Читать книгу "Дом на костях"
Автор книги: Василий Брусянин
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: 12+
сообщить о неприемлемом содержимом
XV
Случилось что-то страшное в нашем доме… Был поздний час вечера. Часы только что пробили двенадцать… И выла осенняя буря в саду, и смотрела чёрная ночь в окна. А в доме у нас было тихо и тоскливо. Горела над длинным столом большая лампа под белым абажуром. Примолк на столе потухший самовар. Горничная Глаша мыла чайную посуду. Отец читал газету. Мама раскладывала пасьянс. Дед, закутанный пледом, сидел в кресле с высокой спинкой и молчал, и не бродила по его губам насмешливая улыбка.
И все мы молчали и слушали… Гудела за окнами осенняя буря, и слышался шёпот. То тётя Аня стояла в угловой комнате перед иконой и молилась… Шёпотом молилась, и мы все слышали этот шёпот, но не слышали слов молитвы… Шёпотом молилась тётя Аня, и только одну фразу улавливали мы все из её молитвы:
«Упокой, Господи, душу рабы твоей Авдотьи… Упокой, Господи, душу рабы твоей Авдотьи»…
Вдруг мама вскочила, бросила в отца колоду карт, взвизгнула и крикнула:
– Подлец!.. Подлец!.. Это ты уморил её… Это ты ей купил ботинки на высоких каблуках. Это ты… Ты!.. Любовник проклятый!.. Любовник кухаркин!..
И она забилась в истерике, разрывая бахрому на своей кофточке. И были дики и страшны её глаза.
Тётя Аня увела маму в её комнату. Отец вышел. Дед прикрыл глаза рукою, как часто делал это, когда его беспокоил свет столовой лампы, а я сидел и не знал, что делать…
А полчаса спустя по-прежнему молилась тётя Аня в соседней угловой комнате. Она как будто не заметила случившегося в столовой. Между нею и нами стояло молчание нашего дома, то торжественное молчание, которое приходит в дом вместе с покойником. И слышались слова её молитвы:
«Упокой, Господи, душу новопреставленной рабы твоей Авдотьи»…
И выла за окнами буря, бессильная побороть молчание смерти.
И я представлял себе: лежит в кухне в переднем углу бездыханный труп Авдотьи. И стоит над ней молчание с чёрными крылами…
Этот бездыханный труп вскрыл городской доктор и нашёл в желудке Авдотьи мышьяк, которым она травила крыс.
Авдотья покончила самоубийством. Всё думала и тосковала о своём Трофиме. Была весела, когда любила пожарного… А, может быть, и не любила, и не было никакого пожарного в её жизни. А что, если правда, что сказала мама?.. А что, если правда, что отец жил с Авдотьей?.. И почему она покончила с собой, если ей было так хорошо: и Трофима она забыла, и полюбила папу?.. Один я с самим собою не мог подыскать ответов на эти вопросы…
Никто не мог и подумать, что Авдотья близка к самоубийству. Утром трагического дня встала она раньше всех как и всегда, подоила коров, внесла в столовую самовар, кофейник, только что напечённые розовые булочки, потом сходила на рынок и изготовила обед. В четыре часа все мы пообедали. Авдотья вымыла посуду, аккуратно составила её в буфет. Потом подмела кухню, подтёрла пол, горшки и кастрюли вычистила и составила на полку над плитой. Не забыла даже налить керосин во все лампы, налила воду в самовар для вечернего чая, а потом приняла мышьяк, которым морила крыс, пошла в чулан и там умерла.
Как будто она не хотела навсегда уйти от нас, а вышла только «со двора», как делала это по воскресеньям. Так странно было думать, что Авдотья сделала всё, что полагается кухарке: откормила господ, прибрала кухню, а потом ушла в чулан и отравилась…
Что же это такое? Что это за жизнь? Что это за смерть? Кто была она, эта Авдотья?..
