Текст книги "Современная идиллия"
Автор книги: Василий Авенариус
Жанр: Повести, Малая форма
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)
– Как не видели? Где же вы сидите?
– А в парадизе, притом на второй скамье. Первая скамья, как известно, искони абонирована, и абонементы эти переходят из рода в род, от отца к сыну, так что нашему брату, постороннему, не родившемуся под счастливой абонементной звездой, приходится удовольствоваться второй скамьей; а с этой ничего не видно, если с опасностью для жизни не перегибаться всем корпусом через головы впереди сидящих. Я сажусь обыкновенно лицом к стене, чтобы не ослепнуть от яркого блеска люстры, висящей перед самым носом, закрываю глаза и обращаюсь весь в ухо.
– Все-таки не понимаю, зачем вы ходите наверх, а не в партер?
– Очень просто: потому, что по скудности финансов не имею доступа в преисподнюю; поневоле взлетишь в высшие сферы.
Моничка посмотрела на молодого человека искоса и сжала иронически губки.
– Вы, как поэт, везде, кажется, взлетаете в высшие сферы.
«Окончательно провалился!» – подумал поэт.
IX. Ржаной хлеб и безе
Не более успеха, однако, имел и правовед у гимназистки.
– Поедете вы отсюда в Париж? – спросил он ее по-французски.
– Не думаю, – отвечала она на том же языке. – Сестра пьет сыворотки и, вероятно, придется пробыть здесь все лето. Да в Париж в это время года, я думаю, и не стоит: жарко, душно, как во всяком большом городе; да и вообще туда, кажется, не стоит.
– Ай, ай, m-lle Nadine, какие вы вещи говорите! Париж – центр всемирной цивилизации, всякого прогресса: науки, искусства, высшее салонное образование, всевозможные безобразия наконец – все это сосредоточено в новом Вавилоне, как в оптическом фокусе, и всякого мало-мальски образованного человека влечет туда с неодолимой силой, как магнитная гора в арабской сказке. Приблизится к такой горе на известное расстояние корабль – и все железо корабля: гвозди, обивка и прочее вырывается само собою из стен его и мчится навстречу волшебной горе.
– То-то, – подхватила Наденька, – что когда железные части такого корабля отрывались от него, существенные составные его части, как-то бревна и доски, лишались взаимной связи, распадались, и бедные пассажиры судна погибали в волнах. Молодежь, стремящаяся на всех парусах в Париж, лишается там своих гвоздей и распадается в ничто. Недаром гласит немецкая поговорка: «Nach Paris gehen Narren, davon – kommen Gecken»[68]68
В Париж едут дураки, оттуда – лягушки (нем.)
[Закрыть].
Правовед усмехнулся, подбросил себе в глаз стеклышко (в чем достиг настоящей виртуозности) и свысока посмотрел на собеседницу.
– С ваших, m-lle, хорошеньких губ как-то странно слышать столь резкий приговор. Верно, Добролюбова начитались?
– Не скрываю, начиталась.
– Кстати, как вы смотрите на танцы? Добролюбов по своей неуклюжести, не танцевал, – поклонники его ненавидят танцы.
– Видите, m-r Куницын, я люблю побесноваться, покружиться; как-то особенно весело, точно улетаешь куда-то; но все-таки танцы – ребячество, глупость. Лиза тоже не танцует.
Куницын расхохотался.
– Потому и глупость, что m-lle Lise не танцует? Она для вас авторитет? В настоящее время, m-lle, авторитеты – нуль, всяки имеет обо всем свое собственное мнение.
– Да и я же высказываю свое собственное мнение! Ну, сами посудите: в огромный, празднично освещенный зал сходится в пух и прах разряженная толпа – для чего, спрашивается? Чтобы попрыгать, как марионетки, под такт музыки! Неужели это не глупо?
– А, нет, m-lle, в некоторых отношениях бальная музыка решительно незаменима. Она заглушает задушевный разговор, так что изливайся перед любимым существом сколько угодно – никто не услышит. Потом она дает случая обнять это любимое существо, прижать от глубины души к сердцу, что во всяком другом случае было бы преступлением.
– Все это вздор! – перебила Наденька. – Вы говорите про любимое существо, а любовь – нелепость!
– Вот как! А не обожали ли вы сами в гимназии кого-нибудь из учителей?
