Текст книги "Моя война. Воспоминания и размышления писателей-фронтовиков о Великой Отечественной войне"
Автор книги: Василий Быков
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц)
Госпиталь
Оперировала меня в медсанбате военврач. У нее болели зубы, она даже постанывала, когда вырезала у меня из спины осколок. Он оказался глубже, чем проникла анестезия, сестра хотела сделать еще укол, но врач сказала, что видит осколок, здесь он, близко, и продолжала резать: раненых все несли и несли, и некогда ей было ждать, пока начнет действовать заморозка.
Мне было двадцать лет, как раз месяц назад исполнилось, я был офицер, в детстве читал «Овода». Я лежал лицом вниз, сжимал зубы, а медсестра, годившаяся мне в младшие сестренки, гладила меня по голове. Она же принесла мне кружку компота из сушеной вишни, будто знала, что я больше всего люблю. А меня после операции такой озноб бил под шинелью, зуб на зуб не попадал.
Потом был полевой походный госпиталь: конюшня, пол цементный со стоками для конской мочи, и мы лежали поверх соломы на плащ-палатках. Недолго я провоевал в этот раз, если посчитать: недели две ехал из училища, с месяц примерно готовились мы к наступлению, рыли огневые позиции, наблюдательные пункты, разведывали и пристреливали цели и – один бой. Всего один бой. Сколько же это нужно было народу на все 1418 дней, на всю войну, пока она длилась?
В этом госпитале я впервые видел, как умирает человек от столбняка. Нам из американских банок раздали сосиски, по две штуки. И так ему хотелось съесть ее, может, последнее в жизни, что ему хотелось, уже ко рту подносил, а его всего выгибало, выворачивало. Как правило, раненым, прямо на поле боя (тоже не позавидуешь санитарам), кололи сыворотку от столбняка. Может, ему не успели, не смогли, кто знает…
Из госпитальной жизни, наверное, по свойству характера вспоминается мне все больше смешное, хотя я там чуть было не отправился, как говорили тогда, в наркомзем: началось заражение крови. В палате нашей, офицерской, лежал командир стрелкового батальона капитан Гуркин (некоторые его черты есть в повести «Навеки – девятнадцатилетние» у Старыха). Исполосован он был основательно, но заживало на нем быстро. И как только стал на костыли, тут же снял с полевого счета все деньги, что у него были. Большую пачку принес в палату, положил под подушку, сам на подушку сел и начал метать карты. А порядок у нас был такой: кто выиграл, покупает на базаре семечек жареных, ряженки и либо самогонки графин, либо шампанского. В Красном Лимане шампанского было много: когда наши отступали в 41-м году, население разграбило склады, и теперь бутылку продавали по триста рублей.
В полночь зайдет сестра в нашу палату, а мы сидим с черными ноздрями: коптит керосиновая коптилка.
– Опять играете? Иду врача звать!
Забыл ее имя, хорошая была девчонка, назовем ее, ну, скажем, Лида: «Лидочка, на один резиновый сапожок тебе уже выиграли. Потерпи, выиграем на второй».
Между прочим, действительно купили ей на базаре резиновые сапоги, почему-то осталось в памяти, стоили они полторы тысячи, но не ручаюсь за точность. А Гуркину, который, как обычно, сидел на пачке денег и держал банк, я как-то сказал: сядешь на простыню. Играли в очко, а тут кроме везения нужно еще и не горячиться, виду не подать, что у тебя на руках. А он был горяч. Однажды я снял у него банк всего на пяти очках. У меня была дама, хуже не придумаешь. Туз придет – плохо, десятка – плохо. «Дай одну». Дал он мне карту. Валет! И не колеблясь, словно у меня десятка к десятке пришла: «Себе». И стал он набирать: возьмет карту и на меня глянет, возьмет и в глаза глядит. А идет сплошная мелочь. Взял еще. Перебор! «А у тебя сколько?» – «В двух картах перебора не бывает». И чтоб совсем уж не огорчать его, сунул карты в колоду.
Эшелон
В общей сложности вырезали из меня два осколка. Третий навылет прошел, а еще два остались во мне и не мешают, они – часть меня. С ними, отлежав еще и в Днепропетровском госпитале, вернулся я в свой полк. Впереди были бои на Днестре, Ясско-Кишиневская операция, мы окружили там 6-ю немецкую армию и сколько-то румынских дивизий. Эта 6-я армия как бы восстала из праха, ее сформировали по приказу Гитлера взамен 6-й армии Паулюса, погибшей под Сталинградом. Ее-то мы окружили. Думать не думалось, что когда-то я буду об этом писать.