Трудно разгадать душу человека: носит он в этой душе свою трагедию рядом с заботами о мелочах «чужой» жизни.
Как жаль, что родственники Авдотьи предупредили меня и нарядили её в свой саван. Как хорошо бы было бы похоронить её в саване, доставшемся мне от бабушки. Пусть бы мужичка покоилась в господском саване… Я никогда об этом не забыл бы, и осталась бы память об Авдотье «госпожой» моей печали.
XVI
И отец мой, и мать – тоже трагические люди. Повенчались они без взаимной любви, а так как-то, точно пришлось им обоим вступить в невыгодную сделку.
Как будто их, слабых и опьянённых чем-то, подвели люди к самому краю бездны и сказали:
– Перекреститесь!..
И они перекрестились.
– Ещё раз и ещё!..
И они опять перекрестились.
– Призовите в молитвах Бога, – говорили им, – и дайте клятву жить в браке, никогда нерушимом…
И поклялись они и ринулись в пропасть, и остались навсегда на её дне с опустошёнными душами. Тела их, закалённые знойной страстью, остались невредимы, а души опустошились, и злоба пропитала их, как пропитывается чернозёмная мать-земля дождевой водою, когда наступит час произрастания семени.
И так жили они, мои близкие, «как кошка с собакой», как тривиально говорили о них все.
Однажды мама с пылающими щеками и с блестящими глазами бросила отцу страшные упрёки:
– Ты отравил мою жизнь… Ты!.. Думала ли я, что придётся жить в этом проклятом, глухом городишке?.. Ты загубил мой талант!
Отец женился в Москве. В то время мама училась в какой-то школе искусств и готовилась быть артисткой. Отец обещал ей оказать в этом отношении содействие, а потом, когда окончил университет, приехал на родину и сделался доктором, он как будто и забыл об этом обещании.
– Да куда же тебе было ещё поступать на сцену… – оправдывался отец. – У тебя и талантов-то никаких нет…
– Есть! Есть!.. Все говорили, что у меня есть талант, а ты его загубил.
– Ха-ха! – коротко рассмеялся отец. – Ты талантливо родила мне сына, чего же ещё тебе надо?
Мне жутко было слышать эту циничную фразу, и в эту минуту я называл отца извергом.
– Ты изверг!.. Изверг!.. – вскрикнула мама.
И странно сочеталось это ею выкрикнутое слово с моими мыслями.
Как-то раз… Это было давно, когда мне было не более двенадцати лет, мама и папа странно разрешили вопрос о моём происхождении.
Помнится, отец был болен, три дня не выходил из дома и не принимал больных у себя. Вечером в воскресенье мама собиралась на бал к купцу Белову. Одела она светлое платье со шлейфом, в волосы вплела нить жемчугов, и на груди её в золоте блестели дорогие каменья, и на пальцах искрились кольца. Молода и прекрасна она была в бальном наряде. А отец, сидя у туалетного столика, ворчал:
– Я думаю, тебе следовало бы побыть дома. Я нездоров, а ты на бал едешь…
– Позволь, но не настолько же ты нездоров, чтобы караулить тебя… Сам же всегда говоришь, что инфлюэнца – пустяки! – возражала мама и старалась быть спокойной.
– Инфлюэнца – пустяки, это верно! Но ты, так сказать, из приличия должна остаться.
– Ха-ха-ха!.. Из приличия? Вот это мило! Ха-ха-ха!..
И она смеялась, громко, но невесело. И кривились её губы от негодования и презрения.
Отец хмурился, сжимал руками виски и хрипел с каким-то скрипучим свистом. Казалось, там где-то в глубине груди рождался поток его негодований, клокотал и стремился выбиться наружу.
– Да, я понимаю… понимаю!.. – забормотал отец. – На балу у Белова, конечно, будет и тот офицерик с парикмахерскими усами!
– Ты опять говоришь глупости, – возразила мама. – Когда ты расстанешься с этой своей ревностью?