– Были у нас глупенькие, которые обожали. Я слишком умненькая для того.
– Погодите немножко, придет и ваша пора, будете сами глупенькой.
– А вы уже глупенький?
– К вашим услугам.
– То-то я заметила, – Наденька засмеялась.
– Смейтесь, смейтесь! Вспомяните мое слово: не успеете оглянуться, как окажетесь глупенькой.
– Перестаньте вздор нести, – серьезно заметила гимназистка. – В сентиментальный период романтиков любовь действительно была в моде; нынче она брошена, как шляпка старого фасона.
– Так-с. И всякая привязанность вздор?
– Привязанность? Нет, разумная – не вздор. Разумная привязанность рождается вследствие долгого знакомства с предметом нашей привязанности, когда мы успели вполне убедиться в душевных достоинствах его. Любовь же, в том смысле, как вы ее понимаете, – в смысле влюбленности, безотчетного, глупого влечения, – разлетается, как дым, коль скоро любимое существо сойдет с пьедестала, на который вознесено нашей же фантазией, и разоблачится в свою обыденную, человеческую форму.
– Прошу извинения за откровенность, – сказал, – смеясь, Куницын, – но слова ваши так и отзываются риторикой. Верно, цитируете Добролюбова?
– С чего вы взяли, что у меня нет собственных убеждений? Впрочем, если не у Добролюбова, то у Белинского, учителя его в деле критики, действительно есть нечто подобное: кажется, в восьмом томе, где он разбирает Пушкина.
– Ха, ха, ха!
– Чему обрадовались? Белинский, кажется, уважительный авторитет?
– Я только что говорил вам, что не признаю авторитетов. Впрочем, смеялся я не тому. Меня забавляет, что вы запомнили так хорошо и том, и статью.
– Не диво вспомнить, когда в восьмом томе всего две статьи.
– Что же говорит о привязанности ваш Белинский?
– Он не отвергает ее, однако считает ее возможною только в случае взаимности. Любят вас (разумеется, чувством привязанности, а не влюбленности) – и это до такой степени льстит вашему самолюбию, что вы начинаете сами благоволить к любящему, пока не полюбите его так же нежно, как он вас. Станет он пренебрегать вами – и вы, как окаченные холодною водою, остываете мгновенно. Привязанность без взаимности и верность до гроба могут быть допущены только как натяжка воли или – расстройство мозга!
– Сами вы себе противоречите, сударыня: только что говорили, что любовь не в моде, а теперь допускаете ее в случае взаимности. Ведь Белинский говорит же о любви между мужчиной и женщиной, а не между лицами одного пола?
– Н, да… Наденька замялась.
– А все виноват синьор Белинский! Я вот хоть сознаюсь откровенно, что не могу одолеть его: больно фразист и учен; вы же цитируете его, да сами сбиваетесь на нем.
Наденька покачала головой.
– Вы не понимаете меня… вы слишком молоды. Куницын сострадательно усмехнулся.
– Ну, а вы-то совсем еще ребенок.
– Извините! Мне скоро шестнадцать, а девицы развиваются несравненно ранее мужчин. Вам сколько?
– Двадцать первый.
– То есть двадцать. Девушка в шестнадцать лет считается уже взрослой, а мужчина в двадцать все еще недоросль.
– Не хочу спорить, – с достоинством произнес правовед, – пусть за меня говорят факты: в чем, спрашивается, заключается развитость шестнадцатилетней девицы, чем превосходит она нас: телесным или умственным развитием? Девица в шестнадцать лет еще большая невежда в науках, чем мальчик того же возраста, потому что начинает уже выезжать на балы, тогда как мальчик еще продолжает учиться; следовательно, развитость ее только телесная. Что ж! Собаки взрослы уже на восьмом месяце. Я, положим, еще недоросль, а между тем окончил уже курс в училище правоведения, а между тем уже имею девятый класс!
– Что это: девятый класс?
– Это значит: титулярный. Даже кандидаты университета получают только десятый!
– Да так и следует, – сказала Наденька, – они знают несравненно больше вас.
– Да нет, вы, кажется, не так понимаете: девятый класс выше десятого.
– Как так выше?
– Конечно, выше. Самый высший – первый класс, затем второй и т. д., четырнадцатый или китайский император – низшая степень.