9-го сентября 44-го года стояли мы на границе Болгарии. Где-то высоко шли переговоры, нам приказано было рыть орудийные окопы. А болгарские пограничники кричали: «Братушки!» И махали приветственно, звали к себе. И первая же корчма, в которой мы сидели как братья, называлась «Великая Болгария». Этот месяц золотой болгарской осени был словно подарен нам.
И снова – эшелоны, эшелоны… Куда везут, об этом не спрашивают, командование знает. Блеснула солнцем и морем Констанца, но там – другая армия, нас везли куда-то северней. Когда на повороте дугой изгибались рельсы, был виден весь состав, спешащие за паровозом пыльные красные товарные вагоны, платформы с пушками, платформы с тракторами, вагоны, вагоны, в каждом, откатив двери, сидят, стоят солдаты, кто грудью, кто локтями оперся на поперечный брус, как стояли в дверях мчащихся вагонов солдаты прежних войн, когда нас еще не было на земле.
Позади Ясско-Кишиневская операция, как отныне будут называть ее. Долгое, бесконечно долгое сидение на заднестровских плацдармах, где воронка к воронке. Где днем все живое скрывалось под землю и столько раз немцы пытались сбросить нас с плацдармов в Днестр. А потом – стремительный прорыв двух наших фронтов, двадцать с лишним окруженных немецких дивизий, вначале они еще пробивались к своим, а потом была ночь, малярийная бредовая ночь, когда среди трофеев, брошенных немецких пушек, снарядов, повозок, каких-то ящиков (один ящик оказался с изюмом, мы ели его горстями) бродили, как серые тени, и мы, и немцы, и никто ни в кого не стрелял, а утром, никем не охраняемые, они шли в плен – «Wo ist plen?» – я видел эти колонны, им только указывали направление, но их уже не видели те, кто остался на плацдарме, зарытый в песок: победы и награды достаются живым…
И вот мы мчимся в эшелонах, что ждет впереди, знать никому не дано, война учила нас далеко вперед не загадывать, а пока жизни миг.
Мелькают под солнцем белые, словно только что побеленные стены хат, снизки красно-багрового перца сушатся на них, синие ставни раскрыты, соломенные островерхие крыши; на огородах, на рыхлой черной земле – огромные желтые тыквы; медлительные волы в ярмах на пыльных дорогах, крестьяне в высоких бараньих шапках, в соломенных шляпах – странно все это, отвыкли мы от мирного вида людей.
Там, в Молдавии, пока шли бои, жители были отселены на двадцать пять километров от Днестра: брошенные дома, виноград поспевал на виноградниках, поля кукурузы, шелковица отрясалась с деревьев при каждом разрыве снаряда. Случалось, старик или подросток проберутся наломать кукурузных початков со своего поля, и то – ночью, тайком, с великой опаской. Несколько раз во двор, где мы стояли, вот так пробиралась хозяйка, проведать хозяйство, и прижилась из милости, варила на всех мамалыгу, чудные борщи. Забеременела она от командира отделения, он потом был убит в Венгрии, но, наверное, живет на свете то ли сын, то ли дочь, возможно, уже их дети живут…
А здесь, в Румынии, война кончилась. Мелькнула у закрытого шлагбаума повозка странного вида – каруца, так, кажется, их здесь называют, старик в белой рубашке, в меховой жилетке держал вола за длинный рог; вдруг он снял шапку, поклонился лысой головой вслед проносящимся вагонам: судьбе нашей. А может, сам – бывший солдат? Паровозный гудок режет синий простор впереди эшелона, стучат под нами, спешат колеса, плотный сухой ветер в лицо; бесконечно можно смотреть вот так из мчащегося поезда вдаль.
* * *
В Тимишоарах, когда наш эшелон стоял, вдруг вижу, бежит вдоль вагонов командир взвода Леша Краснов, машет мне издали: «Тебя зовут!» Вот так бегут, когда случилось что-то или начальство требует, а к начальству идти – сразу все грехи припоминаешь. Они есть, как не быть, за каждым что-то числится. При погрузке пушек на платформы наша батарея замешкалась, трактор на платформе никак не разворачивался, и тут как тут – командир полка, красное от ярости лицо, будто улыбающееся во весь широкий рот. Такая уж у него особенность: чем яростней накалялся, тем ощеренней улыбка. Наш капитан от одного вида этой его улыбки сразу становился маленьким, терял себя: «Слушаюсь! Слушаюсь!..»
