Текст книги "Сказки русских писателей. 5-6 класс"
Автор книги: Василий Немирович-Данченко
Жанр: Сказки, Детские книги
Возрастные ограничения: +6
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Старик пришёл с сыном домой, дождался торгового дня: Kyзя оборотился конём, отец повел его на базар, продал, накупил сладкого и горького, квашеного и солёного – а он, вишь, держался русской поговорки: пей кисло да ешь солоно, так и на том свете не сгниёшь. Накупивши всего, чтобы было чем полакомить и старуху свою, пошёл домой, а Кузя, его сын бесталанный, дорогою его нагнал, и они опять оба вместе, рассмеявшись да порадовавшись, как ни в чём не бывало, воротились домой.
А ушёл наш Кузя от нового хозяина своего вот каким делом: ржевский мещанин, барышник, приехавший в нашу сторону закупать лошадей, чтобы там гнать их на Лебедянскую ярмарку, сторговал и купил у старика гусляра каракового коня, четырёх лет, трёх с половиною вершков, без тавра и без отметин, поспорил было с хозяином за то, что этот, поупрямившись, не хотел передать ему, как водится, повод новокупки из полы в полу, а с коня, не по обычаю, снял недоуздок, – известно, что корова покупается с подойником, а конь с недоуздком, – наконец, однако же, чтобы не упустить сходной покупки, на всё согласился и заплатил гусляру деньги. Не успел этот отойти, а ржевский барышник оглянулся на бойкую, голосистую торговку, с которой тем часом молодой калмыцкий жеребчик стянул зубами головной платок, как народ, обступив нашего коновала и барышника, стал хохотать и указывать на него пальцами. Ржевский мещанин оглянулся назад – у него в поводу не конь, а человек. Что тут было шуму, крику, брани, божбы и смеху – весь базар расходился; казаки отняли у рыжего коновала бедного Кузю; этого отпустили, а того прозвали полоумным. Хотел он было идти просить – да к кому пойдёшь и на кого? Но это, слышь, не всё, а была ещё потеха вот какая: крымский цыган, подкочевавший на базар с походкою кузницею и увидевший, что приключилось со ржевским коновалом, рассудил, что Кузькино ремесло неплохой хлеб и что не худо бы попытаться перенять у него доброе дело; загадано – сделано; цыган продал тому же барышнику клячонку свою, а потом украл её у него же из рук, передал товарищу, а сам надел на себя недоуздок. Когда же барышник наш оглянулся и снова увидел, что ведёт в поводу не коня, а живого человека, только другой масти, смурого цыгана, то плюнул, кинул повод, перекрестился, прочёл: «С нами крестная сила» и «Помилуй мя, Господи!» – уехал с базару и с той поры в Черкасск более ни ногой. Ну его, рыжего, к семи Семионам, обойдёмся и без барышников! Только, окаянные, цены портят, с чужого добра сбивают, на своё наносят да набивают, а проку в них ни на волос!
Дождавшись другого базарного дня, гусляр наш опять вывел лошадёнку на продажу. На грех, навязался какой-то шестипалый пройдоха, подпоил нашего старика, присударивал да присударивал и купил у пьяного гусляра коня и увёл его совсем, с недоуздком. Старик пришёл домой, проспался, спохватился, да ожидает сына своего чуть ли не поныне.
На этот раз купил Кузю бесталанного сам Будунтай. Первым делом Будунтая было отрезать у новокупли левое ухо, на обмен, на выкуп своего, которого иверень о сю пору ещё оставался за Кузею. Разменявшись, оба они стали с ушами; да уж отныне, хоть и был Кузя по-прежнему мастером науки, в которой искушался на выучке у Будунтая, не стало ему, однако же, более по-прежнему власти над учителем своим, а должен был Кузя поневоле ему покориться.
