Текст книги "Русская философия XXI века. Максимы"
Автор книги: Василий Кузнецов
Жанр: Философия, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
А поскольку человек невозможен и место его пусто, постольку он одинок, решает одну задачу, а именно: все ли ему дозволено? У реалиста нет таких проблем, ибо у него есть граница, предел возможного. А у аутиста нет границ, нет пределов, нет ничего вне его, нет никакой реальности, того, что бы ему сопротивлялось. Поэтому он изобретает Бога. Реалисту Бог не нужен, Бог нужен человеку, ибо без Бога ничего нельзя, а с Богом не все можно.
Несовпадение с самим собой дает человеку возможность самому воздействовать на себя. Эта возможность открывает перед ним пространство эмоций и чувств. Если бы человек был в порядке бытия, то тогда эмоции ему были бы не нужны. Он совпадал бы с самим собой, обладая некой идентичностью.
Но человек не объектная структура мира, у него есть сознание. А сознание это предел несовпадения с самим собой. Бытие не властно над человеком, ибо человек сам действует на самого себя. А бытие может действовать только через другого. Оно пакостит исподтишка, из засады, извне, полагая себя как причину. Но человек лишь тогда может быть сам, когда для его действия нет причин. Если бы у него были причины, то не было бы лица.
Достоевский относит первичную презентацию свободы в подполье, в котором подчиняет себе, своему произволу, мир обстоятельств. В подполье выбирают. Но этот выбор – это не выбор чего-то объектного, это выбор себя, своей субъективности. Несовпадение с собой обрекает нас на сознание. Ни что не может быть причиной моего действия, кроме меня: ни чудо, ни среда, ни другой, ни тайна, ни Бог. Человек – это невозможность, поэтому его нет среди поименованных другим.
Человек не имеет истории своего происхождения, его нельзя рассматривать в генетических терминах, он всякий раз находится в момент своего рождения, находится у начала, отодвигающего концы. В этом начале Алеша Карамазов, Зосима, князь Мышкин. Все они аутисты. Им противостоят те, кто уже поименованы другим, люди с социальным рефлексом. Реалисты, то есть Федор Карамазов, Смердяков, Свидригайлов. Реалист – это бывший аутист, человек, который в своем подполье выбрал не себя, а среду, развил в себе не сознание, а социальный рефлекс. Их самость забетонирована в саркофаге социальной объективации, поэтому между аутистом и другим не может быть диалога, другой – это чистое насилие. Оттуда, из-под почвы дает о себе знать человеческая магма, оттуда идут толчки, все эти, любимые Достоевским истерии, скандалы, вихри, ураганы и эксцентризм. Неравновесное, неустойчивое, ни к чему не направленное человеческое в человеке хаотично, противоречиво. Всякая вещественность, устойчивость плавится в котле абсурда. Поэтому нельзя говорить, что человек часть мира. Напротив, мир – это часть человека, его застывшая лава. Поэтому-то Достоевский говорит, что слишком широк человек, хорошо бы его сузить. Если бы человек был как стул, вещью, объектом, то он был бы всегда недоделанным, недостроенным, на нем сидеть было бы невозможно и у многих бы появилось бы желание доделать его, завершить. Таким доделыванием занимался Бахтин, придумавший идею полифонии и хронотопа. Согласно Бахтину, завершенность человека придает всегда другой. Но это значит, что человек перестал у Бахтина быть невозможным и стал вершиной возможного, того, что всегда наличествует. Тем самым Бахтин и Достоевский оказываются принципиально несовместимыми в своих взглядах на человека. А диалогизм героев Достоевского – это всего лишь фантом в аутистическом сознании Бахтина.
6. Человек между бредом и галлюцинациями
Бред – это речь без воображаемого, пустое действие языка. Галлюцинации – это воображаемое вне связи с языком. Кто их соединит и как?
Несмотря на многовековую усталость, наука до сих пор не дремлет. Ученые по-прежнему бодрствуют. Они ищут и находят следы все новых форм разумных существ. На Алтае найден ни на кого не похожий Денисовский человек. В Китае обнаружены останки разумных существ неизвестного вида. В Испании в пещере Нерха открыты новые наскальные рисунки.
За всеми этими открытиями стоит один действительно интересный вопрос: что значит быть разумным? Сегодня научное сообщество готово, кажется, окончательно согласиться с тем, что неандертальцы разумны, что они являются параллельным человечеством.