Бледный, кинулся помогать. Как раз накатывали бегом повозку, налетел с криком, схватился за ребро подпихнуть и как ожегся: из-под брезента торчала свиная нога, за ее мертвое холодное копыто и ухватился он в спешке. «Это что? Это откуда?» И на меня: «Гляди-и!..» Кто же на войне спрашивает «откуда?». Не ради порядка, а чтоб деятельность показать, кричит он и оглядывается, а меня смех разобрал, еле сдерживаюсь. В обед ему принесли котелок супа, сверху сняв пожирней, снизу зачерпнув погуще. И кусок свинины, той самой. Ел. И не интересовался откуда, но грозное «Гляди-и!» осталось, как заведенное на тебя дело, в любой момент может быть дан ему ход…
«Кто зовет, кому потребовался?» – «Девчонки!» – «Какие девчонки?» Леша подбежал, не отдышится: «Санитарный поезд стоит…»
Вместе мы нырнули под вагоны, Леша сопровождает меня. Еще эшелон. Пронырнули между колес. А уже тронулся санитарный поезд, зеленые вагоны. Белое на окнах, а на крыше, разумеется, – красные кресты, покров и защита раненых, беспомощных людей. Сколько раз на эти красные кресты, видные издалека, пикировали «мессершмитты». А в дверях, на подножках, медсестры. И наши палатные тоже – Люся, Галя, Машенька, тихо постукивают под ними колеса, и проезжают они мимо. Это эвакогоспиталь № 1688 передислоцируется за фронтом, я в нем лежал. Милые вы наши девочки, как же вы догадались спросить про меня? Пушки увидали на платформах. Вот действительно чудо на войне: пушки! И мало ли артиллеристов лежало у них? Но спросили же, спросили! В сапожках по ноге, в юбках, в гимнастерках, затянутых в талии ремнями, стоят на подножках вагонов, на нижней, на средней, в тамбуре, как на фотографии, и проезжают, проезжают мимо. Какие же вы хорошие, какие все – красавицы на наши стосковавшиеся по вас глаза. Из всех товарных вагонов, с путей, со щебенки смотрит повысыпавший военный народ, от одного их присутствия все – бравые, машут им, кричат, улыбки шире лиц. И я кричу вослед, из всего, что надо бы спросить, кричу вдруг: «Старший лейтенант, армянин, третий от двери в палате лежал… Черепное ранение… Жив?» – «Жив! – донеслось. – Домой уехал!» – «А капитан?..»
Они уже перевешиваются, держась за поручни, уже и другой вагон обогнал меня, и еще, и еще – пустые на просвет вагоны, пустые заправленные койки, быть может, для кого-то из нас. И вот последний вагон постукивает прощально. Это же надо, чтобы так совпало, так встретиться. И ни о чем расспросить не успел, три месяца лежал у них, целая жизнь…
Я возвращался вдоль состава, как знаменитость: целый полк, два эшелона стоят, я один отмечен вниманием. Да чьим вниманием! Само собой подразумеваются и некие подвиги, которых не было. И Леша в отсвете негаданной славы сопровождает меня. Вместе мы впрыгнули в наш товарный вагон: Леша тоже полежал в госпиталях, есть что вспомнить. В мирное время в таких вагонах возят преимущественно неодушевленные грузы, на войне – лошадей и солдат.
Опять мелькали кукурузные поля, сады, деревеньки, а мы – мимо, мимо, только опрокинутые косо тени вагонов, вытянутый состав теней скользит под насыпью, не отставая. На станциях уже прогуливались румынские офицеры в высоких начищенных сапогах, голенища – бутылками, нарядные офицеры мирного времени. Для них война кончилась, нас она ждала впереди.
И вот, когда мы стояли с Лешей, локоть к локтю, опершись на поперечный брус, жмурясь от встречного ветра, он рассказал, что получил письмо из дому, первое за всю войну письмо, рассказывал и будто смущался выпавшего ему счастья. На такой войне счастьем не бахвалятся, как не станут хвалиться хлебом при голодном человеке. Но хлебом можно поделиться, а как поделишься счастьем, если оно выпало на одного? Родные его оставались в оккупации, ничего он не знал о них, и вот разыскали его через дальних родственников: живы. И он тоже написал им: жив.