Будунтай, изморивши да загонявши коня новокупленного до бела мыла и задавши на нём концов десяток-другой по городу, прискакал домой – а дом у него стоял в чистом поле невидимкою – и привязал лошадь подле тыну. Никак, у тебя, Лукашка, кобыла была из Гукеевской орды, что не терпела на себе в стойле недоузда: бывало, как ни пригонишь на неё оброть, как ни подтянешь его пряжкою, она дотоле чешется, доколе не скинет его с головы долой. Кузя бесталанный у неё, знать, наострился, только что Будунтай в избу, а он ну чесаться щекою, задрав голову кверху, – задел недоуздком за кол плетня, да и стащил его долой с головы через уши.
Мальчишка, сын Будунтая, увидел это, на дворе стоя, и побежал сказать отцу. Тот, выскочив, пустился в погоню за конём, и тут-то пошла потеха: Кузя, видя, что лютый барс его нагоняет, ударился об землю, перекинулся белым кречетом и взмыл по-над крутым берегом реки. Будунтай ударился на него сизым беркутом; Кузя ринулся клубом об берег, перекинулся пескарём и соскочил в воду. Будунтай таки прямо как мчался за ним, комом грянулся об воду, распластав высокий вал надвое, и щукою зубастой насел на хвост мелькавшего серебряной чешуйкой пескарика. Кузя-бедняга вынырнул стрелою из воды, сделал, собравшись с последними силами, скачок в маховую сажень, обернулся в золотое колечко и подкатился под ноги гулявшей в те поры на муравке побережной княжны Милолики, дочери владельца той земли. Княжна Милолика подхватила колечко, надела его на пальчик и с радостным удивлением оглядывалась вокруг. Будунтай вынырнул гусем лапчатым из воды, выплыл на берег, встряхнулся, оборотился в купца кашемирского, подошёл к княжне и стал просить убедительно отдать ему потерянное им колечко. Княжна испугалась густой чёрной бороды и воровских карих очей да сурменых бровей и чалмы кашемирца, закричала и прижала колечко к груди своей. Сенные девушки да подруженьки набежали, окружили младую княжну свою, кинулись все на неотступного бородача и начали его щекотать без пощады, до того, что незваный гость хохотал, и кашлял, и плакал, и чихал, и ногами и руками лягался, и снопом овсяным по мураве катался, да такая над ним беда прилучилася, что позабыл было всю науку свою; через великую силу опамятовавшись, оборотился он мигом в ежа, от которого девушки, поколов алые пальчики свои чуть ли не до крови, с криком отскочили. Пастух, прибежавший на крик и шум, взмахнул долгим посохом своим и ударил свернувшегося тугим клубом ежа, и ёж рассыпался калёными орехами; запрыгали орешки по земле, а девки кинулись их подбирать, да опять-таки с криком отскочили, побросав всё, что захватили в лайковые ручки свои: орешки не тем отозвались, это были раскалённые ядрышки, и барышни наши пообжигали себе пальчики.
– А я бы рукавицы надел да подобрал, – сказал косолапый Терёшка.
– Знать, ты умён чужим умом; ты и в Киев дойдёшь, коли люди дорогу укажут, – отвечал сват, – а сам ты, брат, и лапы обжёгши, не очень бы догадался, как управиться: чай, стоял бы, вытулив очи, да поглядывал бы на диво дивное, что красноносый гусь на татарскую грамоту!