Поскольку идея параллельности обратима, постольку на вполне законных основаниях можно утверждать и обратное, а именно: человечество оказалось параллельным видом обезьян. Что, в свою очередь, наводит на вопрос, не отличается ли человек от всех разумных существ своим неразумием, тем более что в человеке есть одна странность, которая отличает его от обезьян. Дело в том, что, как говорят ученые, реакции людей на внешние раздражители на некоторое время опаздывают по сравнению с реакциями животных. Вот эту странность я и попытаюсь разъяснить, различая реальное, воображаемое и языковое.
МолчаниеНеандертальцы, как, впрочем, и кроманьонцы, это были очень умные обезьяны. Они умели делать все, что умеет делать человек. Они пользовались огнем, хоронили умерших, изготавливали ножи и украшения. Мало-помалу труд создал из них разумных существ. Эти существа были недоразвитыми только в одном отношении – они не умели рисовать, схематично обозначать самих себя наподобие того, как это сделано на изображении в пещере Ласко, в ее колодце. А, следовательно, они не могли молчать, лишенные одиночества и мистического самоотчуждения. Первым молчащим существом стал человек.
Молчание является поведением человека-изгоя. В нем впервые высказана претензия на обладание свободой. Молчать – значит, в безумии претендовать на свободу, ибо разумных оснований для того, чтобы была свобода, нет. Когда человек молчит, он, дистанцируясь по отношению к наличному, открывает в себе свою самость. Когда человек говорит, он, наоборот, дистанцируется по отношению к самому себе и посредством языка открывает себя внешнему.
Язык – это соглядатай мира. Это дозор, высланный реальностью, для поимки беглеца. Для пленения его воображаемого. Поэтому до сих пор человек не может не бояться говорить, ибо говорить он может только о том, о чем невозможно молчать.
Взрыв галлюцинацийТолько тот, кто грезит и молчит, может заговорить. Но его речи непременно будет предшествовать взрыв сознания, подобный взрыву галлюцинаций, объективированных в образе, в письме, то есть в наскальной живописи позднего палеолита.
Не слово, а ритм, не знак, а образ создают горизонт человечески возможного в мире. Язык убивает образ, знак истребляет ритм и мелодию человека. Единственное свойство знака, оправдывающее его существование, состоит в том, чтобы не быть образом.
Воображаемое, появившееся в результате взрыва галлюцинаций, как раз и является той инстанцией, которая вынуждает человека затормозить, остановиться прежде, чем что-либо сделать. Внешней реакции человека всегда предшествует его внутренняя реакция на самого себя. А эта реакция требует времени, образуя зазор, трещину, онтологический просвет, заполняемый человеческим.
Реальное остается позади, на своем месте, как бы за спиной человека. А впереди у человека смутно просматривается только нереальное, только сновидения, хаос грез и беспокойство безместного пассажира вселенной.
При переходе от естественного к воображаемому человек пересекает пределы реального. Он уходит от природы, но приходить ему в общем-то некуда. Его никто не ждет. Для него еще нет ни дома, ни социума, ни культуры. В войне реального и воображаемого побеждает воображаемое, или, говоря на языке Флоренского, культ. Воображаемое работает на уровне произведения, выведения человеческого из небытия. Грезы необъяснимо приходят к человеку и необъяснимо уходят от него. Их невозможно воспроизводить, они множественны и уникальны. И человеку приходится ловить свой ритм, свою мелодию, удерживая в культе так называемое «Одно и то же». Это «Одно и то же» Ницше именовал Первоединым, тем, без чего в пространстве разрыва между реальным и воображаемым, ничто человеческое удержать было бы невозможно.
Человек теперь уже никогда не сможет вернуться из воображаемого в реальное. Только смерть могла бы вернуть его в мир наличного и возможного, в пространство абсолютного равнодушия вещей. Но на место Первоединого встал язык, и все изменилось. Началась объективация человеческого не в образах, не на уровне произведения, а в языке, на уровне воспроизведения.
Языковой тоталитаризмВ языке реальное берет реванш над воображаемым. К реальному язык относит теперь только то, что воспроизводимо по его правилам. Не воспроизводимому в слове отказано в существовании. Язык неуклонно репрессирует воображаемое.