– Когда умрёшь ты! – вспылил отец и встал.
В гостиной у стола сидел дед. Я не видел его, но чувствовал, что он сидит там. Я слышал его отрывочные смешки, которые становились всё громче и громче по мере того, как разгоралась ссора между отцом и мамой.
Не успел отец отойти к двери в гостиную, как послышался голос деда:
– Клавдия Ивановна, он будет ревновать вас и тогда, когда вы умрёте… Пра-аво!..
Ссорившиеся притихли.
– Сын мой весь в меня… В своих заблуждениях он – постоянный человек… Умрёте вы, а на небе имеются ангелы Божии, вот он вас и будет ревновать к ним… Ха-ха-ха!..
И дед смеялся, и гулко разносился его смех в больших комнатах.
– Николай! Перестань Бога гневить… Не греши!..
Это послышался откуда-то издалека голос тёти Ани.
Отец с сердцем хлопнул дверью, чтобы не слышать хохота деда и голоса тёти Ани, и опять подошёл к туалетному столику, около которого стояла мама и душила тонкий носовой платок.
Вот он подошёл к маме, дёрнул её за кружевной рукав платья и выкрикнул:
– Чей это сын?.. Чей?.. – спрашивал он, указывая на меня.
Губы его тряслись, дыхание прерывалось.
– Что ты говоришь глупости при ребёнке! – негромко сказала мама.
Я метнулся к матери, уткнулся лицом в кружева её платья и этим как бы хотел показать, что я её сын, её.
– Чей, я спрашиваю тебя? Чей?.. С кем ты его прижила?.. А?.. Он не мой! не мой!..
Смущённая мама гладила меня по голове нежными, но холодными руками. Пахло духами от этих рук, а пальцы были холодны: мама недавно умывалась. Вот она прижала меня к себе, целовала и ласкала. А отец кричал:
– Емельян Иваныч – отец Лёньки, а не я… Да… Он…
– Ты с ума сошёл! Замолчи!..
Отец толкнул маму в грудь, и она едва не упала, увлекая за собой и меня. Звякнули на туалетном столике склянки с духами и притираниями, а отражённая в зеркале свеча заколебалась, затряслось и зеркало.
Отец вышел.
– Проклятый!.. – прошипела ему вслед мама и опять начала ласкать меня нежными руками с холодными пальцами.
Вскрылась тайна моего происхождения. Ужели же и правда, что мой отец не папа мой? Мой папа – какой-то Емельян Иваныч. Я целый вечер задавался этим вопросом. Почему-то я поверил в слова папы: так убедительно говорил он о тайне моего рождения.
Поутру, перед тем, как идти в гимназию, я спросил деда:
– Дедушка, кто был Емельян Иваныч?
– Емельян Иваныч?.. Какой?..
И дедушка задумался. Брови его сдвинулись, и «невишные» глаза уставились куда-то в пол.
– Что же это ты? Емельяна Иваныча забыл? Да странствующий-то актёр… Струнский… – вставила тётя Аня.
– Ах, Струнский!.. Помню, помню!.. Это, видишь ли, был такой лицедей, артист, по-нонешнему… Артист этот заехал к нам в город… Тебя тогда ещё на свете не было… Заехал к нам в город и в дворянском собрании ставил комедии и драмы… Мама твоя играла в его труппе в качестве любительницы. Вот кто был Емельян Иваныч Струнский… Собственно, фамилия его другая какая-то. Струнским он назывался только по сцене… А почему тебе вздумалось спросить?
Я молчал. Ну, как я мог сказать дедушке, почему я хочу знать об Емельяне Иваныче? Мне казалось, что высказать деду все мои думы значит совершить какое-то худое дело против мамы. Высказать всё, что волновало меня весь вечер и ночью, значит коснуться какой-то страшной для меня тайны. Коснусь я этой тайны, и станет она предо мною во весь рост своего мучительства.
