282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Василий Аксенов » » онлайн чтение - страница 19

Читать книгу "Москва Ква-Ква"


  • Текст добавлен: 31 января 2014, 03:55


Текущая страница: 19 (всего у книги 24 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Квартеты Бетховена

Концерт, на который Глика была приглашена таинственным голосом по телефону, проходил не в Большом зале консерватории, а в Малом. В Большом-то, как всегда в ту пору, разыгрывалась какая-то могучая народная оратория, а в Малом давали просто-напросто три скромных квартета Людвига ван Бетховена. «Издалека я знаю вас давно, Гликерия Ксаверьевна, – звучал в трубке странно-ломкий, чуть ли не надрывный голос, изобличавший удивительную интеллигентность и утонченность его носителя. – Всегда восхищался вашей внешностью и не только потому, что она безупречна, но также и потому, что каждый ваш промельк пробуждал в душе что-то удивительно музыкальное, как будто поднимающееся из партитуры вот именно Бетховена или из черновиков молодого Бори Пастернака».

«Вот оно как! – сказала она, не скрывая некоторого раздражения. – Стало быть, были знакомы? С обоими, должно быть?»

В городе давно уже ходили разговоры о приближении этого вроде бы вполне скромного, однако обещающего некую невнятную сенсацию концерта в Малом зале Консерватории. Билеты давно уже были раскуплены, однако представители интеллигенции продолжали их в ажиотаже выискивать, словно пытаясь этими билетами подтвердить принадлежность к задавленной «прослойке». Все ясно, подумала Глика, какой-нибудь сластолюбец-кадрильщик пытается заманить девочку с помощью билетов в Консерваторию. Тут следует добавить, что в те времена слова «кадр», «кадрильщик» и производный глагол «кадрить» уже вошли в обиход с легкой руки товарища Сталина. Уловив, очевидно, ход ее мысли, соблазнитель произнес совсем уже ломким, предельно надрывным голосом: «Я, конечно, никогда бы не решился вас пригласить, если бы у меня не было к вам записки от одного вашего друга, с которым вы нередко прогуливали добермана по имени Дюк во дворе вашего дома».

«Вот это да, ну и ну! – вырвалось тут у Глики университетское восклицание. – Как же это так? Да ведь Юра где-то пребывает… в каких-то… дальних экспедициях, не так ли? Кстати, как мне вас благодарить, в смысле, как вас зовут?»

«Меня зовут Олег Олегович. Я все вам объясню в перерыве или после концерта. Надеюсь, что и квартеты вам понравятся. Ведь будет играть Шостакович».

«Ну и ну, вот это да! – вновь употребила Глика свое универсальное восклицание, хотя и в несколько перевернутом виде. – Шостакович играет Бетховена?!»

«В том-то все и дело, Гликерия Ксаверьевна: Шостакович Бетховена. Но не наоборот».

А он тоже, кажется, не лишен витаминчика, подумала тут Глика.

«Итак, до встречи, любезнейшая Гликерия Ксаверьевна. Предвкушаю ваше изумительное общество. Ваш билет вам доставит на дом один мой друг, проживающий как раз в вашем удивительном доме».

В течение всего дня Глика перебирала в уме этот странный разговор. Странный какой-то этот Олег Олегович. Как странно он говорит! Если бы сказали, что он чревовещатель, я бы не удивилась. И какая странная отсылка к Дондерону: ведь тот в тюрьме. Скорее всего, он оттуда, ну из наших славных органов. Они что-то прощупывают. Надо было просто послать его подальше. Это провокация. Впрочем, еще не поздно уклониться. Надо рассказать Кириллу: уж он-то знает, как с этими типами разговаривать.

И вдруг какая-то мощная, поистине бетховенская волна охватила ее. Не буду никому ничего рассказывать, не маленькая. Надоело всего бояться! Страннейшая мысль тут посетила ее. Ведь если я уклонюсь, тогда, быть может, навсегда потеряю этого страннейшего Олега Олеговича, а как же мне жить тогда без этого страннейшего? Ведь если я буду из трусости уклоняться от таких внезапных непредсказуемых приглашений, я стану в дальнейшей жизни просто комнатным фикусом. Если есть хоть один шанс, что он принесет настоящее письмо от Юрки, я, быть может, хоть чем-то смогу тому помочь. Ведь я защищена со всех сторон и отцом, и матерью, и Кириллом, а он-то в тюрьме полностью беззащитен. И если я буду уклоняться от странных вызовов жизни, я буду недостойной жрицей Сталина, а самое главное – вот именно самое главное – я никогда тогда не увижу своего Моккинакки.

