Текст книги "<Статьи о народной поэзии>"
Автор книги: Виссарион Белинский
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
Но вторая поэма о Добрыне – одна из интереснейших поэм. В ее диких, неопределенных образах есть смысл и значение, если нет мысли.
В стольном в городе во Киеве, у славного, сударь, у князя у Владимира, три года Добрынюшка стольничал, три года Никитич приворотничал; он стольничал, чашничал девять лет, на десятый год погулять захотел по стольному городу по Киеву. Взявши он колчан с калеными стрелами, идет он по широким по улицам, по частым мелким переулочкам; по горницам стреляет воробушков, по повалушкам стреляет он сизых голубей. Зашел в улицу Игпатьевскую, в Маринин переулок, видит он у Марины у Игнатьевны, на ее высоком хорошем терему, сидят тут два сизые голубчика, они целуются, милуются, желты носами, обнимаются. Тут Добрыне за беду стало, будто над ним насмехаются: а спела ведь тетива у туга лука, взвыла да пошла калена стрела. Тут над Добрынею по грехам учинилося, нога его поскользнулася, рука удрогнула, не попал он в сизых голубей, попал в окошечко косящето, проломил он оконницу стекольчатую, отшиб все причалины серебряные, расшиб он зеркальцо стекольчатое; белодубовы столы пошаталися, что питья медвяные восплеснулися. А втапоры Марине безвременье было – она умывалася, снаряжалася; и бросилася она на свой на широкий двор: «А кто это невежа на двор заходил? а кто это невежа в окошко стреляет?» Брала она, Марина, следы горячие молодецкие, клала беремя дров белодубовых в печку муравленую, разжигала их огнем палящатым, и сама дровам приговаривает: «Сколь жарко дрова разгораются со теми следы молодецкими, разгоралось бы сердце молодецкое, как у молода Добрынюшки Никитьевича». А и божье крепко, вражье-то лепко! Взяло Добрыню пуще острого ножа по его сердцу богатырскому, со полуночи Добрынюшке не уснется. По его-то щастки великие рано зазвонили ко заутреням; пошел Добрыня ко заутрени, прошел он церкву соборную, зайдет ко Марине на широкий двор, у высокого терема подслушает; у молодой Марины вечеринка была; сидели тут душечки красны девицы и молоденьки молодушки, все тут жены молодецкие. К ним бы Добрыня в терем не пошел, а стала его Марина в окошко бранить, ему больно пенять, да завидел он, Добрыня, Змея Горынчата – тут ему за беду стало, за великую досаду показалося. Ухватил он бревно в обхват толщины и вышиб им двери железные. Учала Марина Добрыню бранить, а Змеища Горынчшца чуть его огнем не спалил, а и чуть молодца хоботом не убил, а и сам тут Змей почал бранити его, больно пеняти: «Не хочу я звати Добрынею, не хощу величать Никитичем, называю те детиною деревенщиною и засельщиною; почто ты, Добрыня, в окошко стрелял?» Вынимал Добрыня сабельку острую, воздымал выше буйной головы своей, грозится Змея изрубить на мелкие части, туловище разбросать по чистому полю. А и тут Змей Горынич, хвост поджав, да и вон побежал; взяла страсть, так зачал…; околыши метал по три пуда…; бегучи он Змей у Марины бывать заклинается: «Есть-де у ней не один друг, есть лучше меня и повежливее». А Марина высунулась по пояс в окно в одной рубашке без пояса, Змея уговаривает: «Воротись, мил надежа; воротись, друг!» Обещает оборотить Добрыню во что он Змей похочет – клячею водовозною или гнедым туром. И оборотила она Добрыню гнедым туром, пустила далече во чисто поле, а где-то ходят девять туров, девять братаников, что Добрыня им будет десятый тур, всем атаман – золотые рога. И нету о Добрыне слуху шесть месяцев, а по-нашему, по-сибирскому, словет полгода.