Лукаво «невишными» глазами посмотрел на меня дедушка и ничего не сказал, ни о чём не спросил.
А для меня на всю жизнь остался неразрешимым вопрос о моём происхождении. Кто же мой отец? Тот ли мужчина с бритой бородой и большим лбом, которого я называю папой, или тот неизвестный мне Емельян Иваныч Струнский?
Дедушка сказал, что он не Струнский. У Емельяна Иваныча другая фамилия. Мама, конечно, знает, как настоящая его фамилия, но как я спрошу её об этом после того, свидетелем чего я был? Может быть, и отец знает…
Какой проклятый наш старый дом. Я не знаю даже, кто мой отец? Как его фамилия? Кто он? Где? Где мой настоящий отец?..
Наш старый дом на костях хранит тайну моего происхождения, хранит и молчит…
Есть и у рождения своя тайна молчания…
XVII
Отец мой трагичен по-своему… Докторской работой своей он удовлетворялся: любил больных и не любил нас, близких: маму, меня, деда, бабушку, а тётю Аню называл «старой клячей». Любил больных, дальних и не любил близких, ближних… Ницше любил здоровых и бодрых дальних, а он любил больных… Как всё странно было в нашем доме. Больных можно жалеть, но как их можно любить?
И больные любили отца. Их так много бывало у него в приёмные часы, а сколько их там в больнице, где работал отец, а сколько их в тех домах, куда его приглашают и днём, и ночью… Как доктор, отец не жалел своих сил, лечил успешно и зарабатывал много денег. Но он не любил денег и не ради этой любви отдавал свои силы людям…
У него была другая страсть: он играл в карты и об этой страсти всегда говорил:
– Люблю я карты, чёрт возьми!.. Сидишь за зелёным столом, держишь в руках этакие четырёхугольные картонки и чувствуешь в них дьявольскую силу… Забываешь о Боге, о жизни, о смерти. Имя своё забудешь, забудешь честь… И это называется картами, силою моей души…
Отец всегда успешно играл и много приносил денег домой.
Несколько раз мне пришлось быть свидетелем следующего. Сидишь поутру в столовой, пьёшь чай и наскоро пробегаешь урок. Из клуба возвращается отец, весёлый, улыбающийся и бодрый, несмотря на бессонную ночь. Поздоровается со всеми и начнёт выкладывать деньги и из бумажника, и из боковых карманов, вынет из жилетных карманов золото и рассыплет его по столу. Выложит деньги, не сосчитает и скажет:
– Клавденька, убери-ка ты это…
И это были деньги, которых не любил и не чтил мой отец. Он так привык к золоту и кредиткам, что они уже перестали иметь для него то магическое значение, во власти которого всегда была моя мама. С горящими глазами она бросалась на деньги, принесённые отцом, считала их и потом нарядно одевалась и отвозила золото и кредитки в банк. В дни больших выигрышей она была необычайно ласкова с папой, и они не ссорились.
Об этом все в доме у нас знали, и только дедушка осуждал и страсть папы к картам, и то, что мама относит «чужие» деньги в банк.
– Ведь это же замаскированное, облагороженное жульничество твоё занятие, Николай!.. Как тебе не стыдно! Как не противно!..
– Ну, батька, ты… того… зарапортовался на старости лет… На твои слова даже и сердиться-то не приходится… потому, знаешь…
И отец мой, пользуясь тем, что дед слеп, сделает около головы такое особенное движение рукою, как бы окажет: «Глуп ты от старости… Что с тебя взять»…
И громко, серьёзным тоном добавит:
– Что-нибудь страстное нужно мне, отец, чтобы забыться… Не буду играть в карты, буду пить…
– Зачем же деньги в банк кладёшь? – спросит дед.
– Куда же их, проклятых, девать… А потом этим делом занимается супружница моя… Не нужны мне эти деньги, чёрт их возьми!..
