Текст книги "Петр Лещенко. Все, что было… Последнее танго"
Автор книги: Вера Лещенко
Жанр: Музыка и балет, Искусство
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– Не надо краситься тебе, естественной надо быть. Ты и так хороша.
– Я и не красилась!
Папа очень скоро в этом убедился сам, а от его усилий мамины щечки стали еще румянее. Но пограничник не сдавался и для профилактики продолжал строго наставлять девушку, что краситься нехорошо. Папа и мне внушил это. Все, что я позволяла себе, будучи уже взрослой, так это чуть подкрасить глаза и губы. Ты мне покупал очень хорошую косметику и никогда не запрещал ею пользоваться, но я знала, как твой взгляд утомляют раскрашенные девицы, и позволяла себе минимальный макияж.
Мама моя, Анастасия Пантелеймоновна, дома ее почему-то звали Ната, была из многодетной бедной семьи служителя церкви. Мой дедушка по маминой линии рано овдовел, остался с тремя дочками и двумя сыновьями мал мала меньше. Ему поначалу помогала старшая сестра Маня. Но ей было сложно жить на два дома. Она с трудом справлялась со своей семьей, крестьянским хозяйством, домом и садом под Одессой. Вот и отдали тогда младшеньких в приют.
Мама не получила официально ни среднего, ни высшего образования, но по уровню знаний и разносторонним навыкам, манерам, полученным в приюте, была очень образованным человеком. Кроме того, в приюте она научилась многому, что нужно хорошей хозяйке: готовить, шить, вязать. Папа ею очень гордился и не раз слышал в адрес мамы комплименты от своих сослуживцев.
Родители поженились, папа получил трехкомнатную квартиру на Островидова, в доме была спецсвязь, папу возила служебная машина. Он ходил в военной форме, по вечерам старательно начищал свои хромовые сапоги, но о работе своей разговоров не вел. Я и мои братья, старший Георгий и младший Анатолий, росли и воспитывались в семье благополучной, но без роскоши и в строгости. Следовало в 21.00 быть дома, помогать маме, оказывать уважение родительскому слову послушанием, быть во всем примером прилежания. Когда бывали в гостях у папиных сослуживцев, я видела, что они живут богаче нас. Но у папы были свои принципы, он считал, что все лишнее – мещанство. Я не понимала, почему, но мне никто объяснить этого не мог.
Папа меня очень любил и, когда я была свободна, водил на свои деловые и дружеские встречи. Если я болела, то удостаивалась особого папиного внимания. Как-то подхватила свинку, лежала несчастная, с температурой, закутанная с головой в теплый платок. Так мне было себя жаль! Тут папа приоткрыл дверь в комнату, просунул руку, на которой уютно пристроился им же для меня сшитый Петрушка. Этот Петрушка двигался, корчил рожицы и папиным голосом вопрошал:
– Кто тут в свинюшку превратился? У кого ушки болят? Сейчас мы вылечим бедную девочку, и она к подружкам побежит.
Через минуту мы хохотали, выплясывали вместе с Петрушкой. Так, прибаутками, песенками папа пытался отвлечь меня от детских страданий.
Еще одна примета детства – заводской гудок. Удовольствия заводские гудки, в отличие от пароходных, мне не доставляли, но без них тогдашнюю Одессу представить нельзя. Возможно, для кого-то они были любимой мелодией в одесском многоголосье, ведь и песни о них слагали, например: «Пропел гудок заводской». Даже у тебя была песня Прозоровского со словами: «Где родную песнь заводит зов привычного гудка». Я в заводских гудках слышала только сердитые и требовательные нотки, строящие рабочих на смену. Такие гудки отменили в Одессе, кажется, при Хрущеве.
Что примечательно, каждый завод гудел по-своему. Протяжные гудки были для рабочих судоремонтного завода имени Андре Марти. Марти – революционный французский матрос, ставший символом того времени. Французский коммунист, судовой механик, который поднял восстание на французской эскадре, тем самым спас Красную Одессу от обстрела французов. Марти был популярен в нашей стране, его именем называли крупнейшие судостроительные заводы. Завод в Одессе до сих пор называют заводом Марти, хотя уже не помнят, кто это такой.