Красивый был парень. Не какой-то особенной красотой, а тем, что отличало и выделяло человека в ту пору: ранним мужеством. Он и воевал хорошо. С середины войны, с тех пор как мы наступали, появились и кубанки на головах. Вот и на Леше черная кубанка придавила светлый чуб над бровью.
Эшелон наш то мчался, то полз по взорванным и наспех восстановленным путям. Леша спрыгнул, дождался теплушки своего взвода. Оттуда ему руки протягивают. А я взобрался на верхние нары, тоже думалось о своих, чужое счастье заразительно. В госпитале у нас, в том самом госпитале, который мы только что повстречали на колесах, был солдат из оккупированной местности, его мобилизовали, когда мы пришли. Повоевал он недолго, тут же и ранило, и был он, в общем, доволен. Этот солдат гадал по руке. Не раз я видел издали: стоят в уголке двое в халатах, один слушает с доверием, другой говорит ему, говорит. Я тоже решился испытать, хотя и не верил в гадания. И вот странно: совершенно точно он сказал, куда я был ранен. Рука на перевязи – это видно, но он перечислил и те раны, которые зажили, про которые он знать не мог. И я спросил его о моих братьях. По моей ладони, читая линии судьбы, он предсказал, что каждого из них ждет. А они уже оба погибли. И солдат признался, что в оккупации он кормился этим: гадал бабам, они верили и надеялись.
* * *
Я задремал под стук колес на верхних нарах, а очнулся на полу. Над нарами, в проломленной стене вагона, – дульный тормоз орудия. Мы стояли. А уже бежал народ по насыпи вдоль путей, кричали что-то. Мы тоже побежали, куда бегут все, на бегу ощупывая ушибы. Впереди, в голове состава, столкнулись паровозы двух наших эшелонов: кто-то перевел стрелку или, наоборот, забыл перевести, и с двух разных путей эшелоны устремились встречно.
Когда мы подбежали, паровозы, врезавшиеся друг в друга, стояли, все шипело, окутанное паром, а земля и насыпь, как под разлившейся лавой, горели и чадили: это раскатился жар из топок. Позже я видел, как растаскивали паровозы. Освободили пути, подогнали к каждому сзади по паровозу, потянули, они расцепились, грохнулись колесами на рельсы.
Задним числом всегда находится много умных, они знают, что следовало, что не следовало… А не следовало – и это уж точно – ставить в середину состава между платформами с пушками и тракторами легкий штабной вагон. Его и сплюснуло. Когда мы подбежали, там еще слышались стоны и капало на шпалы, на щебенку. Ничего нужного под рукой не оказалось, вырубали топорами из-под низу, сменяя друг друга, а железо толстое. Там, в тамбуре, стояли и курили трое. И вот судьба: один из троих был Леша, его как раз вызвали зачем-то в штабной вагон. В сплюснутом тамбуре, когда к ним прорубались, слышны были стоны и капало. Но все тише, реже. Провели мимо двух железнодорожников, вели их быстро, подталкивая в спины, в шеи, на них зло оглядывались от вагонов.
И вновь наш полк двинулся дальше двумя эшелонами. Впереди каждого ждало свое, а всех вместе – бои в Венгрии, в районе озера Балатон, одни из самых кровопролитных за всю войну. Фамилия Леши была другая, но надо ли родным, если кто-то из них жив, знать, как все это было? Пал смертью храбрых. Он действительно был смелый парень, зачем-то судьбе понадобилось даровать ему последнюю радость, а письмо его, наверное, еще долго шло…
О победе
В Венгрии наш полк понес самые тяжелые потери. Мы брали и отдавали и вновь брали город Секешфехервар. И однажды я позавидовал убитым. Мела поземка, секло лицо сухим снегом, а мы шли, сгорбленные, вымотанные до бесчувствия. Да я еще и контужен был. А мертвые лежали в неубранной кукурузе – и те, что недавно убиты, и с прошлого раза, всех заметало снегом, ровняло с белой землей. И будто от сна очнувшись, я подумал, глядя на них: они лежат, им спокойно, а ты еще побегаешь, а потом будешь лежать так…
Но удивительная пора – молодость: час поспал убойным сном и опять жив и жить хочется. В брошенном доме увидел я на полу большую серебряную медаль – бегун рвет ленточку грудью, приз чей-то – и нацепил эту медаль на гимнастерку. Повеселить своих разведчиков: мы в тот момент отступали к Дунаю.