У великого князя вечеринка была, а на пиру были вдовы честные, и мать Добрыни, честна вдова Афимья Александровна (Амелфа Тимофеевна?!..), а друга честна вдова, молода Анна Ивановна, крестная матушка Добрынина. Промежду собою разговоры говорят – все были речи прохладные. Не отколь взялась тут Марина Игнатьевна, водилася с дитятами княженецкими, она больно Марина упивалася, голова на плечах не держится. Она больно Марина похваляется: нет-де в Киеве и хитрее и умнее ее, обернула-де она гнедыми турами девять богатырей, десятого Добрыню Никитича. Втапоры за то слово изымается честна вдова Афимья Александровна, наливала она чару зелена вина, подносила любимой своей кумушке, а сама она за чарою заплакала: «Гой еси ты, любимая кумушка, молода Анна Ивановна! А и выпей чару зелена вина, поминай ты любимого крестника, а и молода Добрыню Никитича: извела его Марина Игнатьевна, а ныне на пиру похваляется». Проговорит Анна Ивановна: «Я-де сама эти речи слышала, а речи ее похваленые». А и молода Анна Ивановна выпила чару зелена вина, а Марину она по щеке ударила, сшибла с резвых ног и топчет ее по белым грудям, сама она Марину больно бранит: «А и сука ты, …., еретница, ….! Я-де тебя хитрее и мудренее, сижу я на пиру не хвастаю; а и хошь ли я тебя сукой оберну? А станешь ты, сука, по городу ходить, много за собой псов водить: а и женское дело прелестивое, переходчивое».
Марина обернулась касаткою, полетела в чисто поле, села Добрыне на правый рог, сама она Добрыню уговаривает: «Нагулялся ты, Добрыня, во чистом поле, тебе чистое поле наскучило и зыбучие болота напрокучили: а и хошь ли, Добрыня, женитися, возьмешь ли, Никитич, меня за себя?» – «А право возьму, ей-богу возьму, а и дам те, Марина, поученьице, как мужья жен своих учат».
Обернувшись девицею, Марина обернула Добрыню добрым молодцом; они в чистом поле женилися, круг ракитова куста венчалися. Пришедши в Маринин терем, Добрыня говорит: «А и гой еси ты, моя молодая жена, Марина Игнатьевна! У тебя в высоких хороших теремах нету Спасова образа: некому у тебя помолитися, не за что стенам поклонитися; а и чай моя острая сабля заржавела». А и стал Добрыня свою жену учить, молоду Марину Игнатьевну, еретницу, …., безбожницу; он первое ученье – ей руку отсек; сам приговаривает: «Эта мне рука не надобна: трепала она, рука, Змея Горынчища!» А второе ученье – ноги ей отсек: «А и эта-де нога мне не надобна: оплеталася со Змеем Горынчищем». А третье ученье – губы ей обрезал и с носом прочь: «А эти-де губы не надобны мне: целовали они Змея Горынчища!» Четвертое ученье – голову ей отсек и с языком прочь: «А и эта голова не надобна мне, и этот язык не надобен: знал он дела еретичные!»
* * *
Какая холодная и ужасная ирония! Сколько в ней грубого и нечеловеческого! Это не казнь, а постепенное, продолжительное мучение. Здесь нет мгновенного порыва-страсти, которая разит вдруг, как молния: здесь долго скрываемое, медленно разгоравшееся чувство мести, вырывается сосредоточенно, холодно и медленно. Вдруг сверкающая и мгновенно убивающая страсть не в русской натуре: много нужно, чтоб возбудить в русском человеке страсть, и глухо, медленно разгорается она в неприступных и сокровенных глубинах сердца; зато и нескоро остывает, а выказывается с какою-то ужасающею ледяностию, тяжело и неповоротливо. От нее нет спасения, от нее нет пощады. И потому русский богатырь не тороплив на мщение: его мщение не остынет от сладкого обеда, не заснет от зелена вина; он может и покушать и выспаться, без всякого влияния на владеющее им чувство. Это чувство проявляется у него грубо и жестоко, как у Добрыни Никитича, который казнит злую еретницу Марину. Что такое эта Марина – не мудрено понять: это родная сестра княгини Апраксеевны, и притом старшая сестра, далеко превосходящая ее в полноте выражаемой ею идеи. Это тип женщины, живущей вне общественных условий, свободно предающейся своим страстям и склонностям. Она в связи со Змеем Горынчатым – типом русского любовника, как мы заметили выше; но она не должна отличаться излишнею верностию своему любовнику: она только больше других любит его. Она умеет и приворожить, и отлучить, и оборотить оборотнем. Она предается сама всем неистовствам и помогает другим: ее терем – приют для всех веселых людей обоего пола. Она горькая пьяница; она еретница и безбожница. О грациозности ее нечего и говорить. Но вот о чем следует заметить: Анна Ивановна, крестная мать Добрыни, еще мудренее и хитрее самой Марины: она и саму Марину может обратить во что захочет. Она друг честной вдовы – матери Добрыни; она принимает горячее участие в правом деле; она сидит на пиру, не хвастается: по всему этому, она – представительница доброго начала, как Марина злого; она добрая, благодетельная волшебница, как Марина злая и вредная. Но она пьет зелено вино; ее слова к Марине дышат площадным цинизмом; она бьет Марину по щекам, валяет ее на пол, топчет ногами ее груди белые, словом: она в грации ни на волос не уступает Марине… Далее, из других сказок, мы увидим, что идеал женщины по русской фантазии всегда один и тот же: это все та же Марина, только в разных видах…
* * *
Великий князь на пиру вызывает охотника очистить «дороги прямоезжие» до его зятя{138}138
В издании Калайдовича: тестя.