Княжна показала царственным родителям своим ненаглядное колечко да испросила позволение любить его и не сымать с пальчика своего ни день, ни ночь. Как только осталась она одна, то и начала играть колечком: надела его на тонкий шитый платочек свой и, забавляясь, покачивала да перепускала по платочку от конца до конца. Вдруг колечко как-то упало, покатилось, рассыпалось – и казак, молодецкая душа, Кузя бесталанный, стоял перед княжною. Он убрался на этот раз в малиновый бархат да в тонкое синее сукно. Никто в палатах царских не слыхал разговоров его; княжна, однако же, вышла к браному столу и грустна и радостна, и опять-таки с заветным колечком на руке. Она сказала только батюшке, что сего дня-де, наверное, опять явится тот страшный купец, кашемирская борода, и будет просить выдачи колечка, и умоляла отца не отбирать у неё этого сокровища. Когда же и на самом деле по вечеру явился купец, у которого всё ещё не прошла икотка после вчерашней щекотки да хохотни, когда пришёл, говорю, кашемирец за потерянным будто бы на берегу реки колечком, то царь-отец позвал дочь свою и приказывал отдать купцу кольцо: «Нам чужое добро таить, дескать, не идёт». Княжна отвечала, что не смеет ослушаться дорогого родителя своего, но и не может передать мужчине колечко из рук в руки, а поэтому и кинула его на пол, пусть-де не прогневается да сам подымет. Но колечко рассыпалось мелким жемчугом; купец живо встряхнулся, перекинулся чёрным петухом и начал проворно подбирать жемчужинки; а подобравши все, взлетел он на окно, захлопал крыльями и закричал петухом: «Кузя, где ты?» – да за словом и выпорхнул в окно. Но княжна, которую наш Кузя, видно, наперёд уже подучил да настроил, кинув колечко, уронила в то же время, будто невзначай, платок свой да им и прикрыла одну самую крупную жемчужинку. Она-то вдруг выкатилась теперь из-под платка, отвечала на спрос петуха, словно петухом же: «А я здеся!» – и ринулась соколом из окна; грянул сокол с налёту – только шикнул крыльями по воздуху, – грянул клубом в чёрного петуха, подпорол ему заборным ногтем левый бок да черканул по левому крылу, помял и поломал все перья правильные; упал камнем петух замертво в крутоберегий поток, и понесло его волною вниз по реке, по зелёной воде. Почернела и побагровела вода от пенистой крови; а подрезанное левое крыло вскинуло и подняло ветром, оно и запарусило туда ж по пути, вниз по реке, поколе не завертело петуха встречным теченьем в заводи, – там, сказывают, сомина, чёртова образина, им было подавился, да нет, справился, проглотил; не подавится он, чай, и самим Сатаной, не токмо конём его подседельным.
Сокол взмыл над теремом царским, впорхнул в широкое окно, сел на руку княжны своей и поглядывал на неё ясными, разумными очами. В это самое время чёрный петух испустил дыхание своё, а ясный сокол спорхнул на пол и предстал в том же виде, как колечко давеча, перед княжною: перекинулся молодцом молодецким. Со смертию Будунтая Кузя лишился, правда, силы и уменья перекидываться и принимать иной образ, да и не тужил уж об этом; живучи в довольстве и в богатстве с супругою своею, бывшею княжною Милоликою, вскоре наследовал он престол царский, жил да княжил, правил да рядил, солоно ел да кисло пил, стариков своих, гусляров, поил да кормил, а Терёшке косолапому велел братчиной да складчиной насыпать песку за голенища! Держите его, дурака, ребята, держи его!
Владимир Фёдорович Одоевский
(1804–1869)
Сказка о том, по какому случаю коллежскому советнику Ивану Богдановичу Отношенью не удалося в Светлое воскресенье поздравить своих начальников с праздником
Во светлой мрачности блистающих ночей
Явился тёмный свет из солнечных лучей.