Утром следующего дня пришел старший помощник младшего дворника Егор и передал через спецбуфетчиков конверт с билетом.

Просидев весь день на дурацких лекциях в МГУ на Моховой, Глика, как была, в студенческой курточке из Сорбонны, отправилась в Консерваторию; благо, рядом. Улица Герцена несмотря на привычную уже непогоду была оживлена. К главному входу Консерватории одна за другой подъезжали автомашины, из которых вылезали любители величественной музыки (давали «Землю Сибирскую»), среди которых тон задавали делегаты ныне проходящего съезда Коммунистической партии. К Малому залу выгружались из троллейбусов представители служилой интеллигенции, которых можно было определить по количеству очков и шляпенок. Студентов среди счастливых обладателей билетов было немного, и потому, вероятно, Глика привлекала особенное внимание своей ярчайшей молодостью. Стараясь стушеваться, выдать себя за городскую скромняжечку (кто догадается, что курточка-то привезена из Сорбонны?), она пробралась к своему креслу. Тут же воздвигся во весь свой отменный рост галантный Олег Олегович. Внешность его была еще более удивительной, чем трепещущий голос. Вот вам несколько штрихов: бросающийся в глаза пышноволосый блондин со значительно развитой сединой, грива, стало быть, представляет из себя амальгаму золота и серебра, в бороде по контрасту с гривой преобладает темная бронза, нос увесист, сущая бульба, а на переносице, совсем уже сбивая всяческие предположения, красуются темно-голубые очочки в железной оправе. Издали такая персона может показаться каким-нибудь голубоглазым потомком викингов из популярной нынче породы скандинавских людей доброй воли и сторонников мира во всем мире, вблизи же может показаться, что вы имеете дело с глазным инвалидом. Всевозможные странные движения и мелкая неадекватная жестикуляция изобличали в Олеге Олеговиче завершенного чудака. Встав, например, перед своей изумительной дамой, он пытался подставить ей кресло, не замечая того, что все кресла ряда соединены воедино. Она смотрела на него, охваченная совсем неожиданной симпатией. Ей-ей, никаким органам не удалось бы научить своего агента трепетать так, как это делал Олег Олегович.

«Ах, как я счастлив вас видеть, ах-ах… Ах, как счастлив будет Юра, ах-ах… Однако, чу, концерт начинается, любезнейшая Гликерия Ксаверьевна…»

На сцене уже сидел квартет: маститый Шостакович с тремя представителями творческой молодежи: Софьей Губайдулиной, Эдисоном Денисовым и Мстиславом Ростроповичем. Шостакович в данном случае проводил эксперимент с аккордеоном, инструментом народного плана, совсем, в общем-то, не свойственным эре Бетховена. В то же время главную роль в квартете играла старинная арпенджионе, своего рода гитара-виолончель, которая была в руках у Ростроповича. Пошла странная музыка одного из пяти последних квартетов великого композитора.

«Он был тогда уже совсем глух», – прошептал Олег Олегович Гликерии Ксаверьевне. Так тихо, что она ничего не расслышала. И попросила повторить. Тогда он приложил к губам свой длинный и слегка чуть-чуть слишком смугловатый для вихреватого блондина палец. После этого вынул из пиджака блокнот и написал на чистом листке ту же самую фразу. Она кивнула, взяла у него самописку и написала: «Значит, музыка возникала у него не в ушах, а в голове».

«Какая вы умница, – написал он. – Так бывает и в живописи. Малевич учил нас, что цвет возникает не в глазах, а в голове. Или даже подальше».

Музыка шла то в плавном ритме, то впадая в стаккато. Подрявкивал аккордеон. Разливалась арпенджионе. Вторили ей альт Денисова и скрипка Губайдулиной.

«Вы художник?» – написала она.

«Нет», – ответил он.

«А кто вы?»

«Шофер».

«Шутите?»