В свою очередь, воображаемое мстит языку компрессией смыслов в первом слове человека. А поскольку первое слово не отсылает ко второму, постольку оно является антисловом, словом-жестом. Тайное желание языка состоит в том, чтобы проникнуть туда, где все случается в первый раз, туда, где он мог бы стать причиной самого себя, своим антиязыком. Язык кажется всемогущим и вездесущим. Все, что в нем от сознания, он присваивает себе и представляет от своего имени. Хотя, например, мысли, выраженные в языке, не принадлежат языку. Языку принадлежат только рефлексивные структуры, которые не имеют никакого отношения к мысли. Если мыслят, то не рефлектируют. Рефлектируя, не мыслят.
Языковой тоталитаризм заставляет человека стремиться к девербализации, к абсурду и хаосу, к избавлению от слова, которое, потеряв связь с воображаемым, стало пустым, как «я», речевым знаком. Воображаемое нуждается в образе, языковое – в знаке. Замена образа знаком стала причиной антропологической катастрофы.
Воображаемое не знает прошлого и будущего, оно знает только непрерывно длящееся настоящее. Вербальный взрыв уничтожает дление настоящего и рождает время, в котором есть прошлое и будущее, но нет настоящего. И сознание человека, встретившееся с языком, принуждено теперь смотреть из будущего на себя в прошлом. Тем самым платой за существование рефлексивных языковых структур является разрушение настоящего времени.
Двойное отрицаниеЯзыковое не равно воображаемому. Между воображаемым и языковым идет невидимая борьба. Язык относит воображаемое к асоциальному, к неприемлемому социумом буйству субъективного. Воображаемое указывает на себя как на границу языкового. Оно отказывает языку во въездной визе в сферу уникального, субъективного. Возвращение к воображаемому может произойти лишь за счет языка.
Сознавать же без языка – это значит галлюцинировать, а говорить без сознания – это значит бредить. Таковы два полюса существования человеческого. Речь является тем способом, каким человек связывает воображение и язык. В этой связи язык начинает двоиться. Вне этой связи язык мертв, а воображение хаотично. Говорить – значит, всякий раз рисковать, пытаясь придать смысл бессмысленному. Не каждый согласится прокладывать дорогу к истине, лавируя между галлюцинациями и бредом. Язык пытается свести паузу, которую создает воображаемое, к нулю, чтобы дать место реальному. Тем самым он пытается приблизить скорость реакции человека на внешние сигналы к скорости реакций животного. Языковая деятельность играет роль инстинкта, созданного силами реального. То есть язык делает человека животным второго (социального) порядка. Ибо непосредственно мы – люди, а опосредованно – марионетки. Социальное – это не человеческое состояние, моделируемое знаками.
Воображая, люди становятся невротиками. И язык – это наш бдительный лекарь, смирительная рубашка для нашего воображаемого. Поэтому человеческое понимает себя в качестве двойного отрицания: с одной стороны, природного, с другой стороны, социального.
СоциальноеСоциальное – это связывание множественного в человеке посредством языка. Язык – социальная сила. Обессиливание этой силы ведет к несвязанному множеству людей, к тому, что не дает ни смысла, ни идентичности существованию единичного. И хотя социальные институты, которые только и делают человека единичным, еще продолжают существовать, под ними уже слышится гул множественного, гарантирующего бессмыслицу «бытия вместе», ибо никакого бытия вместе социум уже предложить не может. Общество без сущности есть территория, некая протяженность, захват места в которой не связывает единичности, не объединяет их сущностно, а, как говорит Агамбен, рассеивает их в существовании.
Социальное отступает перед необходимостью связывания множественного через атрибут галлюцинаторного, ибо человек – это всегда грезящее множество людей.
ИскусствоНа уровне воображаемого человек дан себе непосредственно. На языковом уровне он отделен от себя знаками. Язык откладывает встречу человека с самим собой, а без этой встречи человек не может говорить от своего имени. Он может говорить только на языке Другого. Тем самым человек оказывается в ловушке: с одной стороны, его осаждает реальное, а с другой, – языковое, то есть социальное. Между ними находится человеческое, то есть воображаемое. Возникает вопрос, может ли человек вернуться в непосредственность своего до-языкового бытия или не может.