Кн. Шаховской
Коллежский советник Иван Богданович Отношенье, – в течение сорокалетнего служения своего в звании председателя какой-то временной комиссии, – провождал жизнь тихую и безмятежную. Каждое утро, за исключением праздников, он вставал в 8 часов; в 9 отправлялся в комиссию, где хладнокровно, – не трогаясь ни сердцем, ни с места, не сердясь и не ломая головы понапрасну, – очищал нумера, подписывал отношения, помечал входящие. В сём занятии проходило утро. Подчинённые подражали во всём своему начальнику: спокойно, бесстрастно писали, переписывали бумаги и составляли им реестры и алфавиты, не обращая внимания ни на дела, ни на просителей. Войдя в комиссию Ивана Богдановича, можно было подумать, что вы вошли в трапезу молчальников, – таково было её безмолвие. Какая-то тень жизни появлялась в ней к концу года, пред составлением годовых отчётов; тогда заметно было во всех чиновниках особенного рода движение, а на лице Ивана Богдановича даже беспокойство; но когда по составлении отчёта Иван Богданович подводил итог, тогда его лицо прояснялось и он, – ударив по столу рукою и сильно вздохнув, как после тяжкой работы, – восклицал: «Ну, слава богу! в нынешнем году у нас бумаг вдвое более против прошлогоднего!» – и радость разливалась по целой комиссии, и назавтра снова с тем же спокойствием чиновники принимались за обыкновенную свою работу; подобная же аккуратность замечалась и во всех действиях Ивана Богдановича: никто ранее его не являлся поздравлять начальников с праздником, днём именин или рожденья; в Новый год ничьё имя выше его не стояло на визитных реестрах; мудрено ли, что за всё это он пользовался репутациею основательного, делового человека и аккуратного чиновника. Но Иван Богданович позволял себе и маленькие наслаждения: в будни едва било 3 часа, как Иван Богданович вскакивал с своего места, – хотя бы ему оставалось поставить одну точку к недоконченной бумаге, – брал шляпу, кланялся своим подчинённым и, – проходя мимо их, говорил любимым чиновникам – двум начальникам отделений и одному столоначальнику: «Ну… сегодня… знаешь?» Любимые чиновники понимали значение этих таинственных слов и после обеда являлись в дом Ивана Богдановича на партию бостона; и аккуратным поведением начальника было произведено столь благодетельное влияние на его подчинённых, что для них – поутру явиться в канцелярию, а вечером играть в бостон – казалось необходимою принадлежностию службы. В праздники они не ходили в комиссию и не играли в бостон, потому что в праздничный день Иван Богданович имел обыкновение после обеда, – хорошенько расправив свой Аннинский крест, – выходить один или с дамами на Невский проспект; или заходить в кабинет восковых фигур или в зверинец, а иногда и в театр, когда давали весёлую пьесу и плясали по-цыгански. В сём безмятежном счастии протекло, как сказал я, более сорока лет, – и во всё это время ни образ жизни, ни даже черты лица Ивана Богдановича нимало не изменились; только он стал против прежнего немного поплотнее.
Однажды случись в комиссии какое-то экстренное дело, и, вообразите себе, в самую страстную субботу; с раннего утра собрались в канцелярию все чиновники, и Иван Богданович с ними; писали, писали, трудились, трудились и только к 4 часам успели окончить экстренное дело. Устал Иван Богданович после девятичасовой работы; почти обеспамятел от радости, что сбыл её с рук и, проходя мимо своих любимых чиновников, не утерпел, проговорил: «Ну… сегодня… знаешь?» Чиновники нимало не удивились сему приглашению и почли его естественным следствием их утреннего занятия, – так твёрдо был внушён им канцелярский порядок; они явились в урочное время, разложились карточные столы, поставились свечи, и комнаты огласились весёлыми словами: шесть в сюрах, один на червях, мизер увёрт и проч. и т. п.
Но эти слова достигли до почтенной матушки Ивана Богдановича, очень набожной старушки, которая имела обыкновение по целым дням не говорить ни слова, не вставать с места и прилежно заниматься вывязыванием на длинных спицах фуфаек, колпаков и других произведений изящного искусства. На этот раз отворились запёкшиеся уста её, и она прерывающимся от непривычки голосом произнесла:
– Иван Богданович! А! Иван Богданович! что ты… это?.. ведь это… это… это… не водится… в такой день… в карты… Иван Богданович!.. а!.. Иван Богданович! что ты… что ты… в эдакой день… скоро заутреня… что ты…
Я и забыл сказать, что Иван Богданович, тихий и смиренный в продолжение целого дня, делался львом за картами; зелёный стол производил на него какое-то очарование, как Сивиллин треножник, – духовное начало деятельности, разлитое природою по всем своим произведениям; потребность раздражения; то таинственное чувство, которое заставляет иных совершать преступления, других изнурять свою душу мучительною любовию, третьих прибегать к опиуму, – в организме Ивана Богдановича образовалось под видом страсти к бостону; минуты за бостоном были сильными минутами в жизни Ивана Богдановича; в эти минуты сосредоточивалась вся его душевная деятельность, быстрее бился пульс, кровь скорее обращалась в жилах, глаза горели, и весь он был в каком-то самозабвении.