Папа еще до знакомства с мамой работал на судоремонтном заводе Марти и не без гордости произносил имя смелого француза. Кем же был Марти на самом деле, папа не узнал. Возможно, это и хорошо – разочарований на его долю и так выпало немало.
Когда после смерти Сталина обнародовали его личные архивы, то выяснилось, что Марти был главным доносчиком вождя. По его доносу был арестован журналист Михаил Кольцов и многие другие известные люди. Говорят, «доносчикам – первый кнут». Марти в 1950-е годы был объявлен ревизионистом, а может, кем и похуже, исключен из французской компартии. И на доносчика доносчик нашелся!
Хемингуэй в романе «По ком звонит колокол» поведал о другой «слабости» Марти: «У него мания расстреливать людей… Этот старик столько народу убил, больше, чем бубонная чума. <…> Но он не как мы, он убивает не фашистов. <…> Он убивает что подиковиннее. Троцкистов. Уклонистов. <…> Когда мы были в Эскуриале, так я даже не знаю, скольких там поубивали по его распоряжению. <…> Расстреливать-то приходилось нам. Интербригадовцы своих расстреливать не хотят. <…> Каких только национальностей там не было! <....> И все за политические дела». Мой бедный папа не поверил бы, что у Марти в Испании было прозвище «палач из Альбасете».
Многие годы спустя протяжный заводской гудок завода Марти напоминал мне об отце, о его развенчанных идеалах. Мне жаль отца. Он верил в мифы, в Сталина, в партию коммунистов и в прямом смысле жизнь отдал этим идеалам. Он и мне внушал эту любовь. По его словам, мы на этой земле, чтобы спасать свою страну, строить будущее, непонятно для кого, но себе во всем во имя этого отказывать. В почете рабочий класс. Вот построим светлое будущее, тогда дойдет очередь до музыки, литературы, живописи.
Я часто выступала в сборных концертах, пела эстраду, играла классику. Соседи говорили папе:
– Дочь у тебя настоящая артистка!
Мама уговаривала его:
– Пойдем, послушаешь дочу, вся Одесса бегает в кинотеатр на ее выступления.
А папа сердился:
– Нашла чем гордиться. Стыдно. На завод пошла бы доча лучше молотком стучать! Там нужны рабочие руки, а мы интеллигентку вырастили.
Знаю, он искренне желал мне только добра, которое видел у станка. Когда Жоржик, старший брат, после 7-го класса бросил школу и пошел на завод работать токарем, папа был горд:
– Смена растет!
Меня спасло только то, что папа очень любил маму, легко поддавался ее уговорам и, чтобы не огорчать ее, терпел мои «интеллигентские» пристрастия. Благодаря маминой настойчивости я смогла получить музыкальное образование и осуществить свою мечту – поступить в консерваторию! Правда, доучиться не смогла. Младший брат, Толечка, папу своим высшим образованием «огорчить» не успел. Толик только после войны смог школу окончить, потом институт, получил профессию инженера-строителя. Папа этого не дождался, он недолго прожил, вернувшись с фронта.
За два года до войны папу комиссовали «по здоровью» и назначили директором конторы «Заготзерно», а потом Дома инвалидов под Одессой. С улыбкой вспоминаю, как папа, когда работал директором Дома инвалидов, организовывал праздники для инвалидов. Он приобщал и меня, но всегда ограничивал мое участие склеиванием подарочных пакетиков и раскладкой в них сладостей. Набор был стандартный: карамельки без обертки, печенье, мандарин или яблоко. Время было голодное, соответственно, подарочные пайки крайне скудные. Моя задача была пакетики делать аккуратно и честно разложить все пайки. Очень хотелось отведать конфетки, но я не поддалась искушению ни разу: папин наказ исполняла, не хотела его подводить. А потом папа собирал обитателей дома, поздравлял, а я всем вручала подарки. Конечно, был праздничный стол, и пластинки крутили. Ни разу папа не поддался моим уговорам и не разрешил мне «поиграть в артистку», выйти на сцену и спеть.