Существование в языке оформляет устойчивое желание человека вернуться к до-языковой непосредственности бытия, к воображаемому. Искусство – это и есть непрерывно возобновляемое возвращение в до-языковое, но человеческое состояние. В искусстве человек свободен от языка.
7. Почему Тард победил Дюркгейма?
Тард победил Дюркгейма потому, что он антрополог, а Дюркгейм социолог. Антрополог знает, что человек состоит из смеси воображаемого, социального и асоциального. Для Дюркгейма общество – это тюрьма и язык в ней надзиратель. Для Тарда общество – это дом для сумасшедших. Тюрьма – это идеальный социум. В доме для сумасшедших нет социума. В нем образуется чистая антропологическая реальность.
В тюрьме есть авторитеты и группы. В доме для сумасшедших нет авторитетов и групп. В нем каждый сам по себе. Преступники логичны. Они даже свою мистическую жажду крови прикрывают банальным грабежом. Сумасшедшие непоследовательны. Они, как говорит Тард, изобретают. Преступники подражают.
Василий Кузнецов
«Реконфигуратор» 2.0: развертка программы
[→00.0]
00.0 Начало
Начинать можно с чего угодно – это абсолютно неважно [→01.6]. Если начинаем с чего-то одного, обязательно цепляемся за что-то другое [→09.9]. Значит, нужно обратить внимание на само это сцепление [→04.0]. Неустранимость сцепленности раскрывает универсальную [→06.5] связность проблематики и любой предметности [→09.3], вязкость философских вопросов [→01.5].
00.1 Выбор философии
Почему мы хотим называть философией [→01.0] то, чем мы занимаемся? Тихая и незаметная, мягкая и гибкая [→05.3], мысль, возникающая каждый раз заново и делающая каждый свой шаг [→01.4] всегда как первый [→00.0] (последующие шаги – технические следствия, промышленное производство), совершенно не обязательно должна именовать себя «Философия®», хотя именно в философии принято было постоянно отказываться от привычного и обычного способа мысли и действия или, по крайней мере, подвергать его критическому [→09.8] переосмыслению. Ибо здесь важнее движение обнаружения и преодоления неявных предпосылок, установок и допущений [→09.2], выявление неодолимостей [→09.1] и принятие этого вызова [→02.0], нежели соблюдение ритуалов ради них самих или в силу отсутствия очевидной [→05.6] альтернативы.
00.2 Смысл
Потенциально присутствующий везде и отовсюду постоянно ускользающий, прозрачно-ясный и непроницаемо туманный, смысл востребует непрерывного собственного извлечения и актуального поддержания всегда в неустойчивом динамическом равновесии. Смысл постоянно самовозрастает, позволяя усматривать смыслы в смысле и за смыслом.
Блуждая в знаково-символических дебрях, философская традиция от Платона до Гегеля стремилась обнаружить предвечные и неизменные, единственные в своей истинности смыслы. Главной проблемой классических [→03.0] подходов оставалось принципиальное несоответствие между замыслом и возможностью его исполнения: устойчивые смыслы можно надеяться найти только в рамках действия нормативного и нормирующего кода, где они постулированы изначально. Поэтому стоит обратить внимание на моменты нарушения, столкновения и разрушения смыслов, зазоры и несводимости [→08.4]. Ведь в таким случае проектирующее восстановление и распространение смыслов – посредством понимания непонимания [→08.3] – и будет их практическим [→06.4] воплощением [→04.8].созиданием и утверждением. Смыслы порождаются событием [→08.8]
– разделяющей и соединяющей [→05.1] границей [→09.0], провоцирующей [→02.5] трансцендирование [→09.6].
Луман осмысляет смысл как неустранимое само-описание мира [→04.1] в зазоре между тавтологией [→08.5] и парадоксом [→08.6] – одновременно открытое и закрытое, охватывающее и размыкающее.
Неожиданные переплетения и созвучия слов и языковые игры, сингулярности и фантазмы, расслоение поверхностей, различия языка и тела, эротизм и сексуальность, алогичные несовместимости и некаузальные соответствия, манифестация представления
– как показывает нам Делез – образуют причудливый сад расходящихся и сходящихся тропок, по которым путешествуют [→01.4] смыслы.
00.3 Презумпции и принципы
Чтобы мысль в своем саморазворачивании не разрушала сама себя (Мамардашвили) и находилась в согласии с собой (Кант), то есть не впадала в перформативные [→00.8] противоречия, необходимо соблюдать и поддерживать соответствие способа размышлений и предметности мысли, темы и стиля, замысла и исполнения.