– Как же я этого не сообразила! – насмешливо заметила Наденька. – Станут студентам давать ту же степень, как правоведам! Помните, у Добролюбова:
Правый брег горист, а левый брег низмен, Так и все на Руси – что выше правее бывает.
В университет поступает народ неимущий, низкий, парии, народ печеный из грубого, ржаного теста. Ржаной хлеб, пожалуй, и сытнее, и здоровее кондитерских пирожков, но цена пирожкам всегда выше.
– Оттого выше, что они идут на стол образованного сословия, тогда как ржаной хлеб годен для одних мужиков.
– Неправда. И я люблю ржаной хлеб – с жарким, с супом. Посмотрела бы я, как бы вы сами стали заедать эти блюда сладким пирожком!
– Но под конец обеда, в виде десерта, всегда же приятно что-нибудь сладенькое, например, безе, или нет?
– Что касается специально меня, то я охотница до безе, но вкус у меня еще неразвит. Спросите-ка людей бывалых, испробовавших всего в жизни – они пренебрегают пирожным, и верно недаром.
– Пренебрегают кондитерским безе, потому что вкушали уже безе более сладостное – с прелестных уст. Вы пока знаете только безе первого рода, но сделайтесь глупенькой, то есть полюбите, и найдете вкус и в безе второго рода.
– Вы, m-r Куницын, как я вижу, большой эгоист: сами из породы безе, так и расхваливаете свою братью… Вам бы только пирожных, да поцелуев, да романчиков: как есть сахарные – того и гляди, развалитесь.
– Вы, m-lle, кажется, думаете, что я не беру в руки серьезных книг? – с важностью заметил Куницын. – Напротив: я прочел всего Молешота, всего Фейербаха, Прудона… Знаете, главный принцип Прудона: «Le vol c'est la propriete»…
– Что, что такое? Воровство – имущество?
– Да, имущество всякого… то есть всякому предоставляется воровать сколько угодно, не попадись только.
– И это главный принцип Прудона?
– Да, это принцип всех вообще коммунистов…
– Знаете, m-r Куницын, мне сдается, что вы не читали никого из этих господ.
Правовед обиделся.
– Что ж тут необыкновенного? Современному человеку надо ознакомиться со всеми отраслями знания. Я ведь и не говорю, что философия – вещь интересная; материя она скучнейшая, суше которой едва ли что сыскать; но возьмите-ж опять – долг всякого человека образовать себя… Если философы посвящали лучшие годы жизни сочинению отвлеченных теорий, не слыша около себя веяния окружающей жизни, то обязанность современного человека – дышать одною грудью со вселенной, мыслить со всеми и за всех, а следовательно, и с философами. Понятно, однако, что философия для нашего брата лишь дело второстепенное, одно из звеньев всей цепи наших знаний. А как философия такая непроходимая сушь, то чем скорее отделаться от нее, тем и лучше; ведь все равно ничего путного, реального не вынесешь. И могу похвалиться: перелистал на своем веку столько философских переливаний, что на всю жизнь хватит.
Наденька пожала плечом и не сочла нужным сказать что-нибудь.
«Странное дело! – рассуждал сам с собою Куницын, схлыстывая тросточкою пыль со своих светлых, широких панталон. – Чем же развлечь, привлечь ее? О Париже, о чувствах, о предметах серьезных говорить не хочет; о чем же, наконец, толковать с ней? Sacrebleu[69]69
Проклятье (фр.)
[Закрыть]!»
Он не догадывался, что гимназистке вообще не хотелось говорить с ним.
X. Синий чулок
И Змеин, незаметно для себя самого, очутившись около Лизы, затруднялся вначале в теме для разговора.
– Не взыщите, если я не займу вас хорошенько, – откровенно сознался он, – но я не мастер болтать с барышнями.
– Болтать! Как будто женщина может только болтать и неспособна на разумный разговор? Знаете ли, что вы грубите?
– Очень может быть, я ведь предупредил вас, что не горазд на комплименты.
– Да от комплиментов до грубостей «дистанция огромного размера». Разве разговор мужчины с женщиной должен ограничиваться комплиментами? Я думаю, если женщина собирается сдавать на кандидата…
– И то! Я забыл. Но позвольте узнать, по какой вы это части?