[Закрыть] любимого, до грозна короля Етмануйла Етмануйловича, вырубить чудь белоглазую, перекрошить сорочину долгополую, а и тех черкес пятигорскиих, и тех калмыков с татарами, чукчи все бы и алюторы (лютеране?){139}139
Олюторы – племенная группа, вместе с другими составляющая народность нымыланов, ныне проживающих в Корякском национальном округе.
[Закрыть]. Вызвался только один Добрыня Никитич. Просил он у своей матушки благословенья на шесть лет, да еще в запас на двенадцать. Мать спрашивает его, на кого он покидает свою молоду жену, когда еще не прошли и свадебные дни. «Что же мне делать и как же быть? из чего же нас богатырей князю и жаловати?» – отвечает Добрыня и наказывает своей молодой жене, душе Настасье Никулишне, ждать его двенадцать лет, а там, пожалуй, хоть и идти замуж за кого похочет, а только бы не ходить за его брата названого – Алешу Поповича. Добрыня удачно совершил свой подвиг, а между тем проходит шесть лет, проходит и двенадцать – и никто на Настасье не сватается; а посватал ее великий князь за Алешу Поповича. Когда ту свадьбу ко венцу повезли, едет Добрыня в Киев; старые люди переговаривают: «Знать-де полетка соколиная, видать и поездка молодецкая – что быть Добрыне Никитичу». Входит он в опустелый терем, некому его встретить – матушка его старехонька. Поздоровавшись с нею, он спешит к великому князю Владимиру отдать отчет в своем поручении. Втапоры за то князь похвалил: «Исполать тебе, добрый молодец, что служишь правдою и верою». Говорит тут Добрыня Никитич млад: «Гой еси, сударь, мой дядюшка, ласково солнце, Владимир-князь! Не диво Алеше Поповичу – диво князю Владимиру: хочет у жива мужа жену отнять». Втапоры Настасья засовалася, хочет прямо скочить, обесчестить столы; говорил Добрыня Никитич млад: «А и ты, душка Настасья Никулишна! прямо не скочи, не бесчести столы: будет пора, кругом обойдешь». Взял за руку ее и вышел из-за убранных столов, извинялся князю Владимиру да и молодому Алеше Поповичу: «Гой еси, мой названый брат, Алеша Попович млад! Здравствуй женившись – да не с кем спать!»
* * *
Мы еще встретимся с Добрынею Никитичем; но и теперь уже видно, что он такое. Это честный и добрый богатырь, ненавистник лжи, притворства и хитростей, заклятый враг Змею Горынчату, которому стары люди напророчили погибнуть от него, от Добрыни. Хотя Алеша и названый брат Добрыне, но Добрыня всегда держит камень за пазухою против Алеши и не кладет ему пальца в рот: так противоположен его прямой и честный характер лукавому и на всякие пакости способному характеру Поповича. Добрыня, по прошествии двенадцати лет, позволяет жене своей идти за кого ей угодно, кроме одного Алеши. Упрекая князя за жену свою, он говорит: «Не диво Алеше Поповичу – диво князю Владимиру: хочет у жива мужа жену отнять». А впрочем, они – братья названые и взаимно уважают друг друга в качестве сильных могучих богатырей. Оба эти характера – два разные типа народной фантазии, представители разных сторон народного сознания. К дополнению характера Добрыни, мы должны прибавить, что в нем есть какая-то простоватость, и хотя в одной поэме и говорится, что «у Алеши вежество нерожденное», а «у Добрыни вежество рожденное и ученое», – однако это должно отнести больше к честности и доброте, чем к рыцарской ловкости Добрыни. Никитич – нечего греха таить – простоват и мешковат, – гнет дугу – не парит, переломит – не тужит. Целуются голуби – ему за беду становится и за великую досаду учиняется. Хочет он застрелить голубей – и попадает в окно к Марине. Не для чего-нибудь, а для шутки, его можно назвать русским Аяксом Теламонидом.