– Папочка, если я спою, то это будет лучше, чем пластинки. Пожалуйста, разреши!
– Делом, доча, займись, делом.
Я любила праздники. Особенно Новый год. До войны в доме на этот праздник всегда устанавливалась живая елка, за это отвечал папа. Он привозил елку, квартира наполнялась запахом хвои. Мы с братьями включались в предпраздничную суету и начинали украшать новогоднюю гостью. В это время мама хлопотала на кухне, периодически призывая нас на помощь: воды принести или почистить картошку, овощи. Мама готовила великолепно, когда было из чего, выдумщица была. Самое простое блюдо у нее выходило и вкусным, и красивым.
Отмечали у нас, конечно, и Пасху, и 1 мая, и День пограничника, и 7 ноября. Пасха официально не праздновалась, и многие церкви были закрыты, под склады отданы, но на Пасху всегда в доме были крашенки и пеклись куличи. Это еще одна примета того времени. Пусть тихо, за закрытой дверью, но праздновали Христово Воскресение. Праздновали, да признавать не хотели. Я чувствовала, что папа в душе был человек верующий. С мамой они по молодости в церкви бывали, в хоре пели. Когда атеизм стал насаждаться, и церковь под запрет попала, папа стал стесняться былых церковных песнопений. Мама украдкой, провожая его на работу, прежде чем за ним закрыть дверь, осеняла его крестом и еле слышно произносила:
– Храни тебя, Господи!
Иногда папа замечал это, терялся, начинал суетливо отмахиваться:
– Перестань, глупости все это.
Так и жили. Праздновали и верили, но вслух не признавались в том. Тогда я воспринимала все это, как норму. Другой мир я узнала в Румынии. Он был тоже по-своему противоречив и непрост. Только там все было естественнее.
Но это было потом, а пока я жила в Одессе. И была счастлива, и семью свою любила, и с соседями мы жили в мире и дружбе. На праздники застолье обычно устраивалось с ними в складчину. Сначала все активно налетали на угощения. В зависимости от времени года это были холодец, винегрет, черный хлеб с салом, помидоры, целиком, не в салатах, морепродукты и вертута вместо пирога.
После угощения переходили к разговорам об общих знакомых, о детях, о погоде. Об этом говорили с удовольствием, эмоционально, расцвечивая истории одесским юмором. О политике и о работе если говорили, то сдержанно, без анекдотов. С годами поняла, что это происходило не потому, что не доверяли друг другу, просто сами во многом, что тогда происходило, не разбирались, многого не понимали, ведь информация была ограничена. Были свои догадки и выводы, но делать их не решались – внутренний контролер не допускал. В разговорах взрослых я не участвовала, но они не проходили для меня бесследно.
Я понимала, что родителей очень уважают друзья, коллеги, соседи. Через всю свою жизнь я пронесла горечь вины перед отцом. В нем было все то, что вызывает уважение. Достоинство, неумение лгать и верность своим принципам. Папа сильно отличался от тех, кто вершил наши судьбы в те жуткие годы, я могу это теперь уверенно сказать. И потому не стесняюсь упоминать его недолгую службу в НКВД. Тогда не гордилась, сейчас не стыжусь. Мне жаль папу, его идеалы рухнули, но я никогда его не осуждала, ведь он в своей вере был честен. Думаю, он был предан своим идеалам до последних дней. Ведь он ушел из жизни, так и не простив мне моего замужества.
Перед войной проблемы с продуктами стали ощутимее. На Екатерининской была булочная, а точнее, бубличная, где при тебе выпекали сушки и бублики с маком. Приблизительно за год до войны, когда в Одессе появились длиннющие очереди за хлебом, около бубличной на Екатерининской народ начинал собираться с 5 часов утра. Простояв в очереди 3–4 часа, можно было стать обладателем буханки хлеба, о бубликах вспоминать перестали. Потом от каждой семьи потребовали матерчатые мешочки с вышитыми на них фамилиями. Хлеб в этих фамильных сумках-самоделках стали доставлять в домоуправление, а уже там выдавали нам. На привозе можно было все или купить, или выменять на вещи. У нас с вещами было негусто, но пока была работа у меня, у папы и брата, денег хватало.