Вместо ответа он показал ей свои мозолистые и темные от бензина и масла ладони. Потом показал ей одной из этих ладоней: дескать, давайте слушать. Она кивнула и отвернулась. Слушать эту странную музыку было почти невозможно. Она чувствовала, что в ее жизни происходит что-то очень важное. По прошествии какого-то времени она посмотрела на Олега Олеговича. Тот слушал, откинув голову. Из-под правого темно-голубого очочка в носо-губную складку медленно путешествовала капля влаги, то ли пот (в Малом зале натопили чрезмерно), то ли слеза (играли 14-й квартет глухого композитора). На его колене лежал открытый блокнот с ручкой «Монблан». Она схватила ручку и быстро написала:

«Вы такой же шофер, как Ш. аккордеонист».

Он ответил:

«Жить-то надо. Других инструментов не дают».

Монблановское перо заплясало в ее руке.

«Эта музыка не успокаивает, а будоражит. Что происходит? Б. звучит у них, как современный формализм».

Вместо письменного ответа он приблизил свои губы к ее уху. В этом не было ничего экстравагантного. Среди слушателей многие слегка чуть-чуть шептались, приближая губы к близким ушам, то юным, как купидоны, то хрящевидным, будто неживая модель. То ли с ужасом, то ли с восторгом она почувствовала, как его мягкие, но сильные губы берут ее мочку. И вдруг до нее донеслось ошеломляющее: «Родная моя». Снова схватив ручку, она начертала вопрос:

«Это ты?»

Он взял ручку из ее пальцев и ответил с предельным лаконизмом:

«Да».

После этого концерт для них кончился, хотя для всех остальных, как нам кажется, он продолжался еще не менее двух часов. Шостакович разыгрался, как будто у него в руках был не аккордеон, а большой орган Лейпцигского собора.


На Яузе в те времена были такие места, где недострои и долгострои вкупе с прочими заброшенностями сплелись так тесно, что трудно было понять, где находишься: в промышленном ли захолустье, перемешанном с останками закончившейся семь лет назад ВОВ, в затоваренном ли скоплении всяческой бочкотары, труб, сварных и клепаных, кирпичных недостенков, цементных поверхностей, из которых нередко торчали вляпавшиеся и засохшие животные, а также чоботы зэков и сапоги охраны, ну и прочие отходы урбанистического социализма. Немало там было и полуразобранных автомашин, как грузовых, так и «легковушек», частично освещенных каким-нибудь случайно уцелевшим фонарем или погруженных в полнейший мрак, в котором лишь иногда побескивали под луной уцелевшие ветровые стекла и еще не свинченные фары.

В этой компании ничем на первый взгляд не выделялся контур массивного ЗИСа-101, приткнутого к глухому бетонному забору, вернее, куску забора, который не ограждал ничего, кроме такого же хлама, как все перечисленное. Фары его и подфарники были погашены, шторки задернуты, а между тем, если прислушаться, можно было понять, что мотор работает, а если приглядеться, можно было увидеть выбивающийся из-под задка дымок. К счастью, некому там было в ту полночь ни прислушиваться, ни приглядываться. Мы говорим «к счастью», потому что появление какого-нибудь опустившегося бича могло нарушить вот именно счастье двух любящих сердец. Там, внутри, разложены были кресла и широкий задний диван. Было тепло настолько, что можно было даже отбросить приготовленные загодя пледы. В узкую щелку между шторками внутрь попадал чудесный лунный луч. В чуточку опущенное окошко проникал морозный воздух любовной московской юности, если судить с точки зрения Така Таковича Таковского, который на другой стороне неширокой реки Яузы изнывал от ревности и счастья. Конечно, я ничего не слышал из того, что происходило внутри большущего рыдвана, тем более что время от времени мимо проезжал какой-нибудь шумный автомобиль, однако я догадывался, что там тихо играет коротковолновый приемник, передающий из Танжера музыку Эллингтона и Пегги Ли.

«Значит, ты меня еще любишь, девочка моя», – шептал Жорж на ухо Глике, не прикрываясь уже никакими пушистыми усами, гривою и бакенбардами. Она обвивалась вокруг его мускулистого тела, целовала любимую его лысину, вспотевшую от часовой любовной утехи, оживляла его слегка ороговевшие от жизненных невзгод уши, теребила и брала в рот его выдающийся, но далеко не греческий нос, заглядывала в темно-оливковые его глаза, словно пыталась уйти в космос его души. А он приступал к ней снова и снова с тем же пылом, с каким приступал к ней в вибрирующем чреве гидроплана на высоте пяти тысяч средних европейских метров, с тем же пылом, если не с бoльшим.

