Текст книги "В рабочем квартале"
Автор книги: Василий Брусянин
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Василий Брусянин
В рабочем квартале
Из впечатлений счётчика последней переписи
Полчеловека
Наступали сумерки… С трудом отворив тяжёлую одностворчатую дверь, я перешагнул порог и очутился в крошечной комнатке. Направо в стене бледным пятном обрисовывалось оконце: молочный свет сумерек падал на убогую обстановку жилища. Под плитою перегорали обуглившиеся поленья, по неровному, скрипучему полу тянулась бледная полоса света…
– Кто там?.. – окликнул меня кто-то из-за дощатой перегородки.
Я несильно толкнул узкую дверцу, она отворилась, скрипнув, – и я вошёл в соседнюю комнату.
Небольшая жестяная лампочка тусклым светом озаряла грязно-серые обои стен, тёмные закоптевшие окна, стол с чайной посудой и потухшим самоваром, стулья, небольшой красненький сундучок. Направо, на постели, лежал темноволосый человек, с широким бледным лицом и с большими томными глазами. Человек этот пристально посмотрел на меня, слегка повернув лицо, и твёрдо и отчётливо спросил:
– Вам что угодно-то?..
Я сказал о цели своего посещения, напомнив негостеприимному собеседнику о пакете с листочками, которые были мною оставлены здесь вчера, и которые надо было заполнить краткими ответами на краткие вопросы.
– Кто вам будет писать-то? – не то спросил, не то с сердцем в голосе заметил черноволосый человек и сверкнул яблоками широко раскрытых глаз. – Я – неписьменный, сын мой хотя и маракует немного насчёт грамоты, да где ему! – Встанет, пойдёт на завод, вернётся в полдень, пообедает и опять… Вечером тоже рабочему человеку и отдохнуть надо…
Мой собеседник, не поднимаясь с кровати и кутаясь в одеяло, говорил удивительно покойным тоном, хотя глаза его по-прежнему пристально и сурово смотрели на меня.
– Я сам запишу, если вам некогда, – заметил я.
– Запишите, – покойно ответил он, – вон, садитесь к столу и пишите, – добавил он, мотнул головою по направлению стола, повернул лицо кверху и уставился в потолок полузакрытыми глазами.
Я достал с окна пакет, разложил на столе листочки, вынул чернильницу и перо – и приготовился писать.
– Кто же здесь хозяин квартиры?..
– Хозяин на заводе, сын мой…
– А вы кто же, жилец?..
– Я – отец его… живу у сына, а как там по-вашему – не знаю… жилец ли, или ещё как!..
– Хорошо, я начну с вас, – сказал я и спросил имя и фамилию моего собеседника.
Он сказал. Я спросил о его летах и получил новый ответ только после небольшой паузы: моя неподвижно лежавшая статистическая единица не сразу сообразила, сколько лет пребывает она этим простым знаком… Далее следовали один за другим вопросы и ответы.
– Не болеете ли вы глазами? – наконец спросил я и посмотрел в глаза темноволосого человека: ясный, острый взгляд показал мне, как нелеп был мой вопрос.
– Вас вот отсюда до волосика вижу, а чтобы подойти к вам… вот на этом уже не взыщите с меня… Безногий я, – отвечал он.
Я посмотрел на одеяло и пальто, которыми были прикрыты мнимые ноги лежавшего человека, а он громко вздохнул, уставился на меня блестящими зрачками и тихо спросил:
– И зачем вы меня, господин, записываете?.. Вот тоже… сколько-то лет тому назад… тоже перепись была… Приходит вот также человек, спрашивает, записывает, а что, толк-то из этого вышел? Что я, поздоровел, что ли? Ноги, что ли, другие мне наставили?
Он слегка поднял с подушки голову и вытаращил на меня свои глаза, с немым и дерзким запросом.