– Сначала я занималась историей, но после, когда естественные науки получили у нас такое значение, я перешла к натуралистам. Что вы усмехаетесь так язвительно? Вы, как Куторга, думаете, что мозгу у женщин менее, чем у мужчин? Так знайте же, что я хочу убедить вас на себе, что женщина на все так же способна, как ваш брат, мужчина.
– Убедите.
– Какой бы стороною ума прежде всего блеснуть перед вами?
– Да хоть сметливостью. Сметливость у женщин развита более других способностей.
– Извольте. У вас есть теперь в кармане книга.
– Есть.
– Видите, какая сметливость; ни вы, никто не говорил мне, что вы взяли с собою книгу, а я домекнулась.
– Как же вы домекнулись?
– По простой, логической цепи мыслей: вы пренебрегаете женским обществом; вам предстояло гулять с женщинами – вы знали, что будете скучать. «Возьму-ка с собою книжку, – сказали вы себе, – при первом удобном случае улизну куда-нибудь в сторону и расположусь под сенью струй». Ведь так?
– Положим, что так.
– Я вам скажу даже, что у вас за книга.
– Едва ли.
– Беллетристикой вы заниматься не станете; значит, это не роман. Учено сочинения также не станете читать, потому что путешествуете для развлечения и не захотите скромную жизнь туриста отравить постным блюдом учености. Книга ваша должна быть из полуученых, популярно-ученых. Но вы натуралист и выбрали, конечно, сочинение по своей части… Пари: у вас что-нибудь Карла Фохта?
Змеин не мог скрыть некоторого изумления.
– Логика у вас действительно не женская!
– Что ж, угадала? Фохта?
– Фохта.
– Покажите.
Змеин подал ей книгу.
– «Bilder aus dem Thierleben[70]70
Картинки из жизни животных (нем.)
[Закрыть]», – прочла она. – Как кончите, так одолжите мне. Я давно желала прочесть это сочинение, да неоткуда было взять. В библиотеках не дают: запрещено, дескать. Студенты же знакомые хоть и обещались достать, да по обыкновению забывали вечно.
– Можете взять хоть сейчас.
– Благодарю вас.
Перелистывая книгу, Лиза остановилась на одной странице и прочла вслух:
– «Das Werden der Oraganismen hat fur mich stets einen weit grosseren Reiz gehabt, als das Bestehen derselben und der Prozess der Selbsterhaltung. Es liegt etwas stabil-Langweiliges in der Erhaltung des thierischen Organismus – in dieser doppelten Buchfuhrung, die iiber Einnahme von Nahrungsstoffen und Ausgabe verbrauchten Materiales von dem Organismus mit ermudender Gleichformigkeit gefuhrt wird, und wo sich das Haben als Fett ansetzt, wahrend das Soil sich durch Abmagerung kundgibt, und endlich ein Bankerott oder der zunehmende Wucherzins, welchen der Organismus zahlen muss, das ganze Geschaf tendigt und die Firma zu deu Todten wirft»[71]71
Эволюция организмов для меня было всегда гораздо привлекательнее, чем их существование и процесс самосохранения. Существует нечто стабильно скучное в сохранении животного организма – в этой двойной бухгалтерский учет, о поступление питательных веществ и выход потребляемых материалов из организма с утомительным единообразием, где кредит остается в виде жира, в то время как дебет проявляется истощением, пока, наконец, банкротство или усиленное ростовщичество, не остановят и не закроют компанию (нем.)
[Закрыть].
– Остроумен, как всегда, – сказала Лиза по прочтении отрывка. – Но я не вполне разделяю вкус Фохта. Его томит монотонное прозябание земных тварей. Меня тоже. Но есть случай, где такое прозябание делается в высшей степени интересным: это если акклиматизировывать какую-нибудь животную или растительную породу. Существо экзотическое, выросшее под знойным небом юга, вы перевоспитываете для своей холодной родины, холите его, защищаете от резких влияний климата, и вот – старания ваши увенчиваются успехом: ваш приемыш перерождается на ваших глазах, и вы дарите отечеству новую породу! Жаль, что у нас в России эта статья обращает на себя еще так мало внимания. Главная трудность заключается, конечно, в натурализации животных: растение, акклиматизируясь, в то же время и натурализуется; животное же, перенесенное в другой градус широты, хотя и существует вначале с грехом пополам, как степной помещик, приехавший в столицу пожуировать жизнью, – однако это не более, как прозябание, существование болезненное, от которого еще далеко до полной натурализации. Что ж вы молчите, Александр Александрович? Неужели вы не интересуетесь этим вопросом?
На Змеина красноречивый монолог экс-студентки не произвел почему-то того благоприятного впечатления, которого она обещала себе от него. Нахмурившись и надув губы, натуралист отвечал резко:
– Нет!
– Что нет?
– Нет, то есть я не согласен с вами.
– Насчет чего?
– Гм… Да хоть насчет того, что может найтись разумный человек, который возьмется акклиматизировать иноземщину ради одного плезира, без всякого вознаграждения.
– Отчего же, Александр Александрович? Настолько же всякий бескорыстен в деле общего блага.
– Общего блага? Что такое общее благо? Всякий человек печется только о себе – вот вам и общее благо. Да что ж? Пусть каждый печется только хорошенько о себе – и все будут счастливы. А как кулачное право – основной закон природы и жизни, то кто сильнее, тот и счастливее.
– Зарапортовались! – перебила Лиза. – Скажите на милость, что так встревожило вашу желчь?
– Да разве не правду я говорю? Эгоизм – этот рычаг, которым Архимед хотел поворотить землю, составляет основу всякого существа, потому что если мы сами не станем печься о себе, так кто же возьмет на себя эту заботу? А следовательно, повсеместно и кулачное право. Котлету, приготовленную из филе невинно заколотого быка, я съедаю с тем же зверским хладнокровием, с каким волк уплетает ягненка, и ни его, ни меня нельзя обвинять за нашу кровожадность. Логика голода – неотразимая логика. Умники-баснописцы, правда, советуют волкам довольствоваться травою; но если бы такого барина оборотить в волка – посмотрел бы я, как бы он плотоядными зубами, плотоядным желудком пережевывал, переваривал растительную пищу! Издох бы, неразумный, с голоду, а все по незнанию анатомии. Весь кодекс нашей гуманности сводится к правилу: «Не тронь меня – и я тебя не трону». Кто дошел до понимания этого правила, тот считается человеком просвещенным: уважает, мол, личность. Если же мы помогаем кому в беде, то из чистого эгоизма, в надеже поживиться когда-нибудь от него; или, по крайней мере, из эгоистического побуждения: устранить от себя неприятное ощущение при виде несчастного.
– То есть из прикладного эгоизма? – сострила Лиза. – Вы чем-то раздражены, Александр Александрович, и судите голословно. Подумайте хорошенько: не делали ли вы сами когда-нибудь в жизни добра?
– Как не делать – если понимать под добром оказывание помощи, – но все из прикладного эгоизма. Я приготовлял, например, бедных молодых людей безвозмездно в университет. Но что побуждало меня к тому? Мое человеческое достоинство было оскорблено видом людей, одаренных от природы одними со мной мозговыми орудиями и не имеющих случая развиться. Чтобы избавиться от этого тягостного чувства, я брался учить бедняков.
– Так это очень похвальный эгоизм; дай Бог, чтобы все эгоистические побуждения на свете были так же бескорыстны.
– Да, я согласен, что подобный эгоизм невреден; но он все-таки эгоизм, то есть чувство, заставляющее нас делать добро другим – только для удовлетворения самих себя. Все на свете делается вследствие эгоизма; но эгоизм бывает трех сортов: вредный, безразличный и полезный.
– Так и я, значит, действовала под влиянием эгоизма, когда обучала в воскресных школах?
– А то как же?
– Как вы унижаете меня в моих собственных глазах! Бывало, как окончишь урок, всегда так довольна собой: «Вишь, говоришь себе, какая ты хорошая!»
– И вы имели полное право говорить себе это. Своим «добрым делом» вы действительно возвышались над уровнем толпы, но опять-таки вы не можете вменять себе это в достоинство. Разве вы сами сделали себя такой, как вы есть? Обстоятельства сложили ваш характер: вы воспитывались, развивались в такой среде, где было понято, что помогать ближнему выгоднее, чем оставаться к нему безразличным – уже из видов спокойствия совести.
