Электронная библиотека » Василий Быков » » онлайн чтение - страница 18


  • Текст добавлен: 26 мая 2022, 19:19


Автор книги: Василий Быков


Жанр: Книги о войне, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 18 (всего у книги 25 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Денатурат, – пояснил я. – Есть простой способ осветления.

И положил в стакан очищенную луковицу. Напиток стал светлеть, а луковица – наливаться густой синевой. И я был принят в заветный круг полковой элиты.

Нет, нет, я не приобрел никаких льгот, по-прежнему разводя и проверяя караулы. Но я был допущен в их общество, а когда они узнали, что я – окруженец сорок первого, то этот допуск утратил спиртовой дух навсегда.

Правда, одну льготу я все же получил. Мне выдали очень хороший комбинезон. Не меховой, разумеется, а ватный, но он мне очень пригодился, когда начались прыжки.

Начались они, как только стали прибывать кандидаты в десантники, а это случилось быстро. Нас сразу же освободили от всех караульных и прочих строевых обязанностей, и мы в еще не по штатам укомплектованном составе приступили к ежедневной и весьма жесткой программе подготовки завтрашней воздушной пехоты.

Больше всего меня угнетало не долгое подвешивание на парашюте с командами: «Солнце в глаза», «Ветер сносит влево» или, скажем, «Ускорить планирование, впереди – лес», а обязательные прыжки с трех трамплинов на пути в столовую – высотою в полтора, два и три метра. Грунт под ними был утоптан до бетонной твердости, но для того чтобы попасть на завтрак, обед и ужин, каждый потенциальный десантник должен был спрыгнуть с каждого из трамплинов, по крайней мере, хотя бы раз (это – в лучшем случае). В лучшем потому, что за прыжками внимательно наблюдал инструктор по приземлению, который, присев на корточки, смотрел, как приземляется каждый из нас. А приземляться следовало на обе ступни одновременно и ни в коем случае не на носки, а только на полные ступни разом. А если он обнаруживал, что кто-то схитрил и приземлился на носки сапог, то тут же отсылал ослушника на повторный прыжок. Правильное – с точки зрения инструктора – приземление отдавалось ударом во всем теле, что поначалу тяжко в нем и отзывалось. Инструктор был беспощаден, и я долгое время, пока не привык, ходил с постоянной тупой болью в низу живота.

Боялся ли я первого прыжка с парашютом? Конечно, боялся, это естественно. Теоретически я знал, что привязан фалом к самолету, что фал вытащит вытяжной парашютик, который, в свою очередь, извлечет из ранца и основной парашют. Но то – в теории, а на практике перед вами – бездна.

Однако оказалось, что боязнь эта носит массовый характер, поскольку заранее были предусмотрены меры борьбы с нею. Не успела вспыхнуть лампочка, сигнализирующая, что мы – над целью сброса, как возле двери нашего «Дугласа» выросли крепкие сержанты, которым вменялось в обязанность просто-напросто выбрасывать очередного десантника из самолета. Меня они выбросили тоже, хотя я к тому моменту оглох от стука сердца в собственных ушах.

Я летел к земле, ничего не видя и, кажется, мало что соображая. Ужас подкатывался к горлу, но тут меня рвануло за плечи, и падение резко замедлилось.

И пришло состояние небывалого восторга. Я парил над землей, я с огромным любопытством разглядывал ее снега, заметенные деревни и кривые русские дороги. И от этого никогда доселе не посещавшего меня восторга я горланил во все горло…

Мы совершили по шесть прыжков, в том числе четыре с полным снаряжением и два – ночных. Правда, ночь была относительной, потому что снега отражали неизвестно откуда идущий свет и я видел, куда приземляюсь.

* * *

Все шло удачно. Я удачно приземлялся, удачно гасил парашют, удачно скатывал его и волок к месту сбора. И так шло до первой половины марта.

16 марта 1943 года наш взвод подняли по тревоге, когда было еще темно. В оружейной комнате выдали снаряжение из запечатанных отсеков, и мы поняли, что сброс будет боевым.