– Тоже спрашивали, записывали… бумагу-то марали, – с насмешкой в голосе продолжал он и после короткой паузы тихо добавил. – Умереть бы мне только по-христиански, душу-то свою искупить от грехов… Тела-то вот не уберёг…
Я молчал, посматривая на бледное взволнованное лицо человека, и ждал, когда он кончит свою длинную речь…
– В половину человека меня запишите, – снова начал он, повысив голос. – Так и обозначьте, мол, «полчеловека»… потому – ноги-то у меня до колен отрезаны, ходить не могу…
Собеседник мой сбросил с себя одеяло и пальтишко и обнажил свои, окороченные до колен, ноги. Это были толстые, неуклюжие обрубки, завёрнутые в тряпьё… Я отвернулся. Взгляд мой упал на бледно-жёлтый листок бумаги с пропечатанными на нём вопросами, но вопросов этих мне не хотелось задавать: дальше следовали вопросы о занятиях…
– Ну, чего ради записывать-то вы меня пришли? А? Человек добрый!.. Вот, если какой ещё новый налог будет – так припишите, мол, с Ивана Тимофеева половину следует… Значит, как бы за половину человека… Прибавьте ещё… мол, на пособие живу: пять рублей в месяц получаю…
«Полчеловек» прикрыл одеялом обрубленные ноги, заложил за голову руки и снова уставился на меня пристальными тёмными глазами. Тихим, незлобным голосом рассказал он мне историю своего несчастья. Это было лет десять тому назад. Работал он за «Невской», был литейщиком. И вот как-то однажды он и ещё несколько рабочих несли небольшую железную шайку, переполненную расплавленным металлом… Кто-то из рабочих оступился, шайка накренилась, а всплеснувшаяся жидкость лизнула по ногам впереди шедших… Двое умерли, а он остался жив… Человек этот, – по его рассказу, некогда здоровый, работящий и смелый литейщик – теперь несчастный «полчеловек», со скорбью вспоминающий своё прошлое, озлобленный на настоящее и проклинающий смерть – зачем она оставила жить эту, никому ненужную, половину человека!..
Я встал, простился с ним и направился к двери.
– Прощайте! – произнёс он и проводил меня до двери покойным, холодным взором…
Возвращаясь домой усталым, после дневной беготни с лестницы на лестницу, из квартиры в квартиру, и сидя в конке, я думал о «полчеловеке», об этой половине единицы, занесённой мною на клочок бумаги… Этот живой «полчеловек» казался мне олицетворяющим всю половинчатость жизни обитателей рабочего квартала. Квартиры их заброшены за черту города, комнатки тесны и грязны, обеспечение скудно, потребности сужены, день разделён на две половины труда – «ночную» и «дневную», – всё «в половину», всё ограничено, всё сжато в узкие рамки жизни…
Три поколения
После семи часов вечера, когда возвращается с завода дневная смена, мне надо было побывать в одной квартире. В небольшой и тесной кухне, куда вошёл я, было темно и тихо. В щель неплотно притворенной двери в соседнюю комнату падала узкая полоска света. За перегородкой направо слышался плач ребёнка, и тихая и нежная колыбельная песня нарушала тишину комнат. Из-за полога, отделявшего кровать от остальной части кухни, появилась низенькая женщина. Поправляя на голове растрепавшиеся волосы, она двинулась к полуоткрытой двери, говоря:
– Сюда вот проходите!
Она широко распахнула дверь и, посторонившись, пропустила меня в соседнюю комнату.
У стола, в простенке между окон, где висело небольшое зеркальце, сидел рыжеватый человек, в фуфайке на широких плечах, с тёмными закоптевшими руками и со смуглым от копоти лицом. Он ужинал, очевидно, только что вернувшись с завода. На кровати сидела низенькая, сгорбленная женщина, с морщинистым жёлтым лицом и с добрыми светло-голубыми глазами. Я видел ещё накануне эту старушку, и теперь, увидя меня, она догадалась, зачем я пришёл, и, приподнявшись, проговорила:
– Вот и застали… Гриша, тебя поджидали вчера! – сильно повысив голос, обратилась она к сыну.
Тот молча посмотрел на меня, опустил на скатерть ложку, утёр ладонью усы и приподнялся. Я просил его продолжать ужинать, ссылаясь на желание отдохнуть, и выкурил папиросу.
– Что?.. Не слышу я! Погромче говорите! – начал он.