Мне было 17 лет, когда началась война. Отец ушел добровольцем в первый же день. Мама просила остаться, ведь он по состоянию здоровья был комиссован, но папа даже слышать ничего не хотел. Не было пафоса и показухи ни в его словах, ни в поступках:
– Не смей даже думать об этом! Это мой долг. У меня десять патронов, девять для фашистов, один для меня. Детей и себя береги.
Старшего брата призвали вслед за папой. Мы с младшим, Толей, и мамой остались в Одессе. В городе стало вполовину меньше жителей – уезжали евреи, семьи коммунистов. Вслух это не обсуждалось, но становилось все больше пустующих квартир. Вокруг города начали строить оборонительные сооружения. Город стали бомбить чаще – было страшно. Все прошлое называлось «до войны».
В том прошлом, с отцом, было спокойно и надежно. Когда мы остались без него, забота о доме легла на меня. Как-то в первые дни, пока еще была работа в кинотеатре, я, возвращаясь домой, попала под бомбежку. Испугалась, побежала в панике, сломала каблук, и бывает же такое – вдруг все стало безразлично. До дома добиралась прихрамывая, со сломанным каблуком в руке, но спокойная. В квартире – никого. Оказалось, что все спрятались в подвале, где хранился уголь для котельных, ведь бомбоубежища не было.
Больше двух месяцев длилась оборона Одессы, 73 дня. Жутковато было. Электричества нет. Все магазины закрыты, продуктов нет. Жгли керосинки. С июня по октябрь 1941-го я с артистической бригадой от Одесской филармонии выступала на призывных пунктах, выезжала с концертами в воинские части. С нами выступали заслуженные артисты Украины Нил Топчий и Николай Савченко, Гонта и Лесневский, солисты Одесского театра оперы и балета. Возвращаясь после очередного концерта, я была ранена – осколками мне повредило лицо и раздробило колено, которое по сей день болит, ноет на погоду. Когда меня привезли домой всю в бинтах, мама упала в обморок.
Оккупация Одессы была стремительной. Осенью в город вошли румынские и германские войска. Румыны стали править в Одессе. Говорили, что под контролем германской армии находятся морской порт и вокзал. Нам надо было эвакуироваться, но я подвела своих близких – из-за ранения не могла двигаться. Родные меня не бросили, и мы оказались в оккупированном городе. С приходом румын в Одессе начались аресты и расстрелы. Мама, опасаясь за меня, сожгла мой комсомольский билет, документы и фотографии, свидетельствующие о папиной службе. Оставшиеся в городе семьи коммунистов и евреев сразу были взяты под контроль. Людей выводили из квартир, без объяснений увозили, и они семьями пропадали. Но об этом я знала понаслышке. А посты, которые румынские офицеры расставляли у каждого дома, и солдат, обыскивающих квартиры, видела сама. Сначала мы, как и другие оставшиеся в городе, с опаской выходили на улицу, как будто стены могли защитить нас от оккупантов. Но постепенно привыкли.
Я, как только снова начала ходить, попыталась устроиться на работу. Не сразу, но удалось найти место певицы в ресторанчике «Одесса» на Преображенке, неподалеку от базара. Страх и обреченность витали над Одессой. Мы, насколько возможно, начали приноравливаться к горькому военному быту. Я осталась кормилицей семьи, была в ответе за маму, младшего брата. Надо было зарабатывать, добывать пропитание.
Наша семья была на особом учете у румын. В городе были нацистские учреждения, мы как семья коммуниста должны были каждый день ходить туда и отмечаться, и мы не нарушали предписаний. Периодически в доме устраивали проверки. Однажды жуткий стук раздался в нашу дверь, в квартиру ворвались военные в румынской форме. Старший кричал что-то. Я разобрала только, что их интересовал мой отец-коммунист. Стали требовать, чтобы мы собирались и ехали с ними.