Исходя из презумпции ума мыслителя (Мамардашвили) уместно вывести и явно сформулировать также презумпцию устойчивости и осмысленности используемой им терминологии – пока не доказано обратное, следует принимать отождествляемым [→05.1] одинаково называемое, хотя оно вполне может, конечно, совершенно по-разному пониматься и трактоваться. Имплицитно подразумеваемый даже в обыденной коммуникации [→00.7], соответствующий принцип тем более должен быть действен для интерпретации философских текстов, поскольку те предполагают осуществленной рефлексию (того или иного порядка) [→03.2]. Например, применительно к миру [→04.1], обозначаемому как раз словом «мир» (с точностью до перевода), это будет означать, что расходящиеся истолкования его отсылают каким-либо способом к более или менее сфокусированному концепту или же альтернативные концептуализации его так или иначе указывают на сходящуюся некоторым образом последовательность традиционных словоупотреблений.
00.4 Игра
Тематизация неосознаваемого и проблематизация очевидного [→05.6] – главная задача философии. Если у нас уже есть принятые правила, то надо по ним играть – но тогда уже мы никогда не выйдем за их рамки, хотя и будем порождать все новые и новые партии (такова, например, тривиальная или изощренная комбинаторика логики, где эволюция исследовательской дисциплины совсем не следует правилам логических исчислений). Если правил нет или мы готовы отказаться от имеющихся, то тут и появляется философия, предлагающая правила для игры без правил, правила для выбора [→02.1] или предпочтения правил за рамками правил, правила для нарушения правил и т. д. Изящным жестом [→06.4] развеяния иллюзий философия создает новые иллюзии, жест [→06.4] разоблачения метафор порождает иные метафоры.
00.5 Варианты
Если классическая [→03.0] западноевропейская философская традиция учит нас любой вариант рассматривать именно и прежде всего как вариант некоего инварианта, то в постнеклассическую [→03.0] эпоху разнообразие вариантов мыслится в отсутствие очевидных [→05.6] инвариантов как прежде всего множественное [→04.6], собираемое в единство [→04.2], причем различными способами.
00.6 Круг
Если исходить из трилеммы Мюнхгаузена, сформулированной Альбертом применительно к ситуации обоснования, тогда приходится отвергнуть вариант [→00.5] бесконечного [→00.9] наращивания оснований [→09.2] для оснований как уводящий в дурную бесконечность, а вариант произвольного обрыва оснований [→09.2], воплощаемый [→04.8] аксиоматическими системами [→02.4], – как не предоставляющий средств для их сравнения и сопоставления; оставшийся вариант зацикливания оснований [→09.2][21]21
Рассматриваемый в качестве определенной реализации своего рода герменевтического круга, когда решающим будет стремиться не выйти из круга, но войти в него.
[Закрыть], предполагающий самообоснование разворачивающейся концептуализации, приходится признать единственной реальной возможностью, но трактовать его нужно уже не в гегелевском стиле разворачивания и самопознания некоего абсолюта, а как вариант воплощения [→04.8] той самой связности, благодаря которой только и можно рассчитывать на успешную концептуализацию.
00.7 Коммуникация
Понимаемая в широком смысле коммуникация охватывает все формы, виды и способы взаимодействия организма со всем окружающим, выступая таким посредником/сообщением, которое в идеале должно быть настолько прозрачным, чтобы его можно было бы совершенно не замечать. Любой акт [→06.4] восприятия с самого начала [→00.0] определяется коммуникативной интенцией. Но каждый коммуникативный жест должен быть выполнен [→06.4], воплощен [→04.8] в некотором воспринимаемом действии (причем – в зависимости от ситуации – такого рода жестом вполне могут выступать и молчание, и бездействие). Знаменитый тезис Маклюэна «the medium is the message»[22]22
Примечательно, что в русском издании его книги этот тезис ничтоже сумняшеся пытаются переводить, тем самым по инерции привычных шагов идя против него и не замечая потерь.