На этот раз и я повысил голос и ещё раз повторил свою просьбу и желание. Рабочий опустился на стул, продолжая прерванный ужин.
– Устали, что говорить: всё на ногах, – вставила старушка и вышла; немного спустя, она внесла чашку с жареным картофелем и поставила её перед сыном.
– Оглох он совсем! – начала старушка, усаживаясь на прежнее место на кровать; она посмотрела на сына сощуренными глазами и вздохнула.
– Просто беда у нас там! Выйдешь из завода и так… словно ошалелый какой, – заметил и сын старушки. – Я рессорщик… Грохот у нас такой, что не приведи Бог – беда!..
Я понял, конечно, какого цеха человек сидел передо мною. Вдруг всплыло в памяти моей имя рано умершего, скорбного Гаршина и «Глухарь», описанный им. Когда-то, в юности, под влиянием рассказа, мне страшно хотелось увидеть человека, окрещённого этим крылатым словом, – и вот теперь этот «Глухарь» передо мною – и я внимательно осмотрел худощавое и утомлённое лицо Гриши, который с неутолённым ещё аппетитом кончал свой ужин.
– Вот и отец-то тоже… с этим и в могилу сошёл, – тихо, ни к кому не обращаясь, заметила старушка и опять глубоко вздохнула.
– Да?.. И ваш муж тоже хворал? – спросил я.
– Да… да… хворал, сердечный!.. И Гришу-то он же около себя на заводе обучил. – Старушка ещё раз вздохнула и добавила. – Сам-то вот умер, а меня оставил маяться… Лет десять, али больше, совсем глухой был, а в последнее время так и совсем ничего не слышал. Умирает это он, а я стою вот так-то, у кровати. – Старуха повела рукою в сторону. – Спрашиваю его: родной, мол, какой завет перед смертью-то будет? Что, мол, прикажешь сыну-то, какое, мол, ему дашь благословение?.. Так ничего и не услышал, что ни спрашивала. Прошептал что-то этак… голову-то откинул, да и дух вон!..
Старушка смолкла, опустив голову и уставившись в пол грустными глазами… В комнате было тихо, за перегородкой по-прежнему плакал ребёнок, слышалась грустная колыбельная песня. «Глухарь» поднялся со стула, прошёл по диагонали комнаты к кровати, бесшумно ступая ногами, обутыми в чулки, обернулся и посмотрел на меня задумчивыми глазами. После этого он закурил папиросу, подошёл к столу, опёрся руками на спинку стула и громко сказал:
– Вот теперь и меня пропишите!
Я задавал ему обычные вопросы, а он отвечал. Почти каждый вопрос приходилось повторять по два раза. Я никак не мог взять такого тона, чтобы речь моя была слышна; несколько раз и «Глухарь» переспрашивал меня. Вдруг он приложил руки к вискам и прошептал:
– Наклоняться-то нельзя… чуть что – кровь хлынет к голове, и беда… круги, круги в глазах-то…
Он опустился на стул и закинул назад голову. Я смотрел на его, теперь побагровевшее лицо, сощуренные, лихорадочно блестевшие глаза, и молчал.
Когда «Глухарь» был опрошен, я обратился к старушке с вопросом – дома ли кузнец, листочек которого мне ещё не удалось заполнить.
– Опоздали, на работе он… Жена-то вот его, дочь моя, – та дома.
Она вышла, отворила дверку в перегородке и назвала имя жены кузнеца, прося её выйти и рассказать, что следует. Та не сразу согласилась на это, но, однако, вышла, держа на руках завёрнутого в одеяльце ребёнка, который тихо и жалобно хныкал. Двадцатипятилетняя молодая женщина, с бледным худощавым лицом, голубыми глазами, немного ввалившимися и грустными, – стояла передо мною и с каким-то смущением отвечала на мои вопросы.
Я записал всё, что касалось её, заполнил листок, предназначенный для её мужа, и предложил вопрос о ребёнке.
– Его-то разве тоже запишите? – спросила она.
– Да, да, непременно, – отвечал я, стараясь тоном своего голоса успокоить мать, заслыша в её голосе плохо скрытую и непонятную мне тревогу.