«Ах, как мы летели тогда, как драпали к счастью!» – вспоминала Глика ту полугодичной давности авантюру. В промежутках между неистовствами она располагалась на теле Жоржа, словно оно (тело) было не чем иным, как дополнительными удобствами дивана, а он старался оправдать этот подход, подставляя под девичью спинку то сильно волосатую грудь, то менее волосатую ногу. «Скажи, Жорж, а нельзя ли нам и сейчас драпануть в ту Абхазию?»

«Можно и сейчас, родная моя, но, увы, не таким мирным способом, как прежде. Кстати, тебе привет от Натана. Он вышел в отставку и пробавляется по часовому делу».

«Спасибо, спасибо, он очень мил, этот Натанчик. Во взгляде его мне всегда видно было нечто отеческое, нечто ксаверьевское, усиленное к тому же какой-то дополнительной тягой. Ах, как мне хотелось бы удрать навсегда в ту Абхазию, где все говорят по-французски, жить там в том доме над прибоем, любить друг друга, может быть, даже рожать детей время от времени, но не забывать и философского смысла, ведь недаром идут сейчас иной раз разговоры о „Новой фазе“ – иными словами, окармливать местных абхазцев мудростью солнечного сталинизма».

Тело мощи под ее телом гибкости вдруг стало трястись на манер того гидроплана, да еще и взрываться какими-то спазмами, чего с гидропланом не случалось. Посмотрев через плечо на расположившееся справа внизу лицо, она увидела, что оно, лицо, хохочет.

«Ах, счастье мое, как мне нравится твой юмор!»

Она продемонстрировала нарочито поддельное возмущение. «Какой же юмор, елки-палки! Это моя мечта в конце концов! Жить в той Абхазии, все втроем, какое счастье!»

«Втроем?» – удивился Жорж.

«Ну, конечно, Жорж, втроем! Другого я себе и не представляю! Почему бы вам с Кириллом не поделить мою любовь? Ведь не убьете же вы друг друга!»

Он помрачнел, но счел нужным заметить: «Я, во всяком случае, постараюсь».

Она чуть переменила позу и строго пискнула у него из подмышки: «Запомни, Жорж, или все трое, или я одна!»

Он помрачнел, но от этой мрачности снова возгорелся страстью и, залепив ей рот своим смачным поцелуем, стал ее раскладывать под собой для очередного гармонического соития.

Покончив с этим, очевидно, завершающим свидание делом, он стал натягивать на свои чресла трикотажные китайские кальсоны, а на стопы чехословацкие носки с закреплением их поверх кальсон отечественными резиновыми подтяжками. Затем настала очередь отменно отглаженных шевиотовых брюк, опять же на подтяжках, на этот раз гэдээровских. Что касается великолепной шелковой рубашки, произведенной, по всей вероятности, на подпольной фабрике в Тбилиси, то она, должно быть, адресовалась какому-то чрезмерно, даже и по Жоржевым масштабам, длиннорукому, а потому для того, чтобы ее рукава не вываливались из рукавов пошитого на заказ пиджака, Жорж поддерживал эти рубашечьи рукава своего рода бухгалтерскими подтяжками, натягивающимися выше локтя. Возясь по этим подтяжкинским делам, он на минуту даже забыл о предмете своей романтической страсти, а когда опомнился, увидел, что Глика, давно уже одетая в парижское легко натягивающееся шмотье, сидит в углу дивана и курит «Джебил» (в МГУ эту марку, конечно, называли «Дебил»), стараясь на возлюбленного не смотреть. Он покрылся потом от неловкости своего копошащегося одевания (раздевание прошло гораздо быстрее, рывками) и от стыда за то, что позволил себе о предмете страсти, хоть на минуту, но забыть. Как легко бы я оделся, живи мы в той таинственной Абхазии, подумал он: тенниска, легкие брюки, мягкие туфли на босу ногу. Стараясь скрыть стыд, он быстрыми движениями украсил свою голову легко наклеивающимися аксессуарами, добытыми в гримерном цехе Малого театра, то есть артистической гривой, английскими бакенбардами и миклухо-маклаевской бородою.