Это знали и бывалые оружейники. Помогая каждому подогнать одежду и оружие, они после обязательного приказа «попрыгать» молча клали руку на плечо.

Мы грузились в уже прогретые и готовые к старту «дугласы» в сером предрассветном полумраке. В первый – командир с полувзводом, во второй – я со своими восемнадцатью бойцами. И не успели как следует рассесться на узких боковых скамьях, как самолеты пошли на взлет.

В «дугласах» было тесно и холодно. Кажется, мы молчали, не помню. Помню, что я только собрался заговорить, покопавшись в памяти и подобрав что-то смешное, как зажглась лампочка над кабиной пилотов, а возле дверей появились рослые фигуры выбрасывающих.

– Приехали, – сказал я, встал и, как положено, первым пристегнул кольцо фала к тросу.

Тогда я как-то не сообразил, что прилетели мы слишком уж быстро. Я тогда вообще мало что соображал, но когда меня приятно поддернуло открывшимся парашютом и никто по мне не стрелял, я подумал об этом, но как-то мельком, что ли. Было холодно, я только успел порадоваться, что у меня – ватный комбинезон (ребята прыгали в неуклюжих ватных штанах), как понял, что сейчас будет приземление. Внизу дул резкий ветер, и я, упав на бок, сразу же отстегнул парашют, чтобы меня не уволокло. Тут же вскочил на ноги и оглянулся.

До сих пор мне порою снится эта точка моего первого боевого приземления. Низменный заледенелый берег какой-то речки, на котором дугами торчали еще не вытаявшие вершинками лозы, и я крикнул ребятам, чтобы смотрели под ноги. Чуть левее горел то ли город, то ли большое село, откуда доносилась редкая стрельба орудий.

Никого из моих подчиненных никуда не отнесло, и хотя солнце еще не показалось, ледяная поверхность отсвечивала достаточно, чтобы всех пересчитать и не прибегать к свистку. А когда они собрались, трижды коротко свистнул командир: «Все ко мне!»

Но я уже знал, как нам бежать. Противоположный берег был обрывист, и под этим обрывом я и решил провести своих бойцов к командиру.

Сказал:

– За мной. Тихо и не отставать.

Это было последнее, что я тогда сказал. Я бежал впереди под обрывом и только завернул за поворот, как перед глазами сверкнула яркая вспышка.

И больше я ничего не помню. Ничего.

* * *

Что это было, я не знаю. По всей вероятности, я нарвался на минную растяжку, но, по счастью, все осколки прошли мимо. Однако меня оглушило весьма тяжело: я оглох, ничего не видел, кроме пламени, не мог ходить, потому что меня мотало из стороны в сторону, и все время болела голова.

Я более или менее пришел в себя только в Костромском госпитале. Стал кое-что слышать, прошел ожог в глазах, и даже голова в конце концов перестала болеть. Правда, читать я еще не мог, и это очень меня огорчало.

А через месяц мне разрешили ходить не только по палате. Я шлялся по всем палатам, болтал с ребятами, а потом, когда меня уже выпускали в госпитальный двор, доставал для них самосад. С куревом для солдат и сержантов было почему-то из рук вон скверно – насчет офицеров не знаю, к ним меня не пускали, – и мы меняли на него сахар. Собрав добровольные вклады курильщиков, я с кисетом сахара забирался на госпитальный забор и сидел, выжидая кого-либо из мужчин, чтобы он подобрал нам самосад покрепче и без обмана (такое тоже случалось). Вот только мужчин в Костроме было немного, да и те не ходили по базарам, а вкалывали у станков. Но однажды…

Нет, тут надо кое-что объяснить. Я дважды прокалывался на своих операциях, принося табачок слабенький. Ребята на меня не обижались, но мне самому было неприятно.

Так вот, однажды я дождался мужчину. Хромого, медленно перетаскивавшего протез, с костылем под мышкой и палочкой в левой руке для равновесия. Он брел с базара, и на крючке костыля висела сумка.

– Эй, браток! – окликнул я. – Табачку на сахар не сменяешь? Ребята без курева лежат.