После этого немудрено, если Иван Богданович почти не слыхал или не хотел слушать слов старушки, к тому же в эту минуту у него на руках были десять в сюрах, – неслыханное дело в четверном бостоне!
Закрыв десятую взятку, Иван Богданович отдохнул от сильного напряжения и проговорил:
– Не беспокойтесь, матушка, ещё до заутрени далеко; мы люди деловые, нам нельзя разбирать времени, нам и Бог простит – мы же тотчас и кончим.
Между тем на зелёном столе ремиз цепляется за ремизом; пулька растёт горою; приходят игры небывалые, такие игры, о которых долго сохраняется память в изустных преданиях бостонной летописи; игра была во всём пылу, во всей красе, во всём интересе, когда раздался первый выстрел из пушки; игроки не слыхали его; они не видали и нового появления матушки Ивана Богдановича, которая, истощив всё своё красноречие, молча покачала головою и наконец ушла из дома, чтобы приискать себе в церкви место поспокойнее.
Вот другой выстрел – а они всё играют: ремиз цепляется за ремизом, пулька растёт, и приходят игры небывалые.
Вот и третий, игроки вздрогнули, хотят приподняться, – но не тут-то было: они приросли к стульям; их руки сами собою берут карты, тасуют, раздают; их язык сам собою произносит заветные слова бостона; двери комнаты сами собою прихлопнулись.
Вот на улице звон колокольный, все в движении, говорят прохожие, стучат экипажи, а игроки всё играют, и ремиз цепляется за ремизом.
«Пора б кончить!» – хотел было сказать один из гостей, но язык его не послушался, как-то странно перевернулся и, сбитый с толку, произнёс:
– Ах! что может сравниться с удовольствием играть в бостон в Страстную субботу.
«Конечно! – хотел отвечать ему другой. – Да что подумают о нас домашние?» – Но и его язык также не послушался, а произнёс:
– Пусть домашние говорят что хотят, нам здесь гораздо веселее.
С удивлением слушают они друг друга, хотят противоречить, но голова их сама нагибается в знак согласия.
Вот отошла заутреня, отошла и обедня; добрые люди, – а с ними матушка Ивана Богдановича, – в весёлых мечтах сладко разговеться залегли в постелю; другие примеривают мундир, справляются с адрес-календарём, выправляют визитные реестры. Вот уже рассвело, на улицах чокаются, из карет выглядывает золотое шитьё, треугольные шляпы торчат на фризовых и камлотных шинелях, курьеры навеселе шатаются от дверей к дверям, суют карточки в руки швейцаров и половину сеют на улице, мальчики играют в биток и катают яйца.
Но в комнате игроков всё ещё ночь; всё ещё горят свечи; игроков мучит совесть, и голод, и сон, и усталость, и жажда; судорожно изгибаются они на стульях, стараясь от них оторваться, но тщетно: усталые руки тасуют карты, язык выговаривает «шесть» и «восемь», ремиз цепляется за ремизом, пулька растёт, приходят игры небывалые.
Наконец догадался один из игроков и, собрав силы, задул свечки; в одно мгновение они загорелись чёрным пламенем; во все стороны разлились тёмные лучи, и белая тень от игроков протянулась по полу; карты выскочили у них из рук: дамы столкнули игроков со стульев, сели на их место, схватили их, перетасовали, – и составилась целая масть Иванов Богдановичей, целая масть начальников отделения, целая масть столоначальников, и началась игра, игра адская, которая никогда не приходила в голову сочинителя «Открытых таинств картёжной игры».
Между тем короли уселись на креслах, тузы на диванах, валеты снимали со свечей, десятки, словно толстые откупщики, гордо расхаживали по комнате, двойки и тройки почтительно прижимались к стенкам.