– Только, пожалуйста, чтобы ни одной копейки из этих денег не давать на общее хозяйство, – строгим тоном говорил дедушка.
– И не подумаю! – насмешливо выкрикивала мама.
Я не жил в нашем старом доме, когда умерла мама.
В год её смерти я жил в Петербурге, числился студентом университета, но наукой мало занимался. Я сидел в тюрьме, когда умерла моя мать, а об её смерти я узнал месяца три спустя, когда меня выслали в Вологодскую губернию. В ссылке я получил от отца письмо и узнал о смерти матери.
Я никогда не расстаюсь с этим письмом, оно страшное, это письмо отца. Вот оно, дьявольское послание, написанное любящей рукой близкого мне человека:
«Лёня, не удивляюсь, что ты в ссылке, не удивлялся, когда ты был в тюрьме. Пошёл в стан рискующих собственной свободой и жизнью, так уж и не бойся ни железных решёток, ни глуши отдалённых губерний… Может быть, я и рад, что всё это с тобою случилось. Когда-то, ведь, и я сиживал в тюрьме, и за то же, за что ты сослан. Я освинел, опустился, как видишь, а ты там, может быть, и страдаешь, но, если бы ты знал, как нужны человеку страдания, чтобы он не терял образа человека… Ну, да ничего, терпи!.. Всё это хорошо, береги в себе образ человеческий и не будь похож на меня с образом свиным… Или вот, как твоя почтенная матушка… Умерла она 30 сентября, чтобы ей пусто было, проклятой!.. Можешь проклинать меня за это непочтительное отношение к близкому тебе человеку, но выслушай… Выслушай, что она сделала со мною и со всеми нами. Десять лет она носила деньги в банк, и я, дурак, её не проверял ни разу… Дело, разумеется, не в деньгах, ты знаешь, как я ценю их, а дело в той лжи, которой она опутала себя… Деньги все целы, и их накопилось тысяч двадцать… И знаешь ты, что она сделала? Она вкладывала их на имя Емельяна Иваныча Полесьина. Был у нас в городе такой актёр, под фамилией Струнского играл он. Ты теперь уже не мальчик, и я буду говорить открыто. Струнский, он же Полесьин, был любовником твоей матери. Слышишь – любовником!.. Как теперь оказалось, она всё время переписывалась с ним. У неё в комоде я нашёл после смерти целую пачку писем Полесьина. Прочёл я некоторые эти письма, и о, ужас! Ужас!.. Он, мерзавец, всё время обирал твою мать. Есть письма, в которых он упрекал Клавдию Ивановну в том, что она ему мало выслала… Слышишь ты, Лёня, что он делал: он жил на её счёт… нет, на мой счёт, чёрт возьми!.. Хороша была и она, если могла любить… или там чёрт её знает что… могла любить этакую гадость!.. Заклинаю тебя, найди этого Струнского и вызови его на дуэль!.. Нет, впрочем, на дуэли с негодяями не дерутся… Ты просто возьми и убей его. Если сам не сможешь, найди его адрес и сообщи мне, а я уже расправлюсь с ним. Трудно мне двинуться с места, я совсем обалдел: пью беспросыпно… Нет, ты подумай только, что она со мной сделала! Когда она была больна, я примирился с ней. Когда умерла, я как баба кислая ревел у неё на груди. А вышло вон что: она притворялась, обманывала меня. О деньгах и об её переписке я узнал уже после её похорон. Подумай, что только вышло. Что же я могу сделать, чтобы отомстить ей? Что? Чем я могу опьянить мою возмущённую душу? На ком я могу сорвать мою злобу?.. Только бы кровью её я мог утолить жажду моего возмущения! Но теперь уже поздно об этом думать. Черви съели её проклятое, греховное тело. В нём нет крови… Нет крови, которую я хотел бы высосать до капли. Пойми же мой ужас»…
Мне страшно перечитывать это письмо. Силюсь забыть его содержание, хочу уничтожить его и не могу. Оно мне кажется написанным кровью моего отца, и, если я его уничтожу, я превращу в пламень и дым кровь моего отца. Я не могу решиться на такое отцеубийство. Сожгу я письмо, написанное кровью моего отца, и кровь его возопиет ко мне. И снова отец проснётся из своего вечного сна, придёт на землю и снова будет жаждать крови матери. Зачем поднимать из могилы эту страшную загробную вражду… Упокой, Господи, их души, если ты есть, мой Бог, моё утешение…
И вот представляется мне, что отец мой жил только для того, чтобы оставить мне это страшное письмо. Но стоило ли жить для этого, если это страшное письмо бесполезно и мне?