– Разве что завтра, – сказал он. – Мне возвращаться – сам видишь.

– Давай завтра, – я кинул ему кисет с сахаром.

– Завтра в это же время.

И поковылял дальше с нашим сахаром. И я ему почему-то сразу же поверил, хотя кое-кто из ребят ворчал по поводу моей доверчивости.

На другой день я сидел на заборе уже без сахара. Просто ждал, когда инвалид махорку принесет.

И он принес отличного самосаду. Точно в назначенное время.

Это был Виктор Сергеевич Розов. Мы как-то – спустя три десятка лет – разговорились с ним о войне и дружно припомнили эту историю.

Юрий Нагибин. Война с черного хода

Юрий Маркович Нагибин (1920–1994) родился в Москве. В 1941 году учился во ВГИКе на сценарном факультете, откуда был призван в армию и осенью 1941 года отправлен на Волховский фронт в отдел Политуправления. С января 1942 года – инструктор 7-го отдела Политуправления Волховского фронта, с июля 1942 года – старший инструктор 7-го отделения политотдела 60-й армии Воронежского фронта. В его фронтовые обязанности входили разбор вражеских документов, выпуск пропагандистских листовок, ведение радиопередач. После тяжелой контузии в бою работал до конца войны специальным корреспондентом газеты «Труд».

Был награжден орденом Отечественной войны II степени.

На Волховский фронт

Для меня, в моей судьбе, война делится на несколько периодов. От июня 1941-го до января 1942-го я тщетно пытался попасть на фронт. С января 1942-го до октября того же года служил на Волховском фронте, был инструктором-литератором газеты для войск противников «Soldaten-Front-Zeitung» с двумя кубарями, месяц провел на Воронежском фронте, куда меня перевели по закрытии немецких газет, затем изживал последствия двух контузий и в марте 1943-го вернулся на фронт уже в качестве военного корреспондента газеты «Труд» – до конца войны.

Может показаться странным, что мне так трудно было «устроиться» на фронт. Пошел бы добровольцем – и вся недолга. Ан нет. Когда ВГИК, где я учился на третьем курсе сценарного факультета, эвакуировался в Алма-Ату, я решил поступить в школу лейтенантов, объявление о наборе висело на дверях покинутого института.

В школе меня приняли на редкость тепло. Прощание было не менее сердечным: мне долго жали руку и настоятельно советовали закончить институт, благо у меня на руках студенческая отсрочка, получить диплом, а там видно будет. «Не торопитесь, на ваш век войны хватит», – загадочно сказал симпатичный капитан с полоской «за тяжелое ранение» на кителе. Имел ли он в виду затяжку Отечественной войны или какие-то будущие баталии, осталось неясным. Зато я понял другое. После первых приветствий мне предложили заполнить анкету. На этом все кончилось: сыну репрессированного по статье 58–10 не место в школе, готовящей средний командный состав. Говорили, что продолжительность жизни лейтенанта на фронте – одна неделя. Даже на одну неделю нельзя было подпустить меня к боевым действиям. В те патриархальные времена десять лет по политической статье давали при полном отсутствии вины. Отец получил еще меньше: семь лет лагеря и четыре поражения в правах, это могло считаться свидетельством высочайшей лояльности, примерной чистоты перед законом. Свой срок отец получил после того, как отпало обвинение в поджоге Бакшеевских торфоразработок, где он работал начальником планового отдела, – он был в отпуске в Москве, когда загорелся торф. Для семилетнего заключения оказалось достаточным одной фразы: он корпел над квартальным отчетом в канун какого-то праздника, и к нему в кабинет вломились вешать портрет Кагановича. Через некоторое время пришли снова и поменяли портрет железного наркома на портрет Молотова. Отец не оценил чести и раздраженно сказал, что портретами квартальному отчету не поможешь. Эта острота, возможно, спасла мне жизнь, но тогда я не думал об этом.