«Ты уверен, что это необходимо?» – спросила Глика довольно отчужденным тоном.

«Ты слышала когда-нибудь о Штурмане Эштерхази?» – ответил он вопросом на вопрос.

Она рассмеялась. «Что-то слышала от родителей, но в основном от Кирилла. Во время войны был такой миф, летающий над морями и над театрами военных действий, нечто среднее между Пантагрюэлем и бароном Мюнхгаузеном, верно?»

«Он был неуловим, моя крошка. Просто неуловим».

«Ты хочешь сказать, что это был ты?»

«Вот именно. Это был я, и есть я, и всегда буду я».

Она еще пуще рассмеялась. «Чуть не забыла! Ведь я недавно подружилась во дворе с еще одним Штурманом Эштерхази. Это ручной тигр».

Он усмехнулся. «Это уже производное. Знаешь, Глика, я открыл тебе свое старое прозвище не для того, чтобы посмешить или похвастаться, а для того, чтобы тебя предупредить: в Москве скоро могут произойти совершенно чрезвычайные события. До их исхода мы не можем даже мечтать об отъезде в ту нашу Абхазию, не говоря уже о составе нашего любовного союза. Я только надеюсь, что все обойдется».

Она досадливо поморщилась. «Я ничего не понимаю. О чем ты говоришь? Какие еще события? Москва – это неподходящее место для таинственных событий».

«Я говорю это тебе, чтобы предупредить. Ты связалась со Штурманом Эштерхази, это опасно. Никому пока не говори о наших встречах, особенно Кириллу. Конечно, он поэт и атлет, но он к тому же еще и агент. Можешь рассказать ему о концерте, но ни о чем больше. После концерта мы с тобой долго гуляли по набережной и разговаривали о Бетховене – вот и все. А теперь я хочу передать тебе письмо от Юры Дондерона».

Теперь уже ей стало стыдно. В любовной горячке она совершенно забыла первопричину встречи с Олегом Олеговичем. Вот ведь зараза какая: сначала идет на риск, не боясь возможной провокации, лишь для того, чтобы проверить, есть ли хоть малый шанс установить связь с несчастным парнем, а как попадает в моккиначьи жадные руки, сразу забывает и о доблести, и о подвигах, и о славе, а уж о самом тюремном сидельце тем более. Но как мог Жорж заполучить это письмо? Ведь по нему самому, похоже, тюрьма плачет.

Он протянул ей конверт, заклеенный хлебным мякишем. Она неуверенно взяла его в руки.

«Что он там пишет, этот Юрка непутевый?»

«Прошу прощения, мисс, джентльмены не читают чужих писем».

Швивая горка

Глика ошибалась: Дондерон не был тюремным сидельцем. В Лефортовской тюрьме его держали всего три дня, а потом в темпе зачитали ему судебное решение так называемой «прокурорской тройки», то есть трех непроспавшихся свинтусов: три года ИТЛ с последующим ограничением места проживания. Тут же «с вещами по коридору» в «воронок» и повезли к месту исполнения наказания. Оно оказалось, как и обещал капитан Галеев, почти дословно, «в двух шагах от дворца». Еще в самом начале строительства Яузской высотки по соседству, на Швивой горке, возник и распространился под эгидой гэбэ большой лагерный пункт. Собственно говоря, именно зэки и начинали стройку, и для этого их не надо было гнать издалека, везти вагонами или фургонами; просто открывались ворота в глухом заборе и из зоны выходило нужное количество рабсилы, чтобы спуститься со Швивой горки в котлован.

Строительство высотки вроде было уже закончено, въехали и расселились высокопоставленные жильцы, а концлагерь по соседству продолжал существовать. Во-первых, не все еще работы были завершены, например, самая высотная часть центрального корпуса, Башня, еще не была доведена до ума, и туда каждое утро из-под земли на спецлифте поднималась отобранная бригада. Во-вторых, за годы строительства в Таганском ОЛПе сформировалась группа самых изощренных на всей планете заключенных строителей небоскребов, и гэбэ не торопилась ее распускать. В-третьих, с лагерями ведь вообще какое дело: построить их гораздо легче, чем разобрать. Изобретенное основателем нашего государства, это явление пришлось по душе нашему народу. Эти огороженные хозяйства с определенными количествами рабсилы, с вышками, с печками, с пище– и медблоками, с дисциплинарными изоляторами и непременными КВЧ, то есть культурно-воспитательными частями, возможно, казались народу какими-то ячейками светлого будущего.