– Ну, уж… Что уж!.. Для чего, махонького-то? – забеспокоилась мать.
– Уж и не знаю, что вы! Что его и записывать-то! – вставила неожиданно и старушка, убиравшая со стола остатки ужина.
Я принялся убеждать молодую женщину, что, согласно инструкции, я должен записать и её сына, несмотря на то, что ему всего третья неделя. Она смущённо смотрела на меня и молчала.
– Что уж это! Крошка этакий, чуть на белый свет глянул, а его записывать! – продолжала ворчать старушка, вновь появившаяся из кухни.
Ей пришлось повторить то же самое, что уже выслушала от меня молодая женщина. «Глухарь» всё время стоял покойно у стола и молчал.
– И что вы, барин, выдумываете?.. Не крещён он! – продолжала свои нападения старушка.
– Ну, что уж это, маменька, нужно, так как же? – совсем неожиданно для меня осадила старушку молодая женщина.
– Нужно!.. Нужно!.. – передразнила её первая. – Посмотри вот, не выживет твоё дитятко! У мальчика ещё имечка нет, ангела хранителя у него нет, а они записывать…
Продолжая ворчать, она дошла до двери, обернулась и, грозя рукою дочери, добавила:
– У Филатовых-то вот тоже записали младенчика, а он к утру душу Богу отдал… Осквернили душу-то, греховодники…
Я вышел из квартиры «трёх поколений». Безлюдная, узенькая тёмная улица рабочего квартала показалась мне неприветливой, словно она ещё больше сузилась и потемнела. По сторонам стояли дома с освещёнными окнами. Я знал, что делается в большинстве рабочих квартир в этот час вечера; мне представлялась даже обстановка их, убогая, тусклая, неприглядная; мне припомнились встречи, разговоры, жалобы на жизнь… Вдруг, почему-то, припомнилась мне старушка, защищавшая ребёнка от моих греховных намерений записать его душу, ещё не осеняемую ангелом-хранителем; припомнилось её морщинистое старческое лицо, узкие плечи, сгорбленная спина… Когда она вспоминала о покойном муже и рассказывала мне о том, как умирал он – её глаза светились слезами; когда я записывал малютку – она сердилась, и в глазах её сверкала злоба… Бедная, бессильная свидетельница «трёх поколений»! Она не сумела уберечь мужа от глухоты и не спасла его от смерти, он даже не высказал ей своего завета!.. Он завещал сыну глухоту, а внуку… Он вырастет, около отца обучится ремеслу, женится, наплодит детей… Старушка умрёт, отдаст Богу душу её сын Гриша – «глухарь» – и новое поколение будет калечить себя, ломать руки и ноги, терять зрение и слух, и, в свою очередь, уступит место новым людям – и так долго-долго будет совершаться эта необходимая смена…
Вот уже есть представитель этой смены – сын кузнеца… Старушка глубоко верит, что если я запишу малютку наравне с взрослыми, стало быть, подготовлю невинному младенцу неминуемую гибель… Мне даже и самому стало казаться, что все эти дни переписи я заношу в списки имена каких-то погибших людей, что все они занесены в книгу несчастий, а их жизнь, изложенная в кратких ответах на тысячи листов – недописанная и трогательная поэма.
В неотопленной квартире
Мне предстояло совершить перепись жильцов одной очень странной квартиры. В продолжении четырёх дней работы я несколько раз подходил к запертой двери, стучался в неё, заглядывал в окно, выходившее на крытую галерею, в надежде увидеть кого-нибудь, кто отворил бы мне дверь, но мои попытки были тщетны. Дворник уверял меня, что в квартире есть люди, и даже несколько раз предлагал мне свои услуги достучаться, но я отклонял его предложение, стараясь собственными усилиями добиться успеха. Я только спросил дворника – кто обитает в этой таинственной квартире, на что он коротко ответил:
– Так… разные… хозяин высылать их хочет…
Утром 14 декабря моя попытка увенчалась успехом. Я постучался в знакомую дверь раз, другой, – на мой стук никто не отозвался; я заглянул в окно и после некоторого усилия рассмотрел за тусклым стеклом седую голову женщины, старческое жёлтое лицо и испуганные глаза… Немного спустя дверь отворила мне высокая старушка, в скромном тёмном платье и с тёмно-серым платком, наброшенным на плечи. Она попятилась назад, пробормотала что-то невнятно и с недовольным выражением в глазах громко выкрикнула:
– Нет их дома!.. Ушли куда-то…
Я спросил неприветливую старушку – о ком она говорит, и из её ответа понял, что дома нет хозяев квартиры, а что она, старушка, – жилица.