Человек в юные годы на редкость законопослушный, я собирался эвакуироваться с институтом в Алма-Ату, но мама, кусая губы, сказала: «Не слишком ли далеко от тех мест, где решается судьба человечества?» И лишь тогда ударом в сердце открылось мне, где мое место…

Несколько потерпевший в своем патриотическом чувстве, я выбрал наипростейшее: пошел в Киевский райвоенкомат – по месту жительства. Там шло непрекращающееся переосвидетельствование мужчин призывного возраста, но меня не тревожили, и моя героическая инициатива вызвала раздражение. Военком стал кричать, почему я не эвакуировался с институтом. Я ответил словами матери.

– Выходит, государство учило вас, тратило средства – все зря?

– Почему же? Я вернусь и доучусь.

Он усмехнулся и вдруг спросил:

– Немецкий знаете?

– С детства.

– Говорить можете?

– Свободно.

– Идите на освидетельствование.

Мать честная, не иначе – в тыл врага!..

Покрутившись голым перед врачами, на более близкое знакомство с моим крепким в ту пору спортивным организмом они не посягали, я быстро прошел ушника, прочел самую мелкую нижнюю строчку в глазном кабинете, шустро дернул ногой, когда невропатолог стукнул меня молоточком под коленку, и без труда коснулся указательным пальцем носа с закрытыми глазами. После этого я хотел вернуться к военкому, но меня к нему не пустили, а велели ждать в коридоре. Я прислонился к стене и стал прокручивать в воображении романтические картины моего лихого будущего. Потом меня позвали в канцелярию, и прыщавый писарь сказал с добрым, чуть завистливым смешком:

– Играй песни, парень, освободили подчистую.

И вручил мне «белый билет». Я машинально взял его, машинально развернул: не годен по статье 8-а.

– Что это за статья?

– Психушная.

Пахнуло Швейком, но меня эта ассоциация не развеселила.

Я был здоров, как бык, теннисист, лыжник, значкист ГТО второй ступени. Никакой анкеты я не заполнял… Да в этом не было нужды, здесь имелось мое дело. Значит, я не годился даже в качестве пушечного мяса низшего сорта. Мое патриотическое чувство потерпело второй, нокаутирующий удар. Пусть мама подсказала мне то, что было естественным, хотя и необязательным, юношеским поступком, я пошел с открытой душой, но дорогая Родина дважды показала мне зад. Отныне я исключаю ее из своих душевных расчетов, но на фронт попасть должен любой ценой. Ради самого себя, моей собственной судьбы.

Я не могу жить с клеймом неполноценности, не хочу быть изгоем. У меня не было никаких планов, никаких возможностей, но какое-то злое чувство убеждало меня, что я непременно окажусь там, куда меня не пускают. Не пускают за то, что отцу помешали работать профкомовские бездельники, и он огрызнулся. Преступник века, мать их!.. Безобидная шутка сломала ему судьбу, теперь ломают жизнь мне.

У многих моих однокашников сидели отцы – наша школа находилась между домом командного состава Красной Армии на Чистых прудах и домами политкаторжан по Машкову переулку. В 1936–1938 годах эти дома были почти полностью очищены от взрослого мужского населения. Так вот, один наш парень пробился – в буквальном смысле слова – на фронт, желая искупить кровью вину отца. Его кровь ничего не искупила, ибо вины не было. Другой считал, что своей гибелью он докажет невиновность отца. Он погиб на Волховском фронте, но ничего никому не доказал: палачи и без того знали, что осудили невиновного; отец пережил сына и умер в лагере после войны.

К моему случаю оба посыла отношения не имеют. Я знал, что отец ни в чем не виноват, что он жертва омерзительного насилия, значит, ни о каком искуплении речи быть не могло. А доказывать его невиновность собственной жертвой – сама мысль была мне оскорбительна. Я просто ступил на предназначенный мне путь: не признавать ни за кем права на мою дискриминацию. Пусть сейчас мне отказали всего лишь в праве на гибель, это мое личное дело, я хочу сам распоряжаться своей жизнью. Но до чего же трогательно старалась наша власть уберечь детей «врагов народа» от фронта!