Мама плакала и просила не трогать нас с братом.
Я видела испуганные глаза младшего братишки, плачущую маму и не знала, что предпринять. Что-то подсказало мне, спасение – музыка. Я подошла к пианино, села и заиграла Первый концерт Грига. Особо ни на что не рассчитывала, скорее, для меня это был единственный способ успокоить собственные нервы, собраться с мыслями. Главное, как мне казалось, не уходить из дома. И еще я верила, что музыка способна усмирить ненависть и злость. Тишина за спиной подсказывала, что мы с Григом победили. Уходили «гости» без криков и не хлопая дверью.
Повседневные заботы приглушили чувство страха и беспокойства о папе. О нем не было никаких сведений. Тревоги добавило неожиданное возвращение старшего брата Георгия. Оказалось, Жоржик попал в плен, бежал, чудом ему удалось добраться до дома. Многие из его воинского соединения попали в плен или погибли в первые же дни войны. Была радость, что жив, и одновременно растерянность от незнания, как поступить.
Через три-четыре месяца массовые облавы прекратились. Проверка документов румынскими полицейскими проводилась выборочно, помогали им подвыпившие молодчики в гражданской одежде из местных.
Советская власть ушла в подполье, румынская приноравливалась к новым условиям, а междувластие стало благодатной почвой для коммерческой одесской прослойки. Многие разбогатели в первые месяцы оккупации. Среди предпринимателей были местные немцы, румыны и молдаване.
Румыны разрешили им арендовать помещения и открывать частные магазины, рестораны и закусочные, парикмахерские, пекарни, кинотеатры, мастерские. Арендаторами становились работники магазинов, складов, бывшие советские администраторы, успевшие присвоить собственность или денежные средства, принадлежавшие в недавнем прошлом государству. Появились оккупационные марки, которые обменивались на рубли. За десять рублей давали одну марку. В городе появились пункты снабжения местного немецкого населения продуктами питания, им разрешили занимать квартиры и присваивать мебель и вещи эвакуировавшихся семей.
Из Румынии в Одессу стали приезжать деятели культуры, в основном русские артисты-эмигранты. Они давали концерты в театрах, выступали в ресторанах.
Жизнь в Одессе стала понемногу оживать. Моя работа в харчевне на вокзальном привозе позволяла достать необходимые продукты питания для мамы и братика. Посетители были в основном местные, в обиду меня не давали. Я пела популярные в те годы эстрадные песенки и аккомпанировала себе на аккордеоне.
В декабре 1942 года на одесских улицах появились афиши с твоим портретом, сообщающие о предстоящих концертах. Мама как-то сказала со вздохом:
– Доча, вот бы попасть на концерт, да говорят – билетов не достать. Послушать бы эту знаменитость. Мы с сестрой Маней всегда мечтали об этом.
– Ничего, мамочка, закончится война, и послушаете с тетей Маней своего Лещенко по радио. Хотя я бы тоже хотела попасть на концерт.
Буквально через несколько дней встретила своего знакомого ударника из оркестра Житницкого Володю Вотрина:
– Слышала, Лещенко приезжает?
– Ну, слышала. Говорят, все билеты проданы.
– Да, но мне повезло. Оркестр оперного театра разъехался, и Селявин собрал для Лещенко новый. Меня пригласили, представляешь?! Пока от Лещенко нет ответа, поэтому не знаю, когда репетиции.
– Тебе везет. Рада за тебя. Я и не мечтаю на концерт попасть.
Поговорили, Володя проводил меня до дома, и на том разбежались. Потом в местной газете прочитала, что в связи с болезнью певца Лещенко концерты переносятся. Весна черемухой, сиренью отзвенела. Отогрелись дома и улицы, море потеплело. И наши пути-дорожки с Вотриным опять пересеклись. Иду по Пушкинской, кто-то окликнул. Обернулась – Вотрин:
– Привет, у нас завтра репетиция с Лещенко перед концертом. Хочешь, проведу? На концерт не смогу.
– Конечно, хочу, что за вопрос!