Я рассказал ей о цели своего посещения и уселся к маленькому столику у окна, приготовившись записывать ответы на листке, предназначенном для моей собеседницы.
– Не видно вам тут? Туда бы… в комнаты, да только, вишь ты, хозяин-то свою запер, а у меня там – дочь больная лежит…
Старушка развела руками и уселась на кровать. Я просил её не беспокоиться о моих удобствах и принялся заполнять листок. Она охотно отвечала на предложенные мною вопросы и только немного замялась, когда я спросил её о занятиях.
– При дочери я… так… сама-то ничего не делаю, – тихо ответила она и, поморгав глазами, добавила. – Раньше в прачках была, теперь уж стара стала: руки и ноги мозжат, в пояснице ноет…
Старушка съёжила плечи, как будто по её телу пробежало холодное дыхание, и принялась кутаться в платок. В крошечной кухне, где мы с нею беседовали, было холодно; я чувствовал, что в ноги мне дует от двери, а мои промёрзшие на улице руки нисколько не согрелись; посиневшие губы старушки вздрагивали, будто она говорила что-то неясно и беззвучно.
– Ваша дочь сильно больна? Может, она ответит на мои вопросы?..
– Хворает, милый барин, шибко хворает… Третью неделю с постели не встаёт.
Я стал заполнять листок дочери старушки со слов последней. При вопросе о годах – она поднялась, подошла к двери в соседнюю комнату и приотворила её.
– Саня! Саня!.. – несколько раз произнесла она, но на её зов никто не отозвался.
Я просил мать не беспокоить дочери, но это было уже поздно. В соседней комнате, откуда теперь падала на пол кухни полоска света, послышался вздох глубокий, звучный, потом я услышал слабый, протяжный стон…
– Вон барин спрашивает – сколько тебе лет?..
– Девятнадцатый, – после небольшой паузы послышался ответ.
Старушка заняла прежнее место у стола, а я продолжал писать…
Я услышал сдавленные тяжёлые рыдания и поднял глаза: лицо старушки было сморщено, со страдальческим выражением на дрожащих губах, из глаз лились слёзы… Я молчал, перелистывая листочки, чтобы хоть этим отвлечь своё внимание от плачущей, и слышал тихие и робкие рыдания. Мне хотелось встать, уйти и не слышать этих странных слёз, так неожиданно прорвавшихся и разоблачивших передо мною, может быть, долго скрываемые страдания, и, вместе с тем, мне хотелось остаться и разгадать тайну чужого горя.
Плачущая несколько оправилась, вытерла платком глаза и надтреснувшим голосом сквозь слёзы проговорила:
– Бог, верно, наказывает… согрешили мы, третий день вот в холоде живём… Хозяин ушёл куда-то и жену увёл… дров нет… денег тоже ни копеечки…
Старушка всхлипнула, вздохнула и снова продолжала:
– Дочка тоже захворала, в больницу бы свезти, да где там!.. Не хочет, всё говорит: «Пройдёт, мамонька, отлежусь»…
Старушка снова всплакнула: голова её тряслась как-то беспомощно, седые волосы растрепались, прилипая к щекам, орошённым слезами…
– За грехи наши тяжкие Господь разгневался… Неправедными путями живём мы, душеньки-то окаянному продали – и терпим горе, сидим вот тут холодные и голодные… Раньше вон и дочка моя в горничных была, и у хороших господ… Подвернулся тут ей хлыщ один, «парикмахтер» он, – и слюбились они… Сманил дочку-то мою с места, комнатку вот эту нанял, меня тоже, старуху, вот в эвтом уголке пристроил – и ничего, зажили было мы тут… Грешно всё это, нечистое, да что тут, куда денешься?.. Думала я, греховодница, мол, люди и так живут, не венчанные – и сыты бывают и обуты… А вот и вышло, – Бог-то увидел и наказал: простудилась дочка-то моя и прихворнула… Пришёл… он-то… посмотрел, лекарства принёс, а дело-то не поправилось… Ещё разок побывал, видит – плохо дело, не поправится… Саня-то… ну, и след простыл!.. С тех пор вот две недели, и глазом не видели.