С юношеским романтизмом было покончено раз и навсегда. Мне надо попасть на фронт ради самоутверждения, кроме того, писатель не может прокладывать между собой и войной тысячи километров, наконец, мне пора выйти из-под слишком надежного, плотного материнского крыла, если я не хочу на всю жизнь остаться недорослем.

Я был согласен на любую войну, но та, которую я получил, оказалась самой неожиданной. По протекции друга нашей семьи Николая Николаевича Вильмонта меня призвали под знамена ГлавПУРа. Без всяких формальностей и анкет мне дали назначение инструктором-литератором в газету для войск противника только что созданного Волховского фронта. Навесили кубари, что произвело на меня чарующее впечатление, но обмундирование выдали почему-то солдатское с кирзовыми сапогами, правда, с кожаным ремнем и командирской дерматиновой сумкой. Ушанка с ярко-рыжим поддельным мехом наводила на тревожную мысль, что мне предназначена – по совместительству – роль движущейся мишени.

До этого мне устроили маленький экзамен: я должен был написать святочный рассказ для немецких солдат – дело было под сочельник. Я успешно справился с заданием. Хуже прошло немецкое собеседование, мой язык оценили на три с плюсом. Видимо, сказалась растренированность.

Так или иначе я отправился на Волховский фронт с офицерским удостоверением и направлением в одном кармане, с паспортом и «белым билетом» в другом. Зачем я взял с собой свидетельство своего штатского позора? Мать сказала: если тебе окончательно осточертеет, пошли их всех подальше, они не имели права тебя брать. Это было дико, ибо впереди мне мерещилось святое фронтовое товарищество, я уже заранее всех и все там любил. Но и ослушаться материнского совета не мог.

Внутренне я готовился к другой войне, но выбирать не приходилось. Все-таки я еду на запад, а не на восток, к войне, а не от войны. Будь что будет…

На Волховском фронте я вел регулярные записи, похожие на дневник; на Воронежском, куда меня перевели по закрытии газет для войск противника, я марал бумагу по-иному: дневниковые записи вскоре заменил наметками будущих рассказов.

«Хреновый пятачок»

…Кажется, эта идея принадлежала самому Черняховскому, командующему нашей 60-й армией: предварить наступательный удар по воронежской группировке противника ударом по мозгам. Немцы, во всяком случае рядовой состав, ни черта не знают о сталинградском разгроме. Мы спрашивали пленных, они пожимали плечами и застенчиво улыбались: мол, врите, врите, наше дело подневольное.

Решено было использовать все радиосредства и обычные рупоры. На радиомашине работает постоянная команда, на остальную технику кинули жребий. Конечно, при моем везении мне достался рупор «из скоросшивателя». Это придумал Ильф: рупор сделан из тонкого канцелярского картона, а не из скоросшивателя, но разницы особой нет. Скоросшиватель – смешнее. «Хорош был старик Варламов с рупором из скоросшивателя» – из дневника Ильфа.

Раздали нам листочки с программой передачи: минут на десять. А с рупором от силы минуты три проболтаешь, потом каюк. Я сказал об этом начальнику 7-го отделения ПО Мельхиору. «Боитесь за свою драгоценную жизнь?» Я что-то пробормотал. А если серьезно: почему я должен терять свою единственную жизнь из-за чиновничьей дури? Можно подумать, что Мельхиору не терпится заткнуть ж… амбразуру. Только во втором эшелоне на это мало шансов, а на передний край его не тянет…

Немцы отпустили мне больше трех минут. Видать, заинтересовались, а потом дали из минометов. Я лежал в ничьей земле, в старой неглубокой бомбовой воронке, метрах в пятнадцати от наших блиндажей, ветер дул в немецкую сторону. После двух четких выстрелов я решил, что это вилка – ни черта в этом не понимаю – и сейчас они накроют меня. Рядом была другая воронка, я заметил ее, когда полз сюда, хотя темнота – глаз выколи.

Я перекатился в эту воронку, но осколком меня задело по каске. После я нашел на металле вмятину и царапину. А в тот момент ничего не понял. Был короткий противный визг, и каска повернулась на голове.

