воду не удоржишь, и дым не удоржишь! Мочить ее надо, бабушка! Мочи – и она будет воду держать…» Я больше делал липовые бочки. Дубовые-то я мало делал. Липу – просто! Как ее жамкнешь обручами, она заминает друг дружку и воду ни хрена не пропускает. И для меда делают из липы. Раньше у нас разные мастера были, в деревне. Вот, Иван Федорович, – хомуты шил. Ходил по селам. Он шворник больно уж хороший был! А то возьмут и увезут его – сбрую шить. В Озерки, в Яругу, в Петровск. Гармонь у него была, рубашка, шелком расшитая. Он не был богатый. Ни хрена у него ничего не было! У него все богатство, что руки золотые. Это правда, – он чудак был, но мастер! Специалист. А то что он чудак, так это его просто просмеяли. Вот дай ему палку – он враз из палки сделает клещи для хомута. Он только что глянет на лошадь и уже знает, какой ей хомут сделать. А сделает – как выльет! С кнопками, весь разошьет. Хорошо! Хороший был мастер. И сбрую, и седелки – все сам делал. А ремни он резал из кожи так: берет кожу и вот эдак дергает ее на ноже. (Показывает.) Ровно выходит! Хоть куды-нибудь в сторону у него ушел, ремень-то. Нет. Нет и нет! Ровно, хорошо! Он мне еще хомут шил для коровы, для Телы.
В этом фрагменте, в его динамичном, минующим специальные детали и технологические хитрости, темпе и заметно скупом на подробности развороте и строе внятно прослеживается типичный для крестьянских миров дискурс видения и нерассуждающего угадывания, – когда мир берется в его слитной динамической целостности. Когда мир захватывается, что называется, гуртом и чохом. А. С. Пушкин замечал: «Ум человеческий, по простонародному выражению, не пророк, а угадчик, он видит общий ход вещей и может выводить из оного глубокие предположения». Цаплин-угадчик естественным образом влит в местный пейзаж и в нем растворен. Дискурсивно весь он – неотлучное присутствие, цепкое здесь-бытие. Он непринужденно умудрен и незатейливо искусен, живя в своем родовом гнезде. Он летит над рябью фактов, мгновенно впитывая их сигналы и усваивая их предсказуемо преображающуюся конфигурацию. Он видит все и все примечает. Глагол «примечать» повышенно частотен именно в дискурсах крестьянской повседневности. В нынешнем расхожем городском говорении он прочно запрятан в резервные глубины. А в деревне «примечай!» до сих пор слышится в дискурсе отцов. Перемена обычных приставок творит здесь чудеса. И общеязыковое «за-мечать» как настораживающее, принудительно-информационное мероприятие, свойственное городским (и вообще – изощренным) коммуникативным практикам, выворачивается деревенским «при-мечать» как действием необязательного посылания и ненавязчивого инструктирования. В то же время в этом глаголе слышится явное и властно-хозяйское прибирание мира к рукам, его дискурсивный и, следовательно, предметный захват. Это как у грибников: «Один беру, на другой смотрю, третий примечаю, четвертый мерещится». Примечающие Иван Васильевич Цаплин и Иван Федорович Кулага – персонажи для нынешней деревни довольно редкие. В последнее время эту роль начинают своеобразно выполнять переезжающие в село горожане. Но это – особая тема.
– Нету сейчас народа хорошего в деревне, считай. А раньше вот такие были соседи. Вот сейчас, в это время, ночи стали длинные. Осенью-то. А я курил раньше. Встаешь утром, бабушка печку затопляет. Тогда каждый день печку топили: блины пекли, молоко квасили. Ну, встаешь, идешь к соседу, – насидишься, наговоришься, накуришься! Потом идешь домой. Вот так вот. А сейчас?! Сейчас друг к дружке не ходят. Это какая хрен жизнь! Вот, скажем, поллитра у меня есть, примерно. Так я ее норовлю выпить один, украдкой. Кабы кто не пришел!
Вот вчерась пошел подстригаться, у меня была бутылка. Пошел к брату двоюродному, подстригся. Ну, и увел его сюды – идем, мол, ко мне, выпьем. А его жены не было дома. Ну, он выпил, ушел домой. Так она, когда тоже домой вернулась, меня всю ночь кляла – зачем я ему выпить поднес?! Вот такие стали люди! А он мне – двоюродный брат, родня. Раньше-то соседи были как-то больше доступны друг другу. А то разве как сейчас?! Сейчас никаких соседов нет! Никакого сейчас разговору нет! Друг от дружки сейчас воруют и крадут, и боятся друг дружку. А тогда не боялись. Вот тогда были гулянки! Как вот, от нас и до самой Любы Шишкиной всех приглашали в одну компанию. Как зарядят, лети ж твою мать! Вот тут два стола стоят, и вон там тоже два стола стоят. Плясали! У меня были тогда пчелы. Бабушка нальет меда в чашки. А они медом пятки смажут и по столу пляшут. Это – для куражу! Да и пятки липнут к столу, шум, гром! Это все было уже при колхозе. И до войны так было, и после войны. Люди тогда дружнее жили, чем сейчас. Да – ругались, воевали, бывало. Да ну, это… Всякая причина была. Чай, смерть найдет причину.
Да, вот я тебе говорил: меня брат постриг, я ему налил, а его жена на меня пошла копной – ты, мол, его затравил! Страмит меня! Да, чай, у него своя голова на плечах есть. Если я не хочу, затрави меня, примерно. Соседи раньше лучше были, не как сейчас. Куды ни пойдешь – отказу никакого нет. А сейчас, тур твою мать, все прячут друг от дружки. Вот, слушай-ка. Вот, раньше, я помню, я еще небольшой был. Вот где сейчас Тонька Тырышкина живет – за ней, там, еще один дом там был. Растегаевы там жили. И он по зимам все время к нам ходил – делать-то в это время не хрена было. Постелят тулупы на пол – в тулупах они ходили. Постелят они тулуп, сидят все на полу, курят. Рассказывают про эту заваруху, про семнадцатый год. И вот, сидят, курят. Припасут тыквенных семечек, лузгают. А пить – не пили совсем! Так что, вот, раньше жили! И ходили друг к другу. И не ругались ни хрена! А сейчас – гав-гав-гав, гав-гав-гав. Одна ругань! Да, куда это жизнь-то повернула, даже и не знаю? Не знай, не знай! И вот вся эта жизня – вся она на нашем веку изменилась. Все это на нашем веку произошло. Все на нашей памяти. И, тур твою мать, сколько голодовок было! Сколько войн!..
Чем примечателен этот фрагмент нарратива? Его тремя последними строчками. Так обычно выглядит дискурсивная крестьянская историософия, осмысление потока времени. Здесь напрочь отсутствует какая бы то ни было размечающая аналитика. Здесь нет рассуждений, только констатирующая фиксация, видение во времени. Это, как мне представляется, явственная примета натуральных, «неиспорченных рефлексирующим интеллектом», крестьянских дискурсивных форматов. Последние совершенно удивительным образом соотносятся с первым тезисом «Логико-философского трактата» Людвига Витгенштейна – Die Welt ist alles, was der Fall ist. Принятый регулярный перевод: «Мир есть все то, что имеет место». Однако В. В. Бибихин в книге «Витгенштейн: смена аспекта» объясняет и переводит этот тезис иначе – «мир есть то, что выпало». Вот аналитический подступ Бибихина к этому варианту перевода: «Наше видение мира <…> плавно переходит в ведение и ведание. Мы видим мир так, что сразу и ведаем о нем, поэтому ведаем им, делая его вольно или невольно таким, каким его увидели. Мир есть то, что выпало. Не надо добавлять “нам”. Мы не знаем, никогда не узнаем и не имеем никаких средств видеть и ведать мир иначе, чем как он увиден нами»[30]30
См.: Бибихин В. В. Витгенштейн: смена аспекта. М.: Институт философии, теологии и истории св. Фомы, 2005. С. 121.
[Закрыть].) И полуграмотный краснореченский мельник (он же и валяльщик, и бондарь, и печник, и пр.) Иван Цаплин ведает, что «жизнь-то повернула», но не уверен, куда. «Не знай, не знай!..» Так уж выпало. Натуральная органика дискурса крестьянской меры мира дышит здесь печально, глубоко, ровно, незатрудненно. В конечном счете – прощающе.
– У нас по зимам тут все снегом заметат. Не пройдешь, не пролезешь. Хорошо – тут, за нами, у речки, мельница стоит: всетаки чистиют. Народ-то едет молоть. Ну, теперь-то не молоть, а дробить, дробленку делать. Муку-то уж на ней не смелешь таперя. А ты знаешь почему? – верхний камень тонкий. А зерно, когда попадает на стакан, его вон туды откидывает, и оно валится вниз, напрямую. У меня камень верхний уже тонкий стал. Сносился уж. А ты знаешь, куды я ездил, за камнем-то? В Дергачи, на тот берег Волги. Из Дергачей камень приволок. И не один, а два камня. Один-то потом раскололся. А как получилось? Со мной работал один, он давнишний мельник был. Он еще работал с тем заведующим, с моим отцом. А у него дочери вышли замуж и каким-то способом угодили в Дергачи. И там они жили. Ну вот, у нас камень-то хреновый стал. А эти дочери-то приехали сюды, в гости, и говорят: «А у нас там камни мельничные есть…» Спрашиваем: «Как связаться?» Они дали номер телефона. А в то время председателем был Дудуйкин. А у Дудуйкина жена на телефоне у нас сидела. Теперь я ему, председателю, говорю, что, мол, камни я нашел. Звоните. Спросите, сколько стоит, машину давайте. Они вам скажут цену, чтоб я не виноват был. Ну, она звонит ему, говорит. Ну, они мне дали деньги, и я поехал. Тысячу семьсот вроде дали-то. По тем временам – это хорошие деньги. Ну, поехал я туды. Он мне машину дал, Дудуйкин. И деньги мне дал наличными, и ведро яиц дал. Ну, едем с Санькой. Шофер Санька и я. А в самое жнитво дело было. Заехали за Энгельс, а там воды нет ни хрена, скрозь воды нет. До самых Дергачей. Едем. Пить охота. А из Энгельса выехали – темно еще было, утром. Ничего с собой не взяли – ни вина, ни хрена. Едем – стоит постовой, с флажком. Он стоит, чтоб машины с хлебом проверять – прикрытый у тебя кузов или не прикрытый. Мы подъехали к нему, спрашиваем: «Нет ли у тебя испить?» А он говорит: «Милые мои, у меня, вот, одна поллитра только. Ежели я вам дам – ни вы не напьетесь, ни я не попью…» Ну, чаво же? Надо ехать дальше. Едем дальше. Ершов проехали, смотрим – машина торчит, буксует, – речка Еруслан там. Ребятишки сидят, огольцов ловят. Ну, мы там и напились и умылись. Воды набрали. Едем дальше, в Дергачи. Часов в восемь-девять вечера мы туда приезжаем. А до этого нам женщина одна встретилась по дороге. Останавливает нас, спрашивает: «Вы в Дергачи?» – «В Дергачи. Садись, подвезем». Ну, села она и мы поехали. Потом спрашиваем у нее: «А вы там не знаете таких-таких?» – «Как же, они возле меня живут!» Она нас и привозит прямо ко двору. Ну, встретились, поговорили, туды-сюды. Ну, они сразу к директору, стали торговаться. Сколько стоит? Нам отвечают: «Семьсот». Ну, ладно, я посулил им восемьсот. А у меня – тысяча семьсот рублей. Ну, я ему, директору-то, отдал деньги. И говорю: «Ступай, тащи литру!» Он пошел, три поллитры принес. А в магазинах-то тогда вина не было. Как уборочная, так вину – запрет! Вот дураки-то. А он-то пошел к продавщице домой, директор, у ней взял. Ну, взяли, выпили на троих. Говорим ему: «Ну, тащи еще!» А он – ни хрена не идет. Говорит: «Хватит, мотри, хватит, завтра работать!» Тогда я ей говорю, а она мне племянница, а я ей дядя: «Ступай, Маруська, за водкой». Ну, она только поллитру принесла. И больше не дают! Ну, мы выпили. А камни-то для жерновов с вечера поклали в машину-то. А я привез туды ведер десять яблок, своих. Хозяевам для ребятишек дал ведра три-четыре. А остальные продал на хрен! У меня их враз расхватали. Поутру мы домой поехали. Приезжаем в Саратов, набрали водки и домой поехали. Солнышко светит! Ох, народ нас встретил, полно мужиков сбеглось. Я председателю говорю, Дудуйкину: «Степан Петрович, погляди, камни-то какие?! Хорошие али нет?» А он спрашивает: «Тебе хорошие они?» Я говорю: «Хорошие». Он: «Ну и работай!» А я говорю: «Куды их сваливать-то?» А он мне: «Домой вези…» Вот был мужик какой! Я говорю: «Ну чаво же – теперь надо обмывать их!» А он мне в ответ: «Это – ваше дело. Покупай и обмывай!» А я говорю: «Да вон у нас в кабине водка-то, с собой привезена». Ну, сели мы возле ворот, у правления, мужики-то. И выпили все. И беды никакой не было! Вот был какой хороший председатель, тур твою мать! Степан Петрович. Вот я их и привез, эти камни. И они с шестидесятого года сносились уж. Один-то разлетелся, а другой – остался. Они хорошие, обработанные, как хрусталь, камни-то. Один разлетелся. А как говорят – нижний камень перемалывает верхний-то. Почему это говорят, знаешь? Жена-то мужа перебарывает! Так и камень. (Смеется.) Ты понял меня? Нижний-то у меня камень толстый. А верхний – тонкий. Вот зерно из-под него и вылетает. Сработался. Да мне и этого хватит до смерти! (Смеется.) А вот я помру, мельницу растащат и сожгут. Я вот председателю говорю: «Делай, покуда я жив! Обделывай мельницу-то!» Я-то на ней работать не буду, так ведь? Но ты ее сделай при мне, а то ведь без меня ее никто не соберет! Ну, он сита привез новые, хорошие! Но делать некому, не дает людей. Показать тебе эти сита? Сейчас покажу! (Приносит материал.) Видишь, как чистый шелк! Вот когда у меня была дочь, Маруська, маленькая, я тоже купил сита, все для мельницы обделал, а маленько материалу-то осталось. Ну, мы ей из него школьную форму-то и сшили. Все сказали: «Ни хрена себе! Дочь мельникова-то в чем ходит!..» А этот-то материал – не мнется, стоймя стоит! Красивая у Марусеньки моей была школьная форма!
* * *
Таков изложенный в отрывках коммуникативно-речевой портрет краснореченского крестьянина Ивана Васильевича Цаплина. Что остается после того, как выслушаешь этот многосюжетный, прихотливый и, в сущности, необязательный разговор? Что навязывается миру в дискурсивных практиках этого хорошего деревенского старика? Почему именно такого рода дискурс существовал там и тогда, где и когда я его записал? И именно такого рода, каков он есть? Прошлое – та скромная человеческая биография, которую Иван Васильевич рассказывает человеку с диктофоном в руках, – это прошлое (как его понимает и как его разворачивает рассказчик) не есть нечто континуальное, последовательное, отличающееся размеренной монотонностью. В таком повороте прошедшее скучно и невыразительно. Прежде всего самому рассказчику. В нем тонут моменты сверкания, в нем исчезают вспышки житейской ловкости и удальства, нередко случавшиеся в жизни Ивана Васильевича. Поэтому-то рассказчик и стремится систематически разложить свой жизненный путь на относительно завершенные сюжеты-мизансцены. Иван Цаплин – по сути – сочинитель. Но не в том смысле, что он произвольно выдумывает свою жизнь, прибавляет к ней то, чего не было. Скорее, он действует как композитор, инстинктивно выбирающий из прошедшего некие цельные, начатые и законченные в своей полноте эпизоды. Он – человек, комбинирующий события и факты. Его стремление к событийной закругленности, к сюжетно-фабульной довершенности тех моментов жизни, о которых он повествует, это, несомненно, специфика крестьянского дискурса, этой «речевой походки» людей земли. Мир крестьянина событийно довольно узок, но имеет сложноподчиненную конструкцию, натянутую на некий устойчивый стержень. И этот стержень – отобранные временем, сглаженные до технологического блеска, практики использования ближайшей среды для поддержания вращения жизни. Вращения однообразного, приевшегося, но, в сущности, животворного. Композиторство Ивана Цаплина и в том, что, рассказывая свою повесть, он то и дело, постоянно, охотно и умело совершает некие полноцветные живые прививки к основному стволу древа собственной жизни. И простодушно любуется ими. И порой недоуменно почесывает в затылке – как же это так вышло? Как выпало?.. Вдобавок к этому дискурсивная манера И. В. Цаплина внушает всем своим нерасчлененным контекстом, что повседневная крестьянская жизнь – это некие анонимные правила, пренебрежение которыми сообщает жизненному порядку произвольность, неосновательность и несерьезность. Некую взбалмошную рискованность. Но в то же время из цаплинского дискурса понятно, что и без правил жить вполне можно. Надо только слегка ухитриться и приспособиться. Но – не специально, после натужного раздумья, а небрежно и легко. Не очень задумываясь, а полагаясь на обстоятельства, которые в деревенском социальном пространстве упаковываются в одну и ту же стандартную схему, а именно – в народный обычай. Крестьянская жизнь в такого рода дискурсивных практиках – это развернутое фольклорное происшествие, и серьезное, и игровое, по обыкновению подытоживаемое диалектическим, в сущности, диагнозом-оценкой – «и смех и грех». В этой жизни есть место и время и отчаянному труду, и лукавству, и воровству, и самоотвержению, и мистике, и удальству. Захват деревенской повседневности и сплошная захваченность Ивана Васильевича Цаплина однообразными мизансценами крестьянского бытия – вот что в конце прошлого века было вмещено в пространство звучащего слова, закрепленного на темно-коричневой диктофонной ленте, сохнущей, ветшающей, осыпающейся с течением времени.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?