К тому же строить, как оказалось, на Швивой горке нужно было меньше, чем в колымской тайге. Ведь в центре зоны оказались строения давно ликвидированного Новоафонского подворья для святых людей да и самого Храма Святого Николы на Таганке, в котором до прихода хозяйственников-чекистов располагался склад вторсырья. В этих-то строениях с кирпичной кладкой XVI века, когда на каждый кирпич употреблялось одно сырое яйцо, и расположились узловые структуры ОЛПа, то есть почтового ящика 777/666/АПО. Именно сюда по утрам на своем впечатляющем первенце советских лимузинов ЗИСе-101 привозил своего хозяина, начлага полковника гэбэ Валериана Домиановича Лицевратова, его личный шофер высшего класса, отставной капитан танковых войск Олег Клонкрускратов, который, по данным особистов, всю завершающую фазу войны возил маршала Толбухина.

Удивительно, каким верным в душе человеком оказался участковый уполномоченный высотки, взяточник и расхититель государственного имущества капитан Галеев. Обещал академику Дондерону, что сын его будет отбывать наказание поблизости от дома, и не соврал. Юрка был потрясен, когда с крыльца своего барака (бараки здесь были расположены слегка чуть-чуть в духе горного аула) увидел свой собственный подъезд со стоящими рядом с ним тремя лифтершами-спецсплетницами. Увидел он однажды, под вечер, как вышел из подъезда любимый папа с трижды любимым Дюком. Спецсплетницы посмотрели им вслед, быстро заработали сельдяными-с-винегретом языками, а одна вроде бы даже показала большим пальцем в сторону «аула», где сидел, окаменев, наш Юрка, пионер джаза в диком СССР. Он видел, как Дюк, сделав свои дела, тут же повернул домой, а ведь бывало так тянул во все стороны, что не удержишь. Юрка разрыдался. Бедный мой пес, так и вся молодость твоя пройдет без старшего брата! Он старался быстрей отрыдаться, чтоб не застали его за этим постыдным делом вохровцы или, еще хуже, мрачные зэки. И все-таки один раз уголовник по кликухе Фрухт увидел его заплаканную рожу и даже пёрнул от неожиданности: во дает малолетка! Юрка, и впрямь, бритый под нуль, выглядел ранним подростком.

Однажды, правда, он возрадовался душою за братика Дюка, когда увидел мельком из строившейся колонны, как тот встретился во дворе со своим другом Штурманом Эштерхази. Спущенные с поводков два представителя животного мира, тигр и пес-доберман, весело прыгали вокруг друг друга и даже брали друг друга, без боли, зубами, в то время как красавица-актриса Горская непринужденно беседовала с отцом «врага народа» академиком Дондероном.

Вот куда Юрка старался не смотреть и даже старался не поднимать туда головы, так это на вздымающиеся над Швивой горкой стены главного корпуса Яузского жилого гиганта. Впрочем, дважды, опять же случайно, в ранних декабрьских сумерках он видел из колонны, как с террасы 18-го этажа поднималась в воздух Глика Новотканная. Раздвигая хляби небесные бросками обеих рук, как это делает пловец баттерфляем, она вздымалась до уровня центральной башни и там зависала. Колонну в это время разворачивали «левое плечо кругом», и Глика исчезала из поля зрения. Еще один разворот, и он видел, как она возвращается с террасы в свою квартиру. Его трясло после этих созерцаний, просто колотило со страшной силой. Он помнил, как будто это было вчера, их первое и единственное, безысходное и счастливое свидание, их бесконечные поцелуи, ее горячее тело, разбросанные по подушке темно-золотые волосы, глаза, затуманенные чудом возвышающейся и угасающей страсти, но эти подъемы в воздух были, похоже, из другой оперы. Лучше не смотреть на эти высоты.