Очухался в блиндаже. Ребята вытащили меня из воронки, когда немцы перестали стрелять.

– Чем вы их так раздрочили, товарищ лейтенант? – спросил сержант, как две капли воды похожий на Вадима Козина: то же смуглое цыганское лицо, спелые глаза, бачки. – Никак утихомириться не могли.

В моей тяжелой башке шевельнулось: о Сталинграде почему-то молчат. И я ничего не знал до вчерашнего дня, и никто в отделе не знал, кроме Мельхиора, а ведь мы политработники. Почему из победы делают тайну? Или просто очередная липа, обман, чтобы ошеломить противника? Нет, чувствуется, что это правда. У Черняховского, когда он заглянул к нам в отдел, сияли глаза и раздувались ноздри, охота скорее в драку, завидует сталинградцам. Что-то неладно у меня с башкой. Но не настолько, чтобы проболтаться. Я сказал сержанту, что травил обычные байки, портил фрицам нервы.

Мне дали выпить разведенного спирта. Меня вырвало. Жрать я тоже не мог – мутило. Потом сержант спросил:

– Что это вы все подмаргиваете, товарищ лейтенант? И головой кидаете, как конь?

До его слов я ничего такого за собой не замечал, а тут заметил, но мне это не мешало. Вместо ответа я запел:

– «И кто его знает, чего он моргает, чего он моргает, чего он моргает!..»

Похоже, в отделе не знают, что со мной делать. Меня прислали на должность инструктора-литератора, но эта должность занята. Правит бал старший политрук Бровин, красивый, стройный, подтянутый парень, в котором Мельхиор души не чает. Он выпускник института иностранных языков и знает немецкий куда лучше меня. Голову даю на отсечение, что он был прислан сюда в качестве переводчика, но Мельхиор как-то переиграл его на инструктора-литератора. Это престижнее, и зарплата (денежное довольствие) на двести рублей выше. В ПУРе об этом перемещении не знали, поэтому и послали меня на вакантное место. Мое преимущество перед Бровиным: писатель, член СП, занимал ту же должность, но в Политуправлении фронта. Эфемерное преимущество. Мое «золотое перо» никому не нужно. Листовки тут выпускают редко, кустарным способом, очень локальные по содержанию. Бровин сочиняет их прямо по-немецки и сам размножает на ротаторе. Я этого не умею. Мельхиор долго не давал мне сделать листовку, боялся, что я забью Бровина. Но в конце концов рискнул и усадил меня в калошу. Брезгливо, двумя пальцами держа мою писанину, он ораторствовал на весь отдел: «Мы так не работаем. Бровин так не работает. Он обращается к нашим воронежским немцам, а не ко всей немецкой нации, и говорит на солдатском языке, а не на языке газетных передовиц. У вас набор высокопарных штампов, официальное пустословие. А у Бровина: „Милый Карл! К тебе обращается твой старый окопный друг Вилли Штрумф. Ты, наверное, думаешь, что я погиб. А я в плену, сижу и ем жирный мясной суп…“» – слезы помешали Мельхиору закончить чтение.

Я знаю этот стиль вранья, могу и посолонее пустить соплю, но думал, что поражу их риторикой. Я бездарно промахнулся, и Мельхиор прав, играя моими костями.

Смешав меня с грязью, Мельхиор милостиво предложил мне на другой день должность переводчика. Это было унизительно. Я десять месяцев на фронте, и мало того что не прибавил в звании, еще понижусь в должности на две ступени. Я не карьерист, но обидно. А крыть нечем. Я согласился.

Отработав так удачно диктором, я превратился в машинистку. Мельхиор спросил простодушно: «Вы, наверное, здорово печатаете на машинке?» Обрадованный, что хоть в чем-то могу показать свое умение, я сказал со скромной гордостью: «По-писательски: двумя пальцами, но быстро». И тут же прикусил язык. На кой ляд я снова высунулся со своим писательством, ведь это сразу напомнило Мельхиору, что Бровин узурпировал мое место. Он и правда притуманился, теплота ушла из голоса: «Мне надо, чтобы вы перепечатали протоколы опроса пленных. В четырех экземплярах. Страниц пятьдесят. За ночь справитесь?» «Думаю, что справлюсь. А почему не Ася?» Он жестко оборвал: «У Аси болит рука».