Потом была Австрия, мы брали Вену. Там, в Австрии, и закончилась война. Есть у меня фотография: последний наблюдательный пункт, все мы такие воинственные позируем перед объективом, тут же и стереотруба. И командир дивизиона, тогда это был Гулин, указывает цель. А уж нет никаких целей, уже прочищены стволы орудий, смазаны и зачехлены. Двумя днями раньше отсюда, с наблюдательного пункта, я вел огонь по уходящему немецкому эшелону и попал, там что-то рвалось, а у нас тут крик стоял, как на стадионе, когда забьют гол в ворота.
Все. Войне конец. Но это еще надо было осознать. Когда штабной телефонист прокричал по телефону: «Победа! Кончилась война!» – у нас даже вина не оказалось. Но старшина погнал коней, стоя во весь рост в бричке, вместе с ней подпрыгивая на выбоинах, только за вожжи держась, привез бочку вина. И пили, и стреляли вверх из автоматов, из пистолетов, но все вроде бы чего-то главного не хватало, мы еще не понимали чего.
Нам в тот победный день не хватало тех, кто не дошел, не дожил до него. И победные застолья сами собой становились поминальными. Знаем ли мы хотя бы теперь, какой ценой нам досталась победа?
Наша историческая наука столько раз переписывала историю в угоду тем, кто властвует, что и концы с концами не сведешь: кроили платье по фигуре. То Десять Сталинских Ударов, как десять заповедей, их полагалось заучивать, то Курская дуга, поскольку там был Хрущев, а то уж Малая земля начала выдвигаться в разряд главнейших, самых славных битв. Потом усиленно заговорили о партизанском движении в Карелии: какое-то отношение к нему имел Андропов. Последним из военного поколения, уж не только не воевавшим, но даже издали не видевшим фронта, как видели его предшественники, был Черненко. Однако зашелестел слух о какой-то заставе, на которой будто бы он служил, даже фотография архивная появилась в газете: сидят военные, самое заурядное, самое невыразительное лицо у него. Но поживи он еще немного, и эта дальневосточная застава заняла бы свое почетное место в истории Отечественной войны. Впрочем, и так называемое искусство, и кинематограф не отстали, дали позорнейшие образцы холуйства. А солдаты, а народ – оставались во всем этом безликой массой, фоном, на котором великие творили историю. Да вот беда, великих-то, как выясняется, и не было.
Чем дальше отходим мы от того дня, от тех, уже неподвластных нам времен, до сих пор толком не осмысленных (по-видимому, это дело грядущих поколений, которые, отринув сиюминутные страсти и соображения, уже не озабоченные тем, чтобы себя поместить в историю по той простой причине, что их тогда просто не было, осмыслят достойно, и уже в этом будут умнее нас), так вот, чем больше отдаляемся мы, тем очевидней становится, что всей этой страшной беды, войны этой – и Второй мировой, и нашей Отечественной – могло не быть. Не было фатальной неизбежности, мир не был обречен, и только-только набиравшую обороты фашистскую военную машину можно было остановить, а на ранних этапах и не так уж трудно было это сделать. Но народами правили ничтожные трусливые политики и преступники.
А еще и то вело к войне, что сознание людей XX века уже было отравлено, век выходил, вырастал из окопов Первой мировой войны, он уже вдохнул на ее полях отравляющих газов, увидел танки, увидел бомбовозы над собой, как библейское предсказание. И невозможное стало возможным, свершилось однажды, и с естественной неизбежностью следовал за этим пока незримый гриб атомного взрыва над Хиросимой, символ нашего века и символ конца света.
События легче развязать, чем остановить, и логика событий сильней логики людей. Когда фашистские армии стояли изготовясь у наших границ, когда весь мир по дипломатическим и иным каналам предупреждал, что война неминуема, а наша разведка сообщила заранее даже день и час вторжения в нашу страну, вот тут, поняв, быть может, что совершил, казня и уничтожая лучших, какие грядут последствия для нас, не готовых к войне, тут и начал Сталин позорно задабривать врага, которым пугал страну многие годы. И выпущено было трусливое заявление ТАСС:
«…По данным СССР, Германия так же неуклонно соблюдает условия Советско-германского пакта о ненападении, как и Советский Союз, ввиду чего, по мнению советских кругов, слухи о намерении порвать пакт и предпринять нападение на СССР лишены всяческой почвы, а происходившая в последнее время переброска германских войск, освободившихся от операции на Балканах, в восточные и северо-восточные районы Германии, связана, надо полагать, с другими мотивами, не имеющими касательства к советско-германским отношениям…»
Словно бы просили Гитлера заверить нас, успокоить, подтвердить… Тот даже не отреагировал.