Не знаю, долго ли дамы хлопали об стол несчастных Иванов Богдановичей, загибали на них углы, гнули их в пароль, в досаде кусали зубами и бросали на пол…
Когда матушка Ивана Богдановича, тщетно ожидавшая его к обеду, узнала, что он никуда не выезжал, и вошла к нему в комнату, – он и его товарищи, усталые, измученные, спали мёртвым сном: кто на столе, кто под столом, кто на стуле…
И по канцеляриям долго дивились: отчего Ивану Богдановичу не удалось в Светлое воскресенье поздравить своих начальников с праздником?
Иван Васильевич Киреевский
(1806–1856)
Опал
Царь Нурредин шестнадцати лет взошёл на престол сирийский. Это было в то время, когда, по свидетельству Ариоста, дух рыцарства подчинил все народы одним законам чести и все племена различных исповеданий соединил в одно поклонение красоте.
Царь Нурредин не без славы носил корону царскую; он окружил её блеском войны и побед и гром оружия сирийского разнёс далеко за пределы отечественные. В битвах и поединках, на пышных турнирах и в одиноких странствиях, среди мусульман и неверных – везде меч Нурредина оставлял глубокие следы его счастия и отважности. Имя его часто повторялось за круглым столом двенадцати храбрых, и многие из знаменитых сподвижников Карла носили на бесстрашной груди своей повесть о подвигах Нуррединовых, начертанную чёткими рубцами сквозь их прорубленные брони.
Так удачею и мужеством добыл себе сирийский царь и могущество, и честь; но оглушённое громом брани сердце его понимало только одну красоту – опасность и знало только одно чувство – жажду славы, неутолимую, беспредельную. Ни звон стаканов, ни песни трубадуров, ни улыбки красавиц не прерывали ни на минуту однообразного хода его мыслей; после битвы готовился он к новой битве; после победы искал он не отдыха, но задумывался о новых победах, замышлял новые труды и завоевания.
Несмотря на то, однако, раз случилось, что Сирия была в мире со всеми соседями, когда Оригелл, царь китайский, представил мечу Нурредина новую работу. Незначительные распри между их подданными дошли случайно до слуха правителей; обида росла взаимностью, и скоро смерть одного из царей стала единственным честным условием мира.
Выступая в поход, Нурредин поклялся головою и честью перед народом и войском: до тех пор не видать стен дамасских, покуда весь Китай не покорится его скипетру и сам Оригелл не отплатит своею головою за обиды, им нанесённые. Никогда ещё Нурредин не клялся понапрасну.
Через месяц все области китайские, одна за другою, поклонились мечу Нурредина. Побеждённый Оригелл с остатком избранных войск заперся в своей столице. Началась осада.
Не находя средств к спасению, Оригелл стал просить мира, уступая победителю половину своего царства. Нурредин отвечал, что со врагами не делится, – и осада продолжается.
Войско Оригеллово ежедневно убывает числом и упадает духом; запасы приходят к концу; Нурредин не сдаётся на самые униженные просьбы.
Уныние овладело царём китайским; всякий день положение Оригелла становится хуже; всякий день Нурредин приобретает новую выгоду. В отчаянии китайский царь предложил Нурредину всё своё царство китайское, все свои владения индийские, все права, все титлы, с тем только, чтобы ему позволено было вывезти свои сокровища, своих жён, детей и любимцев. Нурредин оставался неумолимым, – и осада продолжается.
Наконец, видя неизбежность своей погибели, Оригелл уступает всё, и сокровища, и любимцев, и детей, и жён, и просит только о жизни. Нурредин, припомнив свою клятву, отверг и это предложение.
Осада продолжается ежедневно сильнее, ежедневно неотразимее. Готовый на всё, китайский царь решился испытать последнее, отчаянное средство к спасению: чародейство.
В его осаждённой столице стоял огромный старинный дворец, который уже более века оставался пустым, потому что некогда в нём совершено было ужасное злодеяние, столь ужасное, что даже и повесть о нём исчезла из памяти людей; ибо кто знал её, тот не смел повторить другому, а кто не знал, тот боялся выслушать. Оттого преданье шло только о том, что какое-то злодеяние совершилось и что дворец с тех пор оставался нечистым. Туда пошёл Оригелл, утешая себя мыслию, что хуже того, что будет, не будет.