Это тоже была фаворитка Мельхиора: секретарь-машинистка нашего отдела, девятнадцатилетняя здоровенная, кровь с молоком, деваха. Она и в самом деле с утра жалостно кутала руку в шерстяной платок, что не мешало ей пить водку за обедом с Мельхиором, Бровиным и старшим инструктором Набойковым, а вечером обжиматься в сенях с рыжим замначем АХЧ Свербеевым.

Мое постоянное место – на кухне, вместе с диктором Костей и прикомандированным к отделу бойцом из выздоравливающих, хотя этот тюлень, по-моему, никогда ничем не болел, кроме лени. Мельхиор и его команда занимают чистую половину избы. Они там работают, гуляют и спят. У Мельхиора есть крошечный кабинет, выделенный из горницы, а у Аси – закуток, где она изредка, медленно и сбойчиво печатает на машинке.

Мой волховский ординарец Васька Шведов любил выражение «варфоломеевская ночь». Так называл он ночь любви, ночь газетного аврала, ночь кутежа с картами. У меня была варфоломеевская ночь. Я потянул короб не по силам. Особые хлопоты доставляли мне четыре экземпляра, хоть одну закладку я непременно путал. А хваленая моя скорость падала с каждым десятком страниц. От этого расходились нервы, я отплясывал пляску святого Витта на месте.

Под утро появился Мельхиор с красными кроличьими глазами, сильно на взводе и вручил мне плитку трофейного шоколада. Я поймал себя на мысли, что ненавижу его меньше, чем он того заслуживает. Эта толстая блядушка Ася разлагается за стенкой с начальством, а я, как-никак писатель, офицер политслужбы, тарабаню за нее на разболтанном «Ундервуде». И все-таки меня трогает преданность Мельхиора Бровину.

К девяти утра, усталый, обалделый, издерганный, я кончил эту никому не нужную работу и сдал ее Набойкову (Мельхиор спал), забрался на печь и уснул…

Я становлюсь необходим. Вчера Мельхиор дал мне новое боевое задание: съездить в Усмань за водкой. «Больше послать некого, – сказал он с тем проникающе добрым выражением, с каким говорит и делает гадости, – все при деле». Я мог бы спросить, при каком деле толстая Ася, повязавшая руку платком и пустившаяся в безудержный загул. По-моему, она обслуживает не только лидеров нашего отдела, но и агитпроп, отдел кадров и АХЧ. Если это считать делом, то она занята сверх головы. Да и вообще неудобно посылать за водкой девушку, к тому же с больной ручкой. Я мог бы спросить, при каком деле наш ленивый, разлопавшийся до того, что в штаны не влезает, выздоравливающий боец. Он топит по утрам печку и больше вообще ничего не делает, только жрет и курит. Но, очевидно, бойца нельзя посылать за водочным довольствием, да еще левым. Я мог бы спросить, чем занят аккуратный, всегда озабоченный, хмуроватый Набойков. Он начисто не знает немецкого языка, русского даром не расходует, особист он, что ли, тайный? Такого человека, конечно, за водкой не пошлешь. Я мог бы спросить, наконец, а что делает сам Мельхиор, кроме неустанного раздобывания в хозчасти ПО продуктов, спирта, бумаги, канцелярских принадлежностей, меховых жилетов, ватных штанов, ремней, настольных ламп и лампочек, но не пошлет же он самого себя за водкой. К сожалению, я не мог спросить, при каком деле находится Бровин, единственный реальный работник отдела: он то опрашивает пленных, то тачает листовки, то составляет бюллетени о моральном состоянии войск противника, то корпит над радиопередачами, материалы для которых присылает постоянно находящийся в частях инструктор Чижевский. Я не знаю, всегда ли так было, но сейчас Бровин работает за троих, что подчеркивает мою ненужность. Диктор Костя находится в командировке, на армейском жаргоне «убыл в часть».