Так не чудо ли спасло нас, если были захвачены врагом и Украина, и Белоруссия, и немецкие армии подошли к Москве, обложили Ленинград, а все тяжелое вооружение и склады военного снаряжения остались в приграничных районах, а большая часть авиации была уничтожена на земле в первые часы и дни, и даже винтовок, с которыми и в прошлую войну воевали, не хватало на фронте, не чудо ли? Нет, не чудо.
В истории остаются имена полководцев, а рядовым имя – легион. Они в истории безымянны. Но каждый из них имел и свое имя, и свои надежды, а идя в бой, кого-то оставлял на этой земле. И еще хуже, если на нем род обрывался. Сколько родов оборвалось! Мы сейчас вроде бы и не чувствуем рядом с собой этих зияющих пустот: дело забывчиво, тело заплывчиво. Вот и на теле народа как бы заросли, заплыли раны… Но так не бывает. Мы потеряли невосполнимое.
Родину спас народ, вставший на ее защиту. И матери благословляли сыновей на этот бой, святой и правый. В этот час, который для малодушных казался часом гибели, возник, повторяю, совершенно особый нравственный климат. Под Москвой, у последней черты, решился исход войны. Потом были еще битвы, в которых, как считают и военные, и историки (в каждой стране – в свою пользу), вновь и вновь решался исход войны. Но решился он под Москвой, хотя война длилась еще долго. И решил исход войны – народ: и то, что уцелело от кадровой армии, и срочно сформированные части, которые бросали с ходу – в бой, с ходу – в бой, и московское ополчение, в котором погиб, быть может, цвет нашей будущей науки, если судить хотя бы по немногим известным именам уцелевших; и подоспевавшие на помощь столице сибирские дивизии, и лыжные батальоны – все, что удалось собрать, а были дни, кргда Москва оставалась совершенно не прикрыта. И те, кто продолжал сражаться в окружениях, оттягивая на себя немецкие дивизии, они тоже спасли Москву.
В историю нашей родины вместе с именами Суворова, Кутузова войдет и вошло уже имя маршала Жукова. Его железная воля совершила тогда, под Москвой, то, что никто бы, кроме него, совершить не смог. Но и он в ту пору учился воевать, наше наступление под Москвой – это не стратегическая операция, подобная Сталинградской, мы больше вытесняли, выбивали немцев с их позиций, а люди воевавшие знают, скольких жизней это стоит.
* * *
Я думаю теперь: что же все-таки было в основе нашей победы? Только ли безмерные жертвы и героизм народа? Или то, что в военном искусстве мы в конце концов превзошли врага? Или просторы нашей родины? Или оружие, которое выковали взамен утраченного, и больше и лучше того, что создавалось в Германии? И вспоминаю тот нравственный климат, все то поразительное, что открывалось в людях в ту пору.
Покойный ныне писатель Вячеслав Ковалевский там, на Северо-Западном фронте, когда наши войска входили в отбитые у немцев сожженные деревни, задавал жителям один и тот же вопрос:
«– Какой вы дадите нам совет, вот мы придем в Германию, что нам сделать с немцами за все, что они натворили у нас?
…И вот женщина торопливо, как бы боясь запоздать с ответом, просит (записываю дословно):
– Будьте добры, не трогайте ихних детей и женщин!
У меня навертываются слезы… Боже мой, что же это за народ. Где граница его долготерпения?
Женщина показала рукой на толпившихся около нее детей:
– Ведь он, окаянный, вот таких бросал в огонь! Разве они виноваты? Нет, будьте добры, детей ихних не трогайте!»
Вот эта высота духа и была основой нашей победы, не только военной победы над врагом. Но все это позднейшие, теперешние размышления, когда мы уже что-то знаем, что-то с чем-то можем сопоставить, взглянуть на события не сгоряча. А тогда, в тот день, мы просто радовались победе. Кончилась война. Да, кончилась, но все еще не верилось.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.