Посреди дворца нашёл он площадку; посреди площадки стояла палатка с золотою шишечкой; посреди палатки была лестница с живыми перильцами; лестница привела его к подземному ходу; подземный ход вывел его на гладкое поле, окружённое непроходимым лесом; посреди поля стояла хижина; посреди хижины сидел Дервиш и читал Чёрную Книгу. Оригелл рассказал ему своё положение и просил о помощи.
Дервиш раскрыл Книгу Небес и нашёл в ней, под какою звездою Нурредин родился, и в каком созвездии та звезда, и как далеко отстоит она от подлунной земли.
Отыскав место звезды на небе. Дервиш стал отыскивать её место в судьбах небесных и для того раскрыл другую книгу. Книгу Волшебных Знаков, где на чёрной странице явился перед ним огненный круг: много звёзд блестело в кругу и на окружности, иные внутри, другие по краям; Нуррединова звезда стояла в самом центре огненного круга.
Увидев это, колдун задумался и потом обратился к Оригеллу с следующими словами:
«Горе тебе, царь китайский, ибо непобедим твой враг и никакие чары не могут преодолеть его счастия; счастье его заключено внутри его сердца, и крепко создана душа его, и все намерения его должны исполняться; ибо он никогда не желал невозможного, никогда не искал несбыточного, никогда не любил небывалого, а потому и никакое колдовство не может на него действовать!
Однако, – продолжал Дервиш, – я мог бы одолеть его счастье, я мог бы опутать его волшебствами и наговорами, если бы нашлась на свете такая красавица, которая могла бы возбудить в нём такую любовь, которая подняла бы его сердце выше звезды своей и заставила бы его думать мысли невыразимые, искать чувства невыносимого и говорить непостижимое; тогда мог бы я погубить его.
Ещё мог бы я погубить его тогда, когда бы нашёлся в мире такой старик, который бы пропел ему такую песню, которая бы унесла его за тридевять земель в тридесятое государство, куда звёзды садятся.
Ещё мог бы я погубить его тогда, когда бы в природе нашлось такое место, с горами, с пригорками, с лесами, с долинами, с реками, с ущельями, такое место, которое было бы так прекрасно, чтобы Нурредин, засмотревшись на него, позабыл хотя на минуту обыкновенные заботы текущего дня.
Тогда мои чары могли бы на него действовать.
Но на свете нет такой красавицы, нет в мире такого старика, нет такой песни и нет такого места в природе.
Потому Нурредин погибнуть не может.
А тебе, китайский царь, спасенья нет и в чародействах».
При этих словах чернокнижника отчаяние Оригелла достигло высшей степени, и он уже хотел идти вон из хижины Дервиша, когда последний удержал его следующими словами:
«Погоди ещё, царь китайский! ещё есть одно средство погубить твоего врага. Смотри: видишь ли ты звезду Нуррединову? Высоко, кажется, стоит она на небе; но, если ты захочешь, мои заклинанья пойдут ещё выше. Я сорву звезду с неба; я привлеку её на землю; я сожму её в искорку; я запру её в темницу крепкую, – и спасу тебя; но для этого, государь, должен ты поклониться моему владыке и принести ему жертву подданническую».
Оригелл согласился на всё. Трын-трава закурилась, знак начерчен на земле, слово произнесено, и обряд совершился.
В эту ночь – войска отдыхали и в городе и в стане – часовые молча ходили взад и вперёд и медленно перекликались; вдруг какая-то звёздочка сорвалась с неба и падает, падает – по тёмному своду, за тёмный лес; часовые остановились: звезда пропала – куда? неизвестно; только там, где она падала, струилась ещё светлая дорожка, и то на минуту; опять на небе темно и тихо; часовые опять пошли своею указною дорогою.
Наутро оруженосец вошёл в палатку Нурредина: «Государь! какой-то монах с горы Араратской просит видеть светлое лицо твоё; он говорит, что имеет важные тайны сообщить тебе».