[Закрыть], снимающий классическую [→03.0] бинарную оппозицию [→04.7] между «что» и «как» в коммуникации, фиксирует как раз важность перформативной [→00.8] фактичности, которая выступает как расширение воплощенной телесности [→04.8]. При этом коммуникация обязательно включает в себя и коммуникацию по поводу коммуникации – метакоммуникацию, которая тем не менее перформативно разворачивается в том же самом коммуникативном процессе.
Но именно в силу своей всеохватности и незаметности коммуникация оказывается самым проблематичным условием возможности для свободы, ибо выступает одновременно также и как неодолимость [→09.1]. Свободное использование коммуникативных ресурсов невозможно без рефлексивного [→03.2] отношения к ним, которое может проявиться прежде всего в понимании принципов действия коммуникативных актов [→06.4] и в выстраивании определенной иерархии уровней, что обеспечивает условия возможности для проведения стратегического маневра в коммуникации. По понятным причинам никто не спрашивал нас, хотим ли мы социализироваться или инкультурироваться и какой язык мы предпочли бы изучать в качестве родного, – как раз именно для того, например, чтобы появилась возможность спросить, какой язык мы хотели бы изучать в качестве иностранного… Парадокс тут в том, что обретаемая свобода тем полнее, чем сильнее мы встроены в механизмы коммуникации, а они – в нас: именно подчинение коммуникативным принципам позволяет надеяться на свободную постановку целей [→02.2] и стремление к ним. Однако, предоставляя возможности для, так сказать, «позитивного» творчества, свобода одновременно и неизбежно создает условия и для творчества «негативного» [→09.4] – воплощая [→04.8] экзистенциальный выбор [→02.1]. Коммуникация может быть направлена как на создание, так и на разрушение – но без предоставления такой свободы нельзя надеяться на продуктивное взаимодействие.
00.8 Перформативность
Если отдельно и дополнительно рассматривать еще один онтологический уровень – тот, на котором высказывание совершается, – наряду с теми, которых обычно бывает достаточно для его интерпретации (причем рассматривать эти уровни как относительно независимые[23]23
Лавину в горах, например, способен вызвать любой громкий крик – совершенно независимо от того, кто именно, что именно и зачем именно крикнул (прозвучало ли предупреждение или проклятье).
[Закрыть], хотя они и могут быть взаимосвязаны), тогда появляется возможность преодолеть ограниченность лингвистической и даже семиотической трактовки перформативности в качестве характеристики или определенных глаголов, или некоторых их употреблений, так и не находящей четких критериев разграничения перформативного и неперформативного, а также прояснить некоторые (нетривиальные) случаи перформативных эффектов. Иными словами, хотя наличной выполненностью [→06.4] обладают любые высказывания – только уже в силу того, что они высказаны, – однако, далеко не все из них производят самим (ф)актом своего осуществления какие-либо заметные перформативные эффекты
Любое доказательство, чтобы быть доказательным и доказывающим, должно быть продемонстрировано – именно выполнение [→06.4] демонстрации превращает цепочку фраз или последовательность символов в дискурсивно действующий рычаг, способный производить значимый эффект принуждения (если не к пониманию, то) к принятию соответствующего тезиса. Действенность доказательства, однако, принципиально ограничена, как правило, той аксиоматической системой [→02.4], в которой оно произведено. А обоснование или аргументация неизбежно оказываются менее сильными, и вдобавок обычно не менее ограниченными… Тем не менее, апелляция к перформативности средствами языка позволяет выстроить аргумент, практически не требующий признания каких-либо дополнительных посылок, – и, тем самым, особенно ценный для дискуссии между представителями различных философских концепций, так как воспроизводит подвиг барона Мюнхгаузена [→00.6].
00.9 Конец начала
Где начало [→00.0] того конца, которым заканчивается начало (если это происходит и если его можно найти)? Иными словами, вопрос в том, должна ли мысль сама себе класть некоторый предел [→09.0]? И должна ли мысль ограничиваться неким заранее заданным основанием [→09.2]? Или будет разворачиваться бесконечно?
Это метафизика [→03.5] предполагала, что есть некоторый вполне конкретный и вполне конечный предел [→09.0], предельный глубинный уровень, к которому должна прийти первая философия – первая в том смысле, что она самая важная, самая, так сказать, главная, и первая в том смысле, что она некоторая исходная, фундаментальная, потому что говорит как раз о первых основаниях [→09.2] и причинах. Преодоление метафизики [→03.5] ставит под вопрос возможность финализма и завершенности.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?