– Тогда завтра в половине двенадцатого подходи к служебному входу Русского театра.
А завтра было 5 июня 1942 года. Вечером предстояла работа, поэтому с аккордеоном я отправилась в театр. Я знала, что уже совсем скоро увижу и услышу тебя.
И каждый, кто хочет, вслух меня порочит
Я не случайно эту главку назвала так. Это строчка из польской песенки Зигмунда Белостоцкого «Андрюша», ты ее всегда пел на концертах. Мне, напротив, по душе были грустные танго, и я не преминула сообщить тебе об этом, услышав «Андрюшу»:
– Я люблю все, что ты поешь, но веселые и шуточные песенки не очень.
– Да в «Андрюше» грусти и жару больше. Надо прислушаться.
Ты был прав как всегда. В твоих «простеньких и незатейливых песенках, лишенных поэтических вершин», как утверждали советские музыкальные критики и коллеги по сцене, с избытком было и смысла, и грусти, и тоски, надрывавших твою душу. Просто не все слышали. А может, не хотели? У многих твоих коллег, не раз потом в том убеждалась, твоя популярность и твоя удачливость в коммерческих делах вызывали ох какую ревность. Но вернусь к Андрюше.
Эх, Андрюша, будь же добрым малым
И на гармошке двинь-ка посильней.
Чтоб печали заглушить мотивом бравым,
Растяни, развернися веселей!
Вот история «Андрюши», рассказанная моим интернет-другом, твоим верным поклонником Георгием из Польши: «…Фокстрот этот Петр Лещенко трижды записал на пластинки: в Вене в 1933 году, в Риге в 1935-м и в Бухаресте в 1947-м. Звучал „Андрюша” по всему миру, проник контрабандой в СССР от Бреста до Владивостока. Сейчас трудно понять, чем была опасна эта жизнерадостная песня для партийной идеологии.
В 1938 году появился в СССР и другой „Андрюша”. Это был благонадежный комсомольский фокстрот, мелодию которого сочинил композитор Илья Жак на стихи поэта Григория Гридова. Пела „Андрюшу” и записала на пластинки юная Клавдия Шульженко. Мне неизвестна история создания этого фокстрота, в нескольких источниках утверждается, что музыка народная, обработка И. Жака. Так вот и этого „Андрюшу” некоторые авторы приписывали Петру Лещенко. Курьезный пример из рассказа Михаила Рощина „Таня Бобрыкина и Парад Победы”: „Громко играл открытый патефон и так же громко радио, только по радио пели военные песни и марши, а с пластинки несся голос Лещенко: “Эх, Андрюша, нам ли быть в печали, пой, играй, гармонь, на все лады?..” Михаил Рощин дважды напутал, надо было цитировать точнее: „Не прячь гармонь, играй на все лады”. В стране, „где жить стало лучше, жить стало веселей”, песня эта была благосклонно отмечена партийной печатью, как способствующая коммунистическому воспитанию молодежи. Но кажется мне, что без „буржуазного” фокстрота Петра Лещенко не могло бы быть „Андрюши” Жака и Гридова».
Эту песню, ее советский вариант, я впервые услышала перед самой войной. Мы с подружкой вечером оказались на вокзале, провожали кого-то из ее знакомых. Там было много военных – войска перебрасывали к границе. Настроение у солдат было веселое, они пели под гитару песню про Андрюшу. Георгий прав, бравурная близняшка твоего «Андрюши» была очень популярна у нас в стране, действительно, их часто путали.
Когда ты пел «Андрюшу» на репетиции в день первой нашей встречи, я хотела рассказать тебе о том, как наши лейтенанты на вокзале пели советский вариант, но не случилось. И уже в Бухаресте после твоих слов, что в этой песне больше грусти, описала ту сценку:
– На одесском вокзале похожего «Андрюшу» впервые услышала.
– Вспомни, как пели. Ну же, девонька, вспомни. Мой-то «Андрюша» другой!
– Кажется так: «Эх, Андрюша! Нам ли быть в печали? Возьми гармонь, играй на все лады. Так играй, чтоб горы заплясали, чтоб зашумели зеленые сады!»