А отца моего родила его мать, моя бабушка, а у бабушки был отец купец Дулин. Ужели и они все жили… и предки купца Дулина жили только для того, чтобы мне, последнему из двух родов, осталось даже и мне-то ненужное письмо моего отца?.. Какая во всём этом комедия жизни, пошлая комедия!..
Строился на человеческих или на каких-то там костях дом-особняк купца Дулина и строился для того, чтобы какой-то отец написал какому-то сыну ненужное письмо…
Пусть даже та нелепая легенда о том, что будто дом моего прадеда построен на костях человеческих – вздорная легенда невежественной черни… Но спрошу я: «Какой смысл был убивать тех волов, коров, лошадей, собак, кошек, на костях которых построен дом? Для чего лилась кровь невинных животных?» И я понимаю теперь рассуждения нашего старого конюха Евдокима. Он понимал, что крови много полито в землю, на которой стоит и до сих пор наш бывший дом. Он чувствовал эту кровь и так сентиментально говорил о той твёрдой травке, что росла из крови. Он чувствовал кровь и болел за то живое, что было принесено в жертву… Кому?.. Для чего?..
Не всё ли равно, кому, для чего?.. Всё равно не ответишь на эти вопросы, а, стало быть, о чём же и рассуждать?..
Мне важно только моё самосознание, а я твёрдо верю, что люди нелепо живут, если строят свою жизнь на костях других, как мой прадед построил свой дом на костях… Пусть неизвестно, на чьих костях построен этот дом, важно, что он взгромождён на чьих-то костях. Чья-то кровь пролилась прежде, чем воздвигнуть дом.
И делалось всё это только для того, чтобы от двух родов – дворянского и купеческого – остался никуда не годный писец городской управы, служащий за тридцать пять рублей в месяц уже тридцать лет.
А умру я, и ничего от двух родов не останется. Прекратится, исчезнет с земли кровь двух родов. Останется от меня, мёртвого, гнилой труп, а потом черви в могиле объедят меня, съедят всё, что есть во мне мягкого и съедобного, и останутся только одни кости. Конечно, никто на моих костях не построит дом, потому что они останутся в земле на глубине трёх аршинов. Разве потом только, через десятки веков, когда люди сожрут и этот трёхаршинный слой земли, и истлевший гроб мой обнаружится, может быть, тогда люди будущего и на моих костях будут строить какой-нибудь железный или алюминиевый дом… Может быть, это и случится, и тогда я могу предсказать, что великий закон человеческой несправедливости вечен, и нет сил изменить его или подчинить гуманному закону, ради которого люди теперь жертвуют своей жизнью.
Но скажу я: если бесполезно строить дома на костях, то не менее бесполезно отдавать себя работе ради какого-то гуманитарного закона, который также никогда не будет претворившимся в жизнь.
Будь что будет… О себе я скажу, что со спокойной совестью получу чистую отставку из своей городской управы и спокойно уйду в богадельню имени моего прадеда.
Родился я в доме, построенном на костях.
Ухожу я в дом заживо истлевающих людей…
Вот вам и вся комедия жизни!..
Ха-ха-ха!.. Над собой и над вами смеюсь я!..