Что касается трудовой повинности, то она, как ни странно, была не особенно обременительной. Его приписали к «инструменталке», размещенной в старом корпусе подворья. Там несколько зэков из технарей весь день возились с инструментами и станками. Юрка, поднаторевший в работе с инструментами еще со времен десятилетки, а в университетской практике научившийся читать чертежи, оказался ценным кадром. Технари его зауважали и даже предлагали иной раз дозы спиртяшки. У них там был замаскированный приемник, и он научил их настраиваться на Танжер. К тому же слегка просвещал в области джаза. Один раз даже начал подпевать Пегги Ли:

 
Gonna take a sentimental journey,
Gonna take my heart at ease…
 

Петр Христофорович тогда ему доверительно сказал: «Я вижу, Юр, тебя за дело красные замели». И он вдруг почувствовал какую-то странную, вроде бы не очень-то адекватную для вчерашнего комсомольца гордость.

Однажды он засиделся вечером в «инструменталке». Нужно было проверить на разных режимах новый токарный станок, а в таких случаях даже разрешалось не выходить на вечерний развод. Он был счастлив остаться один. Крутил свой станок, останавливал его, делал записи в журнале и слушал приходящий из темного угла концерт молодого пианиста Оскара Питерсона. Приемник был разобран и спрятан по углам: в одном углу было включение, в другом настройка в диапазоне 19 метров, в третьем в диапазоне от 25-го до 31-го. Громкость увеличивали и уменьшали с помощью какой-то железяки, напоминающей сверло. Как странно они стали играть, эти молодые гранды джаза, думал Юрка. Уходят так далеко от темы, что ее забываешь, а потом в импровизации начинают мелькать то одна знакомая нотка, то другая, наконец подходит с помощью ритм-секции мощная кода, и все рассыпается серебром. Это совершенно новый стиль, называется, кажется, «бибоп»; надо проверить. Вот сейчас бы посидеть с Таковичем, потолковать бы за милую душу о джазе. Вместо этого из-за какого-то гнусного стрекулиста я тухну в лагере, теряю свою юность. А впрочем, к концу срока мне будет всего двадцать два года. Выйду на свободу еще молодым. Буду гордиться, что сидел «за дело». Надеюсь, Таковича не заметут, ведь я его не выдал, когда они спрашивали, кто мне поставлял рентгены. Надеюсь, что и Глика будет со мной, что ей к тому времени надоест ее сталинский лауреат и прекратятся эти бесцельные полеты.

Вдруг заскрипела дверь и в «инструменталку» пролезли трое громоздких уголовников из его барака: Фрухт, Жадный и здешний «вор в законе» Никанорыч. Они погасили верхний свет и подошли к нему почти вплотную.

«Вы чего, ребята?» – почему-то шепотом спросил он.

Фрухт протянул к сидящему руку и почесал ему темя. «Слушай, Студент, тут принято решение пустить тебя по шоколадному цеху. Соображаешь?»

Сальные, страшные ряхи приблизились, хихикая и воняя тухлятиной.

«Так что, милок, сымай штаны, показывай свою красавицу. Прыщей нету?»

Он вскочил. Чудовищная мысль металась у него в голове. Людоеды! Мне же говорили следователи, что в этих лагерях бывают людоеды!

Драться до конца, до последнего вздоха! Он попытался дотянуться до разводного ключа, но тут Фрухт и Жадный насели на него сзади, и ему осталось только дергаться и гнуться в их страшенных лапах.

«Да ты че, Студент, чокнулся, что ли? – сипели они. – Ты че, целка, что ли, целка, что ли?»

Между тем Никанорыч рвал с него пояс, лез в штаны, обкусывал пуговицы, хватал член. «Ниче, ниче, щас все будет чин чинарем! Щас очко-то у него взыграет!» Невесть откуда в руке у него появился эмалированный тазик. «Сурлять будешь вот сюда, а мы потом все пожрем для здоровья!» Безумье ликовало на его ряшке.

Юрка тут вывернулся, сильно ударил коленом в пах паханка. Тот взвыл и отвалился. От неожиданности Фрухт и Жадный ослабили зажим. Он вырвался, дотянулся до разводного ключа, что есть мочи завопил: «На помощь! Охрана, на помощь! Тут людоеды!» Он так, похоже, до конца и не понял истинных намерений трех сластолюбцев.

С размаху он засадил одному из них железякой по скуле. Башка тут же превратилась в окровавленный кочан. Двое других опять обратали его, свалили на пол, припечатали носом вниз. «Ну, сучонок, теперь тебя за насилие задерем до смерти!» Началось что-то немыслимое для сознания академического сынка Дондерона и продолжалось бы, если бы в «инструменталку» не ворвался личный шофер начлага полковника Лицевратова Олег Клонкрускратов.

Прогуливаясь в ожидании хозяина вокруг исторических построек и покуривая папиросу «Казбек», шофер услышал истошные крики из «инструменталки». Забыв, как всегда с ним бывало в похожих обстоятельствах, о всякой осторожности, Клонкрускратов бросился на эти крики. Фонарик его осветил поистине адскую сцену. Три человекоподобных чудовища мудрили над юным мучеником. Клонкрускратов, долго не думая, засветил одному из чудовищ под челюсть носком подкованного сапога, а двух других завалил десантным приемом, то есть сцепленными руками по загривкам. На все дело ушло не более десяти секунд. Потом снова закурил и оглядел помещение. Жертва, пацан лет шестнадцати, сидел на полу и смотрел на него невероятно знакомыми глазами.

«Послушай, ты не из этого ли дома?» – спросил Клонкрускратов и мотнул головой в сторону высотки.

Пацан кивнул. «Там живут такие Дондероны, я их сын».

«Доннерветтер! – воскликнул спаситель юношеской чести, а может быть, и всей жизни Юрки (он сразу вспомнил имя) Дондерона. – Послушай, у тебя из штанов кровь течет. Нет ли тут чего-нибудь, чтобы затампонировать повреждение?»

Юрка показал ему на железную тумбу с ящичками. Клонкрускратов обшмонал ящички и бросил пацану искомое – кусок вполне сносной, в смысле санитарии, пакли. Потом, переступая через полутрупы, пошел к задней, запертой на ключ двери и открыл ее. Там светился под луной снежный склон Швивой горки. Клонкрускратов деловито подтащил за ноги бессмысленно хрипящих Фрухта, Жадного и Никанорыча и стал ногами сталкивать их под уклон. Полутрупы покатились в дальний угол зоны, к помойке, и остались там лежать. После этого шофер начальника – а Юра сразу узнал его по росту и по экстравагантной нерусской растительности – запер заднюю дверь, а ключ положил в карман.

Юнец был уже на ногах. «Жалко, что вы их выбросили, я бы их убил».

«Всех до одного?» – поинтересовался Олег Эрастович.

«Всех троих».

«Так, понятно. Теперь слушай меня внимательно. Если ты будешь рыпаться, не доживешь и до утра. Сейчас я погашу весь свет и закрою тебя снаружи. Выруби также приемник, которого нет. Это что у тебя, Танжер? Тем более. Танжера сегодня в мире нет. Не подавай признаков жизни до моего прихода».

Он сделал все, как сказал, и неторопливо пошел в административный сектор, размещавшийся в уцелевшем притворе храма. Там, в красном уголке, полковник Лицевратов материл свою бухгалтерию, которая никак не могла подвести баланс в годовом финансовом отчете. Клонкрускратов с порога ему кивнул и потер ладонями уши, как будто бы с мороза, хотя на дворе было не больше пяти градусов минус. Лицевратов всем приказал оставаться на своих местах и прошел с шофером в свой кабинет. Там он включил радиоточку – шла трансляция патриотического концерта, посвященного приближающемуся XIX съезду, – и спросил, что случилось. Эпизод в «инструменталке» был ему рассказан во всех доступных деталях. Лицевратов, мужик примерно одного возраста с Клонкрустратовым, бывший фронтовой смершевец, что осталось у него на лице в виде спорадического тика, известного как «страх плевка», в данном случае только устало пожал плечами. Да разве Штурман раньше не слышал, как малолеток пускают по шоколадному цеху? Валера, ответил ему Клонкрустратов, вот этот случай ты должен взять на себя, просто ради нашей дружбы. Лицевратов кивнул, достал из письменного стола бутылку коллекционного «Еревана», они выпили и стали обсуждать проблему заядлого «плевела». Прежде всего надо его отсечь от никаноровских. А лучше всего вообще от всех блатных. Вывести его за черту лагеря. Почему бы тебе не отправить его на башню? Послушай, а это идея! Ведь там, на башне, у нас особый персонал, технари высшего полета плюс радиотехническая интеллигенция. Слушай, Штурман, котелок у тебя еще варит не хуже, чем в Боснии когда-то варил! Ну вот видишь, Валера, все, оказывается, в наших руках!


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5


Популярные книги за неделю


Рекомендации