Увы, больше я напеть не смогла. Ты, кажется, был огорчен:
– Автор «Андрюши» – талантливый музыкант. Стихи были изначально на польском. О России, за которую сердце болит. Я потому и выбрал ее, а там еще были другие милые фокстроты. Но мы их еще с тобой споем.
– А ты был знаком с композитором?
Ты не ответил. Я не стала настаивать. О Белостоцком узнала опять же от Георгия: «Зигмунт Белостоцкий создал более сотни произведений: в основном это были танго и фокстроты, создавал он также музыку к фильмам. Был он музыкальным руководителем в театрах Лодзи и Варшавы. Погиб во время войны при ликвидации Варшавского гетто в 1942-м или 1943 году. В творческом наследии Белостоцкого было несколько песен с „русской душой”: фокстроты „Наташа” и „Катюша”, вальс „О любви не говори мне” и другие. Каждая из этих песен в исполнении Петра Лещенко могла бы стать шедевром, но повезло только „Андрюше”, русский вариант этого зажигательного фокстрота в исполнении легендарного певца получил бы всемирную известность.
Польский текст „Андрюши” сочинил Людвик Старский (Калушинер) (1903–1984), поэт, писатель, журналист, литературный руководитель театра-ревю „Пражское Око”, автор более 20 киносценариев. Фокстрот „Андрюша” был записан на пластинках в двух вариантах: полном и сокращенном. Полный вариант был записан только один раз в исполнении Тадеуша Фалишевского. Остальные исполнители (Адам Астон, Януш Поплавский и хор Юранда) взяли из текста песни только припев».
Приведу лишь один куплет, ты о нем говорил:
Ech, Rassija, już dzisiaj ty niczyja.
Gdzie czasy dawne i slawne te dni?
Gdy żal jest na duszy, ja idę do Andriuszy
I znów o dobrych czasach serce śni.
(Эх, Россия, сегодня ты уже ничья.
Где давние времена и славные те дни?
Когда грусть гложет душу, я иду к Андрюше,
И вновь о добрых временах сердце видит сны.)
Теперь я знаю, ты взял эту песню в свой репертуар и продолжил разговор с Андрюшей о России, где «каждый, кто хочет, вслух тебя порочит». Видно, довелось тебе при жизни наслушаться упреков и нелепых слухов о себе. Возможно, те, что слышала я, еще цветочки. Тебе достались ягодки, и совсем не сладкие.
Как рождались и рождаются слухи? Я пыталась восстановить в памяти рассказы о твоем детстве со слов твоей мамы, отчима, сестры Вали. История о том, как ты танцевал за котелок каши, пересказывалась много раз на разные лады. И такой ты в тех пересказах несчастный и голодный! А на самом деле, как рассказывала твоя мама, ты был горд, что «артистом работал» да еще зарабатывал. И очень достойно вел себя, хотя и был босоногий и голодный.
Твоя мама, Мария Константиновна, тебя растила одна. В песне «Мальчишка», которая была записана на первой твоей пластинке в Берлине в 1931 году, ты признавался:
Я – сын Матрены Александровны,
Отец, Бог ведает, кто был такой…
Со слов Марии Константиновны, тебя никто не учил, но ты хорошо танцевал и музыку чувствовал с детства. Дважды просить тебя станцевать не надо было, ты это делал с удовольствием, и не два притопа, три прихлопа, а устраивал концерт настоящий. Босоногий мальчонка иногда под музыку, а то и без нее выдавал такие танцы! Но главное, ты, получив награду – котелок каши, фрукты или сладости, не спешил все это жадно, на виду у всех поглощать, а нес в дом поделиться с родней.