Старушка вздохнула, подперев рукою подбородок, и уставилась глазами куда-то в тёмный уголок комнаты.
За входной дверью, на галерее, послышались шаги людей, мимо окна мелькнули две тёмные фигуры, дверь в кухню растворилась, и на пороге появилась женщина в короткой кофточке, в тёмном кашемировом платке на голове и с раскрасневшимся от мороза лицом. За нею следом вошёл высокий брюнет, с лёгкой проседью в волосах и с беспокойным выражением в глазах. Вошедшие словно сговорились, – осмотрели меня внимательным взором, молча прошли в комнату направо и, немного притворив за собою дверь, о чём-то негромко заговорили…
Минуту спустя мужчина вышел в кухню, потирая одну в другой раскрасневшиеся от холода руки, продолжая пытливо рассматривать и меня, и листочки, разложенные по столу.
– Это, верно, насчёт переписи? – спросил он и, заложив руки в карман новенького пиджака, остановился около меня шагах в трёх, слегка расставив ноги в серых, широко сшитых панталонах.
Я отвечал утвердительно.
– А мы с Саней думали – куда, мол, это вы запропастились? – начала старушка, немного недружелюбно смотря в лицо квартирохозяина.
– Э-эх, бабушка! Не горюй! – Дело наше выгорело… Наплевать и на завод… В швейцары определился на Гороховой, – громко и с самодовольной усмешкой на лице оборвал её будущий швейцар.
– Ваше-то дело может и хорошо, а вот мы тут… в холоде-то! – продолжала старуха, уже опустив глаза.
– Что ж поделать, не моя вина!.. Сама знаешь, – целый месяц без дела хожу…
Урезонив таким замечанием негодующую старуху, господин в серых панталонах приблизился ко мне и назвал себя по имени и фамилии. Я записал сказанное и начал задавать следующие по порядку вопросы, на что получал довольно пространные ответы, из которых подчас с трудом приходилось выбирать краткое, необходимое и соответственное заданному вопросу.
Собеседник мой точно сообщил мне, где родился, до названия деревни включительно, упомянул также, что на родине отец его имеет мельницу, а что он сам служил в кавалергардском полку, выучился читать и писать, и после службы остался в столице, был даже старшим дворником, а потом его знакомые сманили на завод в рассыльные при конторе. Месяц тому назад он «наплевал» на заводскую контору и определился швейцаром.
Пока я заполнял листочки квартирохозяина и его жены, старушка сидела молча, изредка вздыхая и осматриваясь печальным и безнадёжным взором.
– А вот мы завтра уедем! – воскликнул, обращаясь ко мне, будущий швейцар. – Как же вы нас пропишете-то?
– Ночевать вы будете здесь?..
– А то как же…
– Господи Иисусе!.. Завтра уедете?.. А мы то как же?.. Побойтесь Господа-то Бога!.. – вдруг завопила старушка, привстав с кровати с побледневшим лицом.
Квартирохозяин пожал плечами и равнодушно посмотрел в лицо старухи. Я встал, собрал в портфель листочки, собираясь уходить…
– Господи!.. Да как же это!.. А мы-то?.. Мы-то куда же?..
Старуха зарыдала неутешно горько…
– А что же мы тут, вас караулить будем?.. – громко воскликнула квартирная хозяйка, наступая на плачущую старуху. – Ему место вышло… Завтра господа приказали переезжать!..
Я вышел. За притворенной дверью слышались рыдания старушки и густой повышенный голос будущего швейцара.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.