«Впусти его!»
«Чего хочешь ты от меня, святой отец?»
«Государь! шестьдесят лет не выходил я из кельи, в звёздах и книгах испытуя премудрость и тайны создания. Я проник в сокровенное природы; я вижу внутренность земли и солнца; будущее ясно глазам моим; судьба людей и народов открыта передо мною!..»
«Монах! чего хочешь ты от меня?»
«Государь! я принёс тебе перстень, в котором заключена звезда твоя. Возьми его, и судьба твоя будет в твоих руках. Если ты наденешь его на мизинец левой руки и вглядишься в блеск этого камня, то в нём предстанет тебе твоё счастье; но там же увидишь ты и гибель свою, и от тебя одного будет зависеть тогда твоя участь, великий государь…»
«Старик! – прервал его Нурредин, – если всё сокровенное открыто перед тобой, то как же осталось для тебя тайною то, что давно известно всему миру? Может быть, только ты один не знаешь, столетний отшельник, что судьба Нурредина и без твоего перстня у него в руках, что счастие его заключено в мече его. Не нужно мне другой звезды, кроме той, которая играет на этом лезвии, – смотри, как блещет это железо и как умеет оно наказывать обманщиков!..»
При этом слове Нурредин схватил свой меч; но когда обнажил его, то старый монах был уже далеко за палаткою царскою, по дороге к неприятельскому стану. Через несколько минут оруженосец снова вошёл в ставку Нурредина.
«Государь! Монах, который сейчас вышел от тебя, возвращался опять. Он велел мне вручить тебе этот перстень и просит тебя собственными глазами удостовериться в истине его слов».
«Где он? Приведи его сюда!»
«Оставя мне перстень, он тотчас же скрылся в лесу, который примыкает к нашему лагерю, и сказал только, что придёт завтра».
«Хорошо. Оставь перстень здесь и, когда придёт монах, пусти его ко мне».
Перстень не блестел богатством украшений. Круглый опал, обделанный в золоте просто, тускло отливал радужные краски.
«Неужели судьба моя в этом камне? – думал Нурредин. – Завтра вернее узнаешь ты свою судьбу от меня, дерзкий обманщик!..» И между тем царь надевал перстень на мизинец левой руки и, смотря на переливчатый камень, старался открыть в нём что-нибудь необыкновенное.
И в самом деле, в облачно-небесном цвете этого перстня был какой-то особенный блеск, которого Нурредин не замечал прежде в других опалах. Как будто внутри его была спрятана искорка огня, которая играла и бегала, то погасала, то снова вспыхивала и при каждом движении руки разгоралась всё ярче и ярче.
Чем более Нурредин смотрел на перстень, тем яснее отличал он огонёк и тем прозрачнее делался камень. Вот огонёк остановился яркою звёздочкой глубоко внутри опала, которого туманный блеск разливался внутри её, как воздух вечернего неба, слегка подёрнутого лёгкими облаками.
В этом лёгком тумане, в той светлой, далёкой звёздочке было что-то неодолимо привлекательное для царя сирийского; не только не мог он отвести взоров от чудесного перстня, но, забыв на это время и войну, и Оригелла, он всем вниманием и всеми мыслями утонул в созерцании чудесного огонька, который, то дробясь на радугу, то опять сливаясь в одно солнышко, вырастал и приближался всё больше и больше.
Чем внимательнее Нурредин смотрел внутрь опала, тем он казался ему глубже и бездоннее. Мало-помалу золотой обручик перстня превратился в круглое окошечко, сквозь которое сияло другое небо, светлее нашего, и другое солнце, такое же яркое, лучезарное, но как будто ещё веселее и не так ослепительно.
Это новое небо становилось беспрестанно блестящее и разнообразнее; это солнце всё больше и больше; вот оно выросло огромнее надземного, ещё ярче и ещё торжественнее, и хотя ослепительно, но всё ненаглядно и привлекательно; быстро катилось оно ближе и ближе; или, лучше сказать, Нурредин не знал, солнце ли приближается к нему или он летит к солнцу.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?