У тебя была детская фотография с надписью на обороте: «Петеньке 4 года». Ты очень дорожил этим снимком. Стоишь около подаренного тебе мамой трехколесного велосипеда, на коленках штанишек аккуратные заплаточки. На черно-белом фото, конечно, цвет глаз не виден, но я-то знала, что они голубые. У тебя такое счастливое лицо, лопоухонький, глаза на пол-лица, а в глазах – незащищенность. Впервые увидев ту фотографию, я сравнила тебя с зайчиком: «Ты такой же в этой жизни доверчивый и беззащитный». Ты рассмеялся: «Милая, не все зайцы-зайчики беззащитны». Оказывается, фамилия твоей жены Зинаиды Закитт в переводе означала «зайчик». Ты был прав, не все зайцы беззащитны. Меня не смутило, что Закитт в «зайчиках оказалась», и я тебя так потом и звала Заяц-Зайчик, и ты именно так часто подписывал свои записки и открытки мне.
Но при всей твоей внешней беззащитности характер мальчишки, умеющего постоять за себя и своих близких, был в тебе всегда. Сохранилась ли та фотография? Как же много осталось загадок в той жизни! Ты обещал, что повезешь меня в Кишинев, познакомишь со всеми, кто тебя знал и учил, помогал тебе. Я верила, что впереди огромная жизнь и все еще узнаю, рассмотрю, расспрошу. Расспрашивала, но уже без тебя. Я обращалась во многие административно-правовые организации с просьбой помочь в поисках документов, свидетельств, проливающих свет на некоторые страницы твоей жизни. Меня тяготила разноголосица воспоминаний о тебе.
Разноголосица касалась и дня твоего рождения. Существует как минимум 5 дат твоего рождения. Я всегда отмечала и настаивала на 3 июля 1898 года. Ведь именно 3 июля ты принимал поздравления, именно 3 июля ты указал в протоколе своего допроса как свидетель по моему делу об измене родине. Точно числа не помнит, но именно месяц июль называет и Дорина, первая жена Игоря. Еще помню, у тебя был документ начала двадцатого века. Я разворачивала вчетверо сложенный лист, который был раза в полтора больше обычного машинописного, бумага была плотной, немного пожелтевшей с обветшавшими краями, и там было отпечатано типографским способом: «Свидетельство». В верхнем правом углу была наклеена почтовая марка. А вот запись шла от руки, черными чернилами, каллиграфически выведенными крупными буквами, и что меня удивило, лист не был разлинован, а строчки написаны ровно-ровнехенько: «В селе Исаево Херсонской губернии у Марии Константиновны Лещенко вероисповедания православного сын Петр рожден третьего июля». Об отце ничего, даже прочерка не стояло.
Сергей Суляк, доктор истории из Кишинева, провел свое расследование для уточнения твоей биографии. Он, пожалуй, единственный, кто не перевирал и не додумывал твою жизнь. Писал только о том, что знал и в чем был уверен. По его информации, в селе Исаево о твоем рождении «никаких сведений у местных жителей не сохранилось, не проживают в селе ни родственники, ни однофамильцы». Но наверняка где-то в метрических книгах та запись, что я видела, сохранилась. В своих рассказах я опираюсь на то, что слышала от тебя, на твое свидетельство о рождении, на протокол допроса, подписанный тобой, на воспоминания твоих близких и тех, кто бережно относился к твоему прошлому. Ведь мне так и не удалось получить информацию из Исаево, отвечали, что архив утерян.
И вот, спасибо Яну Босдрижу, голландскому кинорежиссеру, метрическую книгу нашли. Мы иностранцам свои архивы открываем с большим удовольствием. Она спокойненько лежала больше века и пылилась на полках районного архива. Так вот в книге записано: Дочь отставного солдата ЛЕЩЕНКОВА МАРИЯ КАЛИНОВНА, 02.06.98 родила сына Петра, крещен был 03.07.98, крестные – дворянин Александр Иванович Кривошеев и дворянка Катерина Яковлевна Орлова. Вот так новость. Запись в свидетельстве о рождении я привела по памяти и, поверьте, совершенно точно, что фамилия и отчество у Петиной мамы были другие. Значит, выписывая свидетельство о твоем рождении, по которому потом ты получал паспорт, мама твоя уже изменила фамилию и отчество. Ведь и в своем паспорте мама была записана как Лещенко Мария Константиновна. Чем такая перемена была вызвана, не знаю.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?