– Ваши софизмы довольно убедительны, – согласилась экс-студентка. – Грустно, в самом деле, подумать, как поддаешься иногда силе обстоятельств, как теряешь иногда всякую силу воли. Помнится, в Петербурге… идешь в воскресную школу; зима, мороз; спешишь по набережной Фонтанки и кутаешься в салоп, в муфту. Стоит на дороге, прислонившись к фонарю, оборванный пролетарий, дрожит, бедняжка, посинел от холода, простирает к тебе руку с жалобным воплем: «Жена, дети… помогите!» Взглянешь ты на него, завернешься теплее и поспешишь мимо, успокаивая себя, мелочным доводом: остановись, так опоздала бы на урок.
– А между тем поступок ваш был совершенно естествен, и вы напрасно раскаиваетесь в нем: вы не могли поступить иначе, обстоятельства принудили вас поступить так, а не иначе.
– Полноте! Сколько же тут требовалось воли? Если б я и опоздала минутою на урок – что ж за беда! А один или даже несколько из моих ближних были бы спасены от мучений голода. Стоил только остановиться.
– Вы говорите: только; но это только и есть, быть может, та лишняя гирька на весах вашего сострадания, которая перетянула на сторону «неподания помощи». Помочь велит вам чувство униженного человеческого достоинства, вопиющее вместе с несчастным: «Жена, дети… помогите!» В пользу же неоказания помощи говорит несравненно большее число данных, хотя и не столь полновесных: предчувствие, что если вы вынете руку из муфты, то не отогреете ее скоро – раз; предположение, что нищий, нос которого и без того превратился от неумеренных возлияний Бахусу в некоторого рода сливу, пропьет ваши деньги в первой распивочной – два; мысль, что проходящие почтут ваш поступок фарисейским – три. И вот, приближаясь к нищему, вы колеблетесь: помочь или не помочь? Но тут является внезапно новое данное в пользу неоказания помощи: вы вспоминаете, что поздно, что, пожалуй, опоздаете в школу – и гордо проходите мимо. Будь климат в Петербурге умереннее – одним неблагоприятным данным было бы менее, и вы, вероятно, помогли бы бедняку; но в суровой климатической обстановке и сердце человека черствеет: жители юга всегда общительнее, добродушнее нашего брата, северянина.
– Всякую волю в человеке, однако, нельзя отрицать, – возразила Лиза. – Если я пересиливаю себя, если во мне происходит борьба, то тут-то и проявляется сила воли. Возьмем тот же пример с нищим. Положим, я отошла от него на несколько шагов. Вдруг мне делается его жаль; я начинаю колебаться, оборачиваюсь и возвращаюсь к несчастному наделить его милостыней. Чем же я заставила себя преодолеть свою неохоту вернуться, как не силою воли?
– И тут никакой воли не было. Что вы колебались, что вам пришлось, как вы выражаетесь, пересилить себя – то это явление самое обыкновенное, наблюдаемое во всех случаях, где происходит борьба, вследствие большей или меньшей равности борющихся сил. На весах вашего человеческого достоинства чаши нагружены в рассматриваемый момент почти одинаково и колеблются по тому самому – то в одну, то в другую сторону, оставляя вас в неизвестности, которая перетянет. Ваше положение здесь совершенно страдательное, и вы вовсе непричастны тому своей волей, если наконец одна из чаш перетянет. Всякая воля – химера.
– Вы убедили и победили меня, господин философ; а между тем… – Лиза лукаво засмеялась. – Между тем и я выхожу победительницей!
– Как так?
– Да так. Помните, в начале прогулки вы объявили, что скучаете во всяком женском обществе; теперь вы с жаром спорите с женщиной, стало быть, находите интерес в беседе с ней.
– Гм… да.
– Ваше желчное настроение, кажется, прошло; скажите теперь по совести: чему вы так рассердились, когда я говорила про акклиматизацию?
– Нет, зачем…
– Ну, однако? Не на меня ли изволили гневаться?
– А если б?
– А! Это интересно. Но за что? Говорите: за что?
– Сами напрашиваетесь на откровенность. Видите: в начале нашего знакомства вы произвели на меня довольно приятное впечатление как умная, рассудительная девушка. Легкая взбалмошность так обыкновенна в ваши лета, что я не придал ей значения в вас. Когда же вы заговорили об акклиматизации, я стал убеждаться, что имею дело с синим чулком…
– И я горжусь этим названием! Пожалуйста, не изменяйте своего мнения; я хочу быть синим чулком…
Змеин с сожалением пожал плечами:
– Вольному воля.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.