Выходит, ехать, кроме меня, действительно некому. Но все равно противно. Если б они хоть раз пригласили меня к столу, поездка стала бы жестом компанейства, товарищества. А так – в чужом пиру похмелье. Я привезу водку, они там запрутся, будут пить, закусывать нахапанными Мельхиором в АХЧ американскими консервами и лапать Асю, а я – вертеться на узкой скамейке. Я плохо сплю не только из-за приглушенного галдежа за стеной, разладился сон. Какая-то тоска во мне, почти до слез.

Короче, поехал я в эту Усмань попутным грузовиком. Уже в городке, отыскивая какой-то хитрый склад, приметил базарчик и заглянул туда – варенца захотелось. Деньги тут хождения не имели, но у меня в ушанку была воткнута отличная иголка с ниткой. За нее мне налили маленький граненый стаканчик розовой, с коричневой пенкой благодати. Я взял стаканчик двумя пальцами, поднес ко рту, и тут случилось непонятное: меня чем-то накрыло, сдавило, сплющило, я задохнулся и перестал быть.

Сознание вернулось испугом: что с варенцом? От него осталось зубристое донышко стакана, которое я продолжал сжимать большим и средним пальцами. Пережив гибель варенца, я разобрался и в остальном: я лежал в мешанине из снега и глины, вокруг – небольшая толпа. Рядом со мной бойцы стройотряда в изношенных ватных костюмах и башмаках с обмотками копали землю.

Мне помогли встать, отряхнуться. В толпе оказалась молоденькая санитарка с испуганным лицом. Она велела мне поднять руки, опустить, присесть, встать, пошагать на месте, повертеть головой.

– Порядок, товарищ лейтенант. До ста лет жить будете.

Оказывается, это сработал горбыль «дорнье» – медленный немецкий разведчик. Он часа два висел над городком, на него никто внимания не обращал. Зачем он скинул бомбу на этот жалкий базарчик – непонятно, тут и военных было – раз-два и обчелся. Никто не пострадал. Снесло пустой ларек, вышибло стекла в ближайших домах, пробило бидон у молочницы да меня засыпало землей. Рядом стройбатовцы тянули какую-то траншею, они и пришли на помощь.

– Ну, парень, ставь Богу свечку, с того света вернулся! – весело сказала тетка, у которой я выменял варенец.

Я думал, она вернет мне иголку, но ограничилось сочувствием.

– В могиле-то уж точно побывал! – подхватила другая, у которой варенец был в опрятных махотках.

Плеснуть малость ожившему покойнику ей в голову не пришло.

Я пошел своей дорогой, в левом ухе щекотно зуммерил комар.

Водки на складе не оказалось. Местные жулики сделали вид, что все они члены общества трезвости. Что-то у Мельхиора не сработало, или я не вызвал доверия.

Вечером я сидел в избе у печки и перечитывал – в сотый раз – верстку своей первой книжки. Вошел с улицы Мельхиор.

– Почему не доложили о выполнении задания? – оказывается, он не всегда добрый.

– Какого задания? – не слишком вежливо спросил я – верстка подняла во мне чувство самоуважения. – Вы о водке, что ли?

В его красноватых, будто исплаканных глазах была такая ярость, что мне показалось: сейчас ударит.

Но он резко отвернулся и прошел к себе.

Ночью со мной случилось странное происшествие. Мне захотелось, как говорили в старину, по малой нужде. Скворечник находится за огородом, лень было туда идти, да и темно, я пристроился рядом, за сараюшкой. Только двинулся назад, как сразу и больно наступил на какую-то железяку и начисто потерял и сараюшку, и дом, и всякое представление, где нахожусь. Никакого ориентира, земля и небо слились в сплошную черноту. Сунулся туда, сюда, набил шишек, а прохода нигде нет. Заблудился в двух шагах от избы. Сперва мне было смешно, а потом стало страшно. Я накинул шинель на спальную рубаху, босые ноги сунул в сапоги, а мороз был под десять градусов, так и замерзнуть недолго.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации