Текст книги "В окопах Сталинграда"
Автор книги: Виктор Некрасов
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Всего этого нет… И полка нет, и взвода, и Ширяева, и Максимова… А есть только натертая пятка, насквозь пропотевшая гимнастерка в белых разводах, «ТТ» на боку и немцы в самой глубине России, прущие лавиной на Дон, и вереницы машин, и тяжело, как жернов, ворочающиеся мысли…
У колодца огромная толпа, какие-то крики. Люди безумеют от жажды. В воздух взлетает ведро. Со всех сторон бегут на крик. Толпа растет, растет, перекатывается к дороге.
А художник из Игоря получился бы неплохой. Рука у него твердая, линия смелая, рисует хорошо. Он нарисовал как-то меня и Максимова на листочках блокнота. Они хранятся у меня в сумке.
Знакомство наше началось с ругани. В Серафимовиче, на формировке еще, я снял его людей с газоубежища и заставил рыть окопы. Он прилетел расстегнутый, в ушанке набекрень, полный справедливого гнева. Его только что прислали начхимом в полк, в котором я уже две недели был инженером. На правах старика я отчитал его. Дней десять после этого мы не разговаривали.
Потом уже, чуть ли не под Харьковом, я совершенно случайно увидел у него в планшетке альбом с зарисовками. С этого и началась дружба.
Мимо проезжает длинная колонна машин с маленькими, подпрыгивающими на ухабах противотанковыми пушчонками. У машин необычайно добротный вид, и на дверцах толстые, аккуратные цифры: Д-3-54-27, Д-3-54-26. Это не наши. У нас – Д-1. Свешиваются ноги из кузовов, выглядывают загорелые, обросшие лица.
– Какой армии, ребята?
– А вам какую нужно?
– Тридцать восьмую.
– Не туда попали. В справочном спросите. – И смеются.
А машины идут – одна за другой, одна за другой, желтые, зеленые, бурые, пестрые. Конца и края им нет.
– Ну что, пошли?
Игорь встает и каблуком вдавливает в землю окурок.
– Пошли.
Мы вливаемся в общий поток.
8
– Эй, вы, орлы!
Кто-то машет рукой с проезжающей повозки. Как будто Калужский – помощник по тылу. Сидит на повозке и машет рукой:
– Давайте, давайте сюда!
Подходим. Так и есть – Калужский. От него пахнет водкой, гимнастерка расстегнута, гладкое лицо с подбритыми бровями красно и лоснится.
– Залазьте в мой экипаж! Подвезу домой. Трамвая все равно не дождетесь. – Он протягивает нам руку, чтобы помочь влезть. – Водки хотите? Могу угостить.
Мы отказываемся, не хочется что-то.
– Напрасно. Водка хорошая. И закусить есть чем, дополнительный паек не успели раздать. Масло, печенье, консервы рыбные. – Он весело подмигивает и хлопает дружески по плечу. – А хлопцев своих на те повозки сажайте. Со мной весь склад вещевой едет, пять подвод.
– А вы куда путь держите? – спрашиваю я.
– Наивняк. Кто такие вопросы теперь задает? Едем, и все. А тебе куда надо?
– Я серьезно спрашиваю.
– А я серьезно отвечаю. До Сталинграда как-нибудь доберемся.
– До Сталинграда?
– А тебя что, не устраивает? В Ташкент хочешь? Или в Алма-Ату?
И он бурно хохочет, сияя золотыми коронками. Смех у него заразительный и сочный. И весь он какой-то добротный, не ущипнешь.
– Наших не встречал? – спрашивает Игорь.
– Нет. Бойцов только, и то мало. Говорят, что майора и комиссара убило. Максимов будто в окружение попал. Жаль парня, с головой был. Инженер все-таки…
– А где твои кубики? – перебивает Игорь, указывая глазами на его воротник.
– Отвалились. Знаешь, как их теперь делают? – Калужский прищуривает глаз. – Оденешь, а через три дня уже нет. Эрзац…
– И пояс у тебя как будто со звездой был.
– Был. Хороший, с портупеей. Пришлось отдать. Фотограф дивизионный выклянчил. Вы знаете его – хромой, с палочкой. Неловко отказывать как-то. Уж больно канючил. Может, все-таки по сто грамм налить?
Мы отказываемся.
– Жаль… хорошая, московская. – И он отхлебывает из фляжки, закусывая маслом, просто так, без хлеба.
– Мировая закуска. Никогда не опьянеешь. Обволакивает стенки желудка. Мне наш врач говорил. Тоже головастый. Два факультета кончил. В Харькове. Я даже диплом видел.
– А он где, не знаешь?
– Не знаю. Вырвался, вероятно. Не дурак, куда не надо, не лезет. – Калужский опять подмигивает.
И он долго еще говорит, отхлебывая время от времени из фляжки и облизывая короткие, жирные от масла пальцы. Иногда он прерывает свой рассказ и переругивается с соседними подводами, с застрявшими и мешающими проехать машинами, с ездовыми, потерявшими кнут или прозевавшими колодец. Все это мимоходом, хотя и не без увлечения и определенного даже мастерства.
А вообще, на вещи он смотрит так. Дело, по-видимому, приближается к концу. Весь фронт отступает – он это точно знает. Он говорил с одним майором, который слышал это от одного полковника. К сентябрю немцы хотят все кончить. Это очень грустно, но это почти факт. Если под Москвой нам удалось сдержать немцев, то сейчас они подготовились дай Бог как… У них авиация, а авиация сейчас – это все… Надо трезво смотреть в глаза событиям. Главное – через Дон прорваться. Вешенская, говорят, уже занята – вчера один лейтенант оттуда вернулся. Остается только Цымлянская. Говорят, зверски бомбит. В крайнем случае повозки можно бросить и переправиться где-нибудь выше или ниже. Между прочим, – но это под большим секретом, – он выменял вчера в селе три гражданских костюма, рубахи, брюки и какие-то ботинки. Два из них он может уступить нам – мне и Игорю. Чем черт не шутит. Все может случиться. А себя надо сохранить – мы еще можем пригодиться родине. Кроме того, у него есть еще один план…
Но ему так и не удается рассказать нам свой план. Сидящий рядом со мной и молча ковыряющий ножом подошву своего сапога Игорь подымает вдруг голову. Похудевшее, небритое лицо его стало каким-то бурым под слоем загара и пыли. Пилотка сползла на затылок.
– Знаешь, чего сейчас мне больше всего хочется, Калужский?
– Вареников со сметаной, что ли? – смеется Калужский.
– Нет, не вареников… А в морду тебе дать. Вот так вот размахнуться и дать по твоей самодовольной роже… Понял теперь?
Калужский несколько секунд не знает, как реагировать – рассердиться или в шутку все превратить, но сразу же берет себя в руки и с обычным своим хохотком хлопает Игоря по колену:
– Нервы все, нервы… Бомбежки боком вылезают…
– Иди ты знаешь куда со своими бомбежками и нервами! – Игорь с треском закрывает складной нож и кладет его в карман. – Командир тоже называется. Я вот места себе найти не могу от всего этого. А ты: «Мы еще можем пригодиться родине». Да на кой ляд такое дерьмо, как ты, нужно родине! Ездового хоть постыдился бы такие вещи говорить!
Ездовой делает вид, что не слышит. Калужский соскакивает с повозки и бежит ругаться с шофером. На его счастье, здоровенный «додж» преградил нам дорогу.
Мы с Игорем перебираемся на другую подводу.
9
Общий поток несколько редеет. Часть сворачивает все-таки на Вешенскую, часть на Калач, минуя Морозовскую, остальные – и их большинство – на Цымлянскую.
Степь голая, мучительно ровная, с редкими бородавками курганов. Сухие, выжженные овраги. Однообразный, как гудение телеграфных проводов, звон кузнечиков. Зайцы выскакивают прямо из-под ног. По ним стреляют из автоматов, пистолетов, но всегда мимо. Пахнет полынью, пылью, навозом и конской мочой.
Едем. Днем и ночью едем, останавливаясь только, чтоб лошадей покормить и обед сварить. Немцев не видно. Раза два пролетает «рама», сбрасывает листовки. Один раз у нас ломается колесо, и полдня мы его чиним. Серую слепую кобылу меняем на гнедого жеребчика. Он доставляет массу хлопот, брыкается, фыркает, не хочет везти. И его тоже меняют на какое-то старье, мирное и старательное, с отвисшей мокрой губой.
Настроение собачье. Хотя бы сводку где-нибудь достать и узнать, что на других фронтах все-таки лучше, чем у нас. Хоть бы немцы где-нибудь появились. А то ни немцев, ни войны, а так – какая-то нудная тягомотина.
Какой-то майор-связист – мы ему помогаем «виллис» из канавы вытащить – говорит, что бои идут сейчас где-то между Ворошиловградом и Миллеровом, и это слово – «бои» – на какой-то промежуток времени утешает нас: значит, дерутся армии.
– А вообще, добирайтесь до Сталинграда, если армии своей не найдете. Там сейчас новые части формируются. Скорее на фронт попадете… – И, хлопнув дверцей, исчезает в облаке пыли.
Мы, ругаясь, взбираемся на свои подводы, будь они трижды прокляты!
Опять степь, пыль, раскаленное бесцветное небо.
Бабы спрашивают, где же немцы и куда мы идем. Мы молча пьем холодное, из погреба, молоко и машем рукой на восток.
Туда… за Дон…
Я не могу смотреть на эти лица, на эти вопросительные, недоумевающие глаза. Что я им отвечу? На воротнике у меня два кубика, на боку пистолет. Почему же я не там, почему я здесь, почему трясусь на этой скрипучей подводе и на все вопросы только рукой отмахиваюсь? Где мой взвод, мой полк, дивизия? Ведь я же командир…
Что я на это отвечу? Что война – это война, что вся она построена на неожиданности и хитрости, что у немцев сейчас больше самолетов и танков, чем у нас, что они торопятся до зимы закончить войну и поэтому лезут на рожон. А мы хотя и вынуждены отступать, но отступление – это еще не поражение, – отступили же мы в сорок первом году и погнали же потом немцев от Москвы… Да, да, да – все это понятно, но сейчас, сейчас-то мы все-таки идем на восток, не на запад, а на восток… И я ничего не отвечаю, а машу только рукой на восток и говорю: «До свидания, бабуся, еще увидимся, ей-богу, увидимся…»
И я верю в это. Сейчас это единственное, что у нас есть, – вера.
Минуем Морозовскую – пыльную, забитую обозами, с дымящимися развалинами вокзала, бесконечными вереницами застрявших вагонов.
Потом Дон. Маленький, желтенький, затерявшийся среди колес, радиаторов, кузовов, голых, полуголых и одетых тел, среди пыли, гудков, сплошного, ни на минуту не прекращающегося гула ревущих машин и человеческих глоток. Сплошное облако пыли. Воронки. Вздувшиеся лошадиные туши с растопыренными ногами, расщепленные деревья, перевернутые вверх брюхом машины.
Лица красные, потные, осатанелые, голоса хриплые. Белесый лейтенант с инженерными топориками на петлицах, осипший, расстегнутый, без пилотки, пытается что-то организовать. Его никто не слушает, сбивают с ног…
В перерыве между двумя бомбежками проскакиваем мост. Калужского с двумя повозками теряем. Седых царапнуло икру осколком. Под шумок кто-то стащил Валегин рюкзак. Он ругается, чешет затылок, бродит между воронок и разбитых повозок. Подумать только, ведь там такой роскошный бритвенный прибор…
За Доном опять степи, безрадостные, тоскливые степи. Сегодня – как вчера, завтра – как сегодня. Солнце и пыль – больше ничего. Одуряющая, разжижающая мозги жара.
Появляются первые части, идущие на фронт, хорошо одетые, с автоматами, касками. Командиры в желтых, скрипучих ремнях, с хлопающими по бокам новенькими планшетками. На нас смотрят чуть-чуть иронически. Сибиряки.
В каком-то селе нас задерживают. Училище едет на фронт. Оружия не хватает, отбирают у встречных. Два лейтенанта-грузина, в свеженьких пехотинских фуражках, хотят забрать у нас автоматы и пистолеты. Сначала ругаемся, потом закуриваем легкий листовой табак.
– На фронт топаете?
– На фронт. Вчера еще учились, а сегодня уже в бой. – И оба улыбаются.
– Ну, не сегодня еще. Надо до фрицев еще дойти.
– А где фрицы? – осторожно, чтоб, упаси бог, не подумали, что они боятся, спрашивают лейтенанты.
– А мы у вас хотели узнать. Вы газеты читаете.
– А газеты что… Бои в излучине Дона. Вот и все. Тяжелые бои. Ворошиловград оставили.
– А Ростов?
– Ростов нет. Не писали еще.
– Не писали?
– Нет, не писали.
Лейтенанты мнутся. Один из них спрашивает, небрежно, как бы мимоходом:
– Ну а как там, на фронте… здорово драпают?
– Кто драпает? – Игорь делает удивленное лицо.
– Ну наши…
– Никто не драпает. Бои идут. Оборонительные бои.
Лейтенанты недоверчиво посматривают на нас, оборванных и запыленных, на повозку с вихляющимися колесами.
– А вы?
– Что – мы?
– Не драпали?
– Зачем? На формировку едем.
Лейтенанты смеются, как будто шутка очень удачная, и пересыпают в наши кисеты золотистый кавказский табак.
– Возьмите нас с собой, а, хлопцы? – говорит вдруг Игорь и хлопает себя по кобуре. – Пистолеты у нас есть, что еще надо?
Лейтенанты переглядываются.
– Ей-богу, ребята… До точки уже дошли.
– Да что мы… – мнутся лейтенанты, – мы люди маленькие. Сходите к начальнику штаба. Может, возьмет. А может… В общем, сходите. Майор Сазанский. Вон хибарка, где повозка с зелеными колесами.
Мы застегиваемся на все пуговицы, подтягиваем ремни, пистолеты оставляем, на всякий случай, чтоб не отобрал. Идем.
– По всем правилам подходите, – кричат вдогонку лейтенанты, – он у нас все уставы наизусть знает. Каблуки не жалейте.
Майор сидит в крохотной халупке, ест борщ со сметаной прямо из котелка. Рядом, на столе, пенсне.
– Ну, чего вам? – спрашивает, не поднимая головы и старательно прожевывая жесткое, видимо, мясо.
Объясняем, вытянув руки по швам: так, мол, и так. Он дожевывает мясо, кладет ложку на стол и надевает пенсне. Долго смотрит на нас, ковыряя в зубах отколупленным кусочком спичечной коробки.
– Что же я вам скажу, друзья? – говорит он низким, каким-то рокочущим басом. – Ничего хорошего не скажу. Вы, думаете, у меня первые? Черта с два. Человек десять, да какое там десять, человек пятнадцать таких же, как вы, приходили ко мне. А куда я всех дену? Солдатами вы не пойдете, а командиров у меня и так по два на взвод. Да в резерве человек десять. Понятно теперь?
Мы молчим.
– Так что, как видите… И рад бы, как говорится, да… – Он опять берется за ложку.
– Ну а все-таки, товарищ майор…
– Что все-таки, – он повышает голос, – что это значит – все-таки? Вы в армии или не в армии? Сказал вам нет, и точка. У меня полк, а не биржа для безработных. Понятно? Кругом, шагом марш! – И уже более мягким голосом добавляет: – В Сталинград держите путь. В Сталинграде, говорят, сейчас все начальство. Вы из какой армии, сказали?
– Тридцать восьмой, товарищ майор.
– Тридцать восьмой… Тридцать восьмой… – он чешет мизинцем переносицу, – кто-то мне говорил, не помню уже кто, но кто-то, ей-богу, говорил. В общем, попытайтесь еще в Котельниково ткнуться. Это по дороге. Ваша армия, кажется, там. Посмотрите, посмотрите…
Мы козыряем и уходим.
В Котельникове нам говорят, что штаб в Абганерове. В Абганерове его не оказывается. Направляют в Карповку. Там тоже нет. Какой-то капитан говорит, он слыхал, будто наша армия в Котлубани. Едем в Котлубань. Никаких следов. У коменданта говорят, что был какой-то майор из тридцать восьмой и поехал в Дубовку. На станции Лог встречаем трех лейтенантов из Дубовки. Тридцать восьмой там нет. Все едут в Клетско-Почтовскую.
Машины идут на Калач. Там, говорят, бои сильные. С питанием дрянь. В какой-то проходящей части, неизвестно почему, дали хлеба и концентратов. Валега и Седых раздобыли где-то мешок овса…
А в общем… Едем в Сталинград…
10
Сталинград встречает вылезающим из-за крыш солнцем и длинными прохладными тенями.
Повозка весело грохочет по булыжной мостовой. Дребезжат навстречу обшарпанные трамваи. Вереницы тупорылых «студебеккеров». На них длинные, похожие на гробы ящики, «катюшины» снаряды. В лысых, покрытых щелями скверах – задранные к небу, настороженные зенитки. На базаре горы помидоров и огурцов. Громадные бутыли с золотистым топленым молоком. Мелькают пиджаки, кепки, даже галстуки. Я давно не видел этого. Женщины по-прежнему красят губы.
Сквозь пыльную витрину видно, как парикмахер в белом халате намыливает чей-то подбородок. В кино идет «Антон Иванович сердится». Сеансы в двенадцать, два, четыре и шесть. Дворник подбирает навоз в большой совок. Из черной пасти репродуктора на трамвайном столбе кто-то очень проникновенно, непонятно только кто, мужчина или женщина, рассказывает о Ваньке Жукове, девятилетнем мальчике, в ночь под Рождество пишущем своему дедушке на деревню.
А над всем этим – голубое небо. И пыль… И тоненькие акацийки, и деревянные домики с резными петушками, и «Не входить – злые собаки». А рядом большие каменные дома с поддерживающими что-то на фасадах женскими фигурами. Контора «Нижне-Волгокооппромсбыта», «Заливка галош», «Починка примусов», «Прокурор Молотовского района»…
Улица сворачивает вправо, вниз к мосту. Мост широкий, с фонарями. Под ним несуществующая речушка. У нее пышное название – Царица. Виден кусочек Волги – пристани, баржи, бесконечные плоты. Мы сворачиваем еще вправо и подымаемся в гору. Мы едем к сестре бывшего игоревского командира роты в запасном полку. «Золото, а не женщина – сами увидите».
Останавливаемся у одноэтажного каменного дома с обвалившейся штукатуркой и заклеенными крест-накрест бумажными полосками окнами. Белая глазастая кошка сидит на ступеньках и неодобрительно осматривает нас.
Игорь исчезает в воротах. Через минуту появляется – веселый, без пилотки и в одной майке.
– Давай сюда, Седых, заводи! – И мне на ухо: – Все в порядке. Как раз к завтраку попали.
Маленький уютный дворик. Стеклянная веранда с натянутыми веревочками. На веревочках что-то зеленое. Бочка под водосточной трубой. Сохнет белье. Привязанный за ногу к перилам гусь. И опять кошка, на этот раз уже черная, моется лапкой, нас зазывает.
Потом мы сидим на веранде, за столом, покрытым скатертью, и едим сверхъестественно вкусный суп из фасоли. Нас четверо, но нам все подливают и подливают. У Марьи Кузьминичны огрубевшие, потрескавшиеся от кухни руки, но фартук на ней белоснежный, а примус и висящий на стене таз для варенья, по-видимому, ежедневно натирают мелом. На макушке у Марьи Кузьминичны седой узелок, очки на переносице обмотаны ваткой.
После супа мы пьем чай и узнаем, что Николай Николаевич, ее муж, будет к обеду, он работает на автоскладе, что гуся прислал ее брат – он все еще в запасном полку. Что если мы хотим с дороги по-настоящему умыться, то во дворе есть душ, только надо воды в бочку налить, а белье наше она сегодня постирает, ей это ничего не стоит.
Мы выпиваем по три стакана чаю, потом наливаем в бочку воды и долго с хохотом плещемся в тесном, загороженном досками закутке. Трудно передать, какое это счастье.
К обеду приходит Николай Николаевич – маленький, лысый, в чесучовом допотопном пиджаке, с чрезвычайно живым лицом и все время постукивающими по столу или перебирающими что-нибудь пальцами.
Он всем очень интересуется. Расспрашивает нас о положении на фронте, о том, как нас питают, и о чем думает Черчилль, не открывая второго фронта, – «ведь это просто безобразие, сами посудите», – и как, по-вашему, дойдут ли немцы до Сталинграда, и если дойдут, то хватит ли у нас сил его оборонять. Сейчас все ходят на окопы. И он два раза ходил, и какой-то капитан ему там говорил, что вокруг Сталинграда три пояса есть, или, как он их называл, три обвода. Это, по-видимому, здорово. Капитан на него очень солидное впечатление произвел. Такой зря не будет «трепаться», как теперь говорят.
После чая Николай Николаевич показывает нам свою карту, на которой он маленькими флажками отмечает фронт. Металлической линеечкой меряет расстояние от Калача и Котельникова до Сталинграда, и вздыхает, и качает головой. Ему не нравятся последние события. Он очень внимательно читает газеты – получает не только сталинградскую, но и московскую «Правду». Они у него все сложены в две стопочки на шкафу, и если Марье Кузьминичне нужно завернуть селедку, то приходится бегать к соседям, – эти газеты неприкосновенны.
Потом мы спим во дворе, в тени акаций, закрывшись полотенцем от мух.
Вечером мы собираемся в оперетту на «Подвязку Борджиа». Чистим во дворе сапоги, не жалея слюны.
На противоположном крылечке сидит девушка, пьет молоко из толстого граненого стакана. Ее зовут Люся, и она врач. Мы это уже знаем: нам Марья Кузьминична сказала. У девушки невероятно черные, блестящие, как две бусинки, глазки, черные брови и совершенно золотые, по-мужски подстриженные волосы. Легонькое ситцевое платьице-сарафан. Руки и шея бронзовые от загара. Игорь поворачивается так, чтобы держать ее в поле зрения.
– Совсем неплохие ножки, а, Юрка? Да и вообще…
Неистово плюет на щетку.
Девушка пьет молоко, смотрит, как мы чистим сапоги, потом ставит стакан на ступеньку, уходит в комнату и возвращается с кремом для чистки сапог.
– Это хороший крем – эстонский. Пожалуй, лучше, чем слюна, – и протягивает баночку.
Мы благодарим, берем крем. Да, он действительно лучше, чем слюна. Как новые заблестят сапоги. Теперь не стыдно и в театр показаться. А мы что, в театр собираемся? Да, в театр, на «Подвязку Борджиа». Может, она нам компанию составит? Нет, она не любит оперетту, а оперы в Сталинграде нет. Неужели нет? Нет. А она любит оперу? Да, особенно «Евгения Онегина», «Травиату» и «Пиковую даму». Игорь в восторге. Оказывается, Люся училась в музтехникуме – это еще до института было – и у нее есть рояль. Оперетта откладывается до следующего раза.
– Зайдите к нам, мама чай приготовит.
– С удовольствием, мы так отвыкли от всего этого.
Сидя в гостиной на бархатных креслах с гнутыми ножками, мы все боимся, что они затрещат под нами – такие они хрупкие и изящные и такие грубые и неловкие мы. На стене бёклиновский «Остров мертвых». Рояль с бюстиком Бетховена. Люся играет «Кампанеллу» Листа.
Две толстые свечи медленно оплывают в подсвечниках. Диван, мягкий и удобный, с покатой спинкой. Я подкладываю под спину расшитую бисером подушку и вытягиваю ноги.
У Люси аккуратно подстриженный затылок. Пальцы ее быстро бегают по клавишам; вероятно, в техникуме она за эту быстроту всегда пятерки имела. Я слушаю «Кампанеллу», смотрю на Бёклина, на гипсового Бетховена, на вереницу уткнувшихся друг другу в зад уральских слоников на буфете, но почему-то все это мне кажется чужим, далеким, точно затянутым туманом.
Сколько раз на фронте я мечтал о таких минутах: вокруг тебя ничего не стреляет, не рвется, и сидишь ты на диване и слушаешь музыку, и рядом с тобой хорошенькая девушка. И вот я сижу сейчас на диване и слушаю музыку… И почему-то мне неприятно. Почему? Не знаю. Я знаю только, что с того момента, как мы ушли с Оскола, – нет, позже, после сараев, – у меня все время на душе какой-то противный осадок. Ведь я не дезертир, не трус, не ханжа, а вот ощущение у меня такое, как будто я и то, и другое, и третье.
Несколько дней назад, где-то около Карповки кажется, мы сидели с Игорем на обочине и курили. Валега и Седых готовили ужин на костре. Мимо проходила артиллерийская часть – новенькая, идущая на фронт. Молодые, веселые бойцы с красными от загара лицами тряслись по пыльной дороге на передках, смеясь и перебрасываясь шутками. И кто-то из них, не то сержант, не то просто боец, на сытой буланой лошадке весело крикнул звонким, как у запевал, голосом:
– Здорово окопались, господа военные! Ни пуля, ни мина не достанет…
И все заржали вокруг него, а он, батарейный заводила по-видимому, еще подкинул:
– Самоварчик бы еще да вареньице…
И все опять засмеялись.
Я понимаю, что ни он, ни смеявшиеся бойцы не хотели нас обидеть, но, что и говорить, особого удовольствия эта шутка нам не доставила. Валега даже выругался и пробормотал что-то вроде того: «Посмотрим, что вы недельки через две запоете…»
Да, самое страшное на войне – это не снаряды, не бомбы, ко всему этому можно привыкнуть; самое страшное – это бездеятельность, неопределенность, отсутствие непосредственной цели. Куда страшнее сидеть в щели в открытом поле под бомбежкой, чем идти в атаку. А в щели ведь шансов на смерть куда меньше, чем в атаке. Но в атаке – цель, задача, а в щели только бомбы считаешь, попадет или не попадет.
Люся встает из-за рояля.
– Пойдемте чайку напьемся. Самовар, вероятно, уже закипел.
Стол покрыт белой хрустящей скатертью с квадратами заглаженных складок. В хрустальных блюдечках густое варенье из вишен без косточек – мое любимое варенье. Мы пьем чай из тонких стаканов, не знаем, куда девать свои руки, огрубевшие, неотмывающиеся, в ссадинах и царапинах, с бахромой на обшлагах, и боимся накапать вареньем на скатерть.
Люсина мать, томная дама в черепаховом пенсне и стоячем, как у классных наставниц, воротничке, подкладывает нам варенья и все вздыхает, и все вздыхает.
– Кушайте, кушайте. На фронте-то вас не балуют, плохо на фронте, я знаю, мой муж в ту войну воевал, рассказывал, – и опять вздыхает. – Несчастное поколение, несчастное поколение…
От третьего стакана мы отказываемся. Сидим для приличия еще минут пять, потом откланиваемся.
– Заходите, заходите, голубчики. Всегда вам рады.
Потом мы лежим во дворе под пыльными акациями и долго не можем заснуть. Рядом со мной спит Седых. Он чмокает во сне и закидывает на меня руку. Игорь ворочается с боку на бок.
– Ты не спишь, Юрка?
– Нет.
– О чем ты думаешь?
– Да так… Ни о чем…
Игорь ищет в темноте табак.
– У тебя есть курево?
– В сапоге посмотри, в мешочке.
Игорь шарит в сапоге, достает мешочек и скручивает цигарку.
– Надоело все это, Юрка.
– Что – все?
– Да болтание это. Как цветок в проруби…
– Что ж, завтра перестанем болтаться. В отдел кадров пойдем. С утра прямо, до завтрака.
– Тоже счастье – отдел кадров. Запрут куда-нибудь в резерв шагистикой и приветствиями заниматься. Или в запасный полк – еще лучше.
– Не пойду в запасный полк.
– Не пойдешь? А учиться тоже не пойдешь? В Алма-Ату или Фрунзе? Всех лейтенантов и старших лейтенантов, говорят, в школу сейчас посылают.
– Ну и пускай посылают. Все равно не поеду.
Несколько минут мы молчим. Игорь мигает цигаркой.
– А с ребятами что делать будем?
– С какими? С Валегой и Седых?
– Их ведь надо на пересыльный отправлять.
– Ни на какой пересыльный не пойдут. Мы сами с тобой сдадим повозку и лошадей. А их я не отдам. Я с Валегой девять месяцев воюю. И до конца войны будем вместе, пока не убьют кого-нибудь.
Игорь смеется.
– Смешной он, твой Валега. Вчера они с Седых поссорились. Как картошку готовить. Седых хотел просто так, в мундирах варить, а Валега ни в какую. Лейтенант, мол, – это ты – не любят шелуху чистить, любят чистую. Минут десять препирались.
– Ну что ж, настоящий, значит, ординарец, – говорю я и поворачиваюсь на другой бок. – Спи, завтра вставать рано.
Игорь протяжно зевает, сплевывает и тушит цигарку о землю.
Где-то очень далеко стреляют зенитки, бродят прожектора по небу, вздыхает во сне Валега. Он лежит в двух шагах от меня, свернувшись комочком и прикрыв лицо рукой. Он всегда так спит.
Маленький, круглоголовый мой Валега! Сколько исходили мы с тобой за эти месяцы, сколько каши съели из одного котелка, сколько ночей провели, завернувшись в одну плащ-палатку… А как ты не хотел идти в ординарцы ко мне. Три дня пришлось уламывать. Стоял потупясь и мычал что-то невнятное – не умею, мол, не привык. Тебе стыдно было от своих ребят уходить. Вместе с ними по передовой лазил, вместе горе хлебал, а тут вдруг к начальнику в связные. На теплое местечко. Воевать я, что ли, не умею, хуже других?
Валега что-то ворчит во сне, переворачивается на другой бок и опять сворачивается комочком, поджав колени к подбородку.
Спи, спи, лопоухий… Скоро опять окопы, опять бессонные ночи. Валега – туда! Валега – сюда! Дрыхни пока. А кончится война, останемся живы, тогда уж по-настоящему отдохнем.
11
Утром в отделе кадров сталкиваемся нос к носу с Калужским, свежим, выбритым, как будто даже поправившимся.
– Деточки… Живы, здоровы? Куда топаете? – Он сует свою теплую, влажную руку.
– Туда, откуда ты.
– Одну минуточку. Не торопитесь. У вас табак есть?
– Есть.
– Необходимо перекурить. И мозгой заодно шевельнуть. Вон скамеечка симпатичная.
Он тащит нас к трехногой скамейке в пыльном скверике.
– Незачем прыгать очертя голову. Понимаете? Здесь дело простое. Или резерв, или передовая. Чик-чик – и ваших нет.
– Ну?
– Вас это устраивает? – Бритые брови его удивленно приподымаются. – На передовой знаете что творится сейчас? И не спрашивайте… С бору по сосенке. Я с раненым лейтенантом говорил сегодня. Вчера только из Калача. Комсостав почти весь вышел. Тыкают на первое попавшееся место. Вот тебе люди, вот рубеж – держи. Понимаете? «Мессера» по головам ходят. Одним словом…
Толстым коротким пальцем он чертит в воздухе крест.
– А резерв? Пшенная каша, хлеб как глина. Ну, может быть, селедка. И занятия с утра до вечера, уставы, БУПы, ручной пулемет… Семечек хотите?
Не дожидаясь ответа, сыплет нам в ладони мелкие, пережаренные семечки.
– Теперь дальше… – Он слегка наклоняется и говорит загадочным полушепотом: – Встретился я здесь с одним капитаном, я вас с ним познакомлю. Хороший парень. Работал помощником по разведке в штабе одной дивизии. Разговорились. Оказались общие знакомые. Короче, дней через пять-шесть, максимум десять, будет здесь подполковник Шуранский. Вы его знаете? Золото, а не человек. Я с ним на «ты». Вместе выпивали. Так он, этот самый Шуранский, устроит. Сейчас он в Москве, в командировке. Через неделю будет здесь. В общем, мой совет – поворачивайте-ка вы пока оглобли. У вас есть где жить? А я вас буду держать в курсе событий.
Он вдруг вскакивает и сует семечки в карман.
– Одну минуточку. Вы подождите. Вон с тем майором пару слов только…
И, поправив фуражку, он скрывается за углом.
Мы заходим в дом с грязными окнами. Бесцветный лейтенант в начищенных сапогах сообщает, что инженерный отдел находится на Туркестанской улице и там берутся на учет все саперы. А прочие специальности – стрелки, минометчики, артиллеристы – в пятой комнате с одиннадцати до пяти.
Едем на Туркестанскую. Игорь решает выдать себя за сапера.
– К черту эти противогазы. Надоели. А ты меня за три дня всем премудростям научишь.
На Туркестанской опять лейтенант, только уже черный и в брезентовых сапогах. Потом майор. Потом пять анкет и – «приходите завтра к десяти».
Завтра в десять заполняем еще какие-то карточки и с бумажкой – «Майору Забавникову, зачислить в резерв» – шагаем на Узбекскую, 16.
Там человек двадцать командиров-саперов. Пьют чай, сидя на подоконниках, курят, ругают резерв. Майора нет. Потом он приходит – маленький, желчный, зеленый, со слезящимися глазами. Опять – кто, что да откуда. Распорядок: с девяти до часу занятия, потом обед, с трех до восьми опять занятия. Записываемся в список для питания в какой-то гидророте. Уходим домой.
Вечером мы бродим с Люсей по набережной. Небо красное, зловещее. Над горизонтом облака, точно густой, черный дым. Волга от ветра шершавая, без всякого блеска. И плоты, плоты без конца. Обмотанные зеленью, точно сегодня Троица, буксиры. На том берегу домики, церквушка, колючие «журавли» в каждом дворе.
Мы идем об руку, иногда останавливаемся около каменного парапета, облокачиваемся на него и смотрим вдаль. И Люся что-то говорит, кажется о Блоке и Есенине, и спрашивает меня что-то, и я что-то отвечаю, и почему-то мне не по себе и не хочется говорить ни о Блоке, ни о Есенине.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?