* * *
Илья Муромец отличается от всех других богатырей. Он – стар человек, на пирах не похваляется, он тридцать лет сидел сиднем, и вся остальная часть жизни его посвящена была на очищение проезжих дорог от разбойников и разных чудищ. Это русский Геркулес. В первый раз он является ко Владимиру во время пира. Поднесли ему, Илье, чару зелена вина в полтора ведра, он принял ее одной рукой и выпил единым духом. Говорил ему ласковый Владимир-князь: «Ты скажись, молодец, как именем зовут, а по имени тебе можно место дать, по изотчеству пожаловати». – «А ты, ласковый стольный Владимир-князь! а меня зовут Илья Муромец, сын Иванович; и проехал я дорогу прямоезжую из стольного города из Мурома, из того села Корочаева». – Говорят тут могучие богатыри: «А ласково солнце, Владимир-князь! В очах детина завирается, а и где ему проехать дорогою прямоезжею, залегла та дорога тридцать лет от того Соловья-разбойника». Илья говорит, что он привез с собою Соловья-разбойника, и просит князя выйти на двор – посмотреть его «удачи богатырские». Когда все вышли, Илья стал Соловья уговаривать: «Ты послушай меня, Соловей-разбойник млад! посвисти, Соловей, по-соловьиному; пошипи, змей, по-змеиному; зарявкай, зверь, по-туриному – и потешь князя Владимира». Послушался Соловей-разбойник – накурил он беды несносные: князи и бояра и все богатыри могучие на карачках по двору наползалися, гостины кони со двора разбежалися, а Владимир-князь едва жив стоит со душой княгиней Апраксеевной: «А и ты гой еси, Илья Муромец, сын Иванович! Уйми ты Соловья-разбойника, а и эта шутка нам не надобна».
Калин, царь Золотой Орды, осадил Киев; а войска с ним было на сто верст. Зачем мать сыра земля не погнется, зачем не расступится? От пару кониного месяц и солнце померкнуло. Садился Калин на ременчат стул, писал ярлыки скорописчаты – от мудрости слово поставлено; посылал ко князю Владимиру татарина мерою трех сажен, голова с пивной котел в сорок ведер, промеж плечами косая сажень; посылал его сказать князю, что возьмет его, князя, в полон, божьи церкви на дым пустит. Татарин Спасову образу не молится, Владимиру-князю не кланяется и в Киеве людей ничем не зовет; бросил ярлыки на круглый стол перед князя Владимира, а князь запечалился, глядючи в ярлыки, – заплакал свет: по грехам над князем учинилося, богатырей в Киеве не случилося. Втапоры Василий-пьяница взбежал на башню на стрельную, берет он свой тугой лук разрывчатый, калену стрелу переную, наводил он трубками немецкими, стрелял он в Калина-царя, не попал во собаку Калина-царя, а попал в зятя его Сартака: угодила стрела ему в правый глаз и ушибла его до смерти. И тут Калину за беду стало; послал он другого татарина к князю Владимиру, чтоб выдал того виноватого. Втапоры с тоя стороны полуденный, что ясный сокол в перелет летит, как белый кречет перепархивает, бежит паленица удалая, старый казак Илья Муромец. Входит он во гридню светлую, Спасу со Пречистою молится, бьет челом князю со княгинею и на все четыре стороны, а сам Илья усмехается: «Гой еси, сударь Владимир-князь! Что у тебя за болван пришел, что за дурак неотесанный?» Князь просит Илью пособить ему думушку подумати: сдать ли, не сдать ли Киев-град без бою, без драки великия, без того кровопролития напрасного. Илья не советует ему печаловаться, а велит на Спаса надеяться, да велит ему насыпать мису чиста серебра, другую красна золота, а третью скатного жемчуга. Взяв дары, Муромец пошел с татарином в стан к царю Калину. А не честно у него Калин принял золоту казну, сам прибранивает. И тут Илье за беду стало: «Собака проклятый ты, Калин-царь! отойди с татарами от Киева; охота ли вам, собаки, живым быть?» И тут Калину за беду стало – велел связать Илье руки белые чембурами шелковыми; а втапоры Илье за беду стало: «Собака проклятый ты, Калин-царь!» и проч. И тут Калину за беду стало, и плюет Илье во ясны очи: «А русский люд всегды хвастлив, опутан весь – будто лысой бес, еще ли стоит передо мною, сам хвастает». Илья пожал плечами – чембуры лопнули, схватил Илья татарина за ноги, который ездил в Киев-град, и зачал татарином помахивати: куда ли махнет – тут и улицы лежат, куды отвернет – с переулками, а сам татарину приговаривает: «А и крепок татарин, не ломится, а и жиловат, собака, не изорвется!»[23]23
Новый пример саркастической иронии русской.
[Закрыть] Разбежались татарские полчища; воротился Илья ко Калину-царю, схватил он Калина во белые руки, сам он Калину приговаривает: «Вас-то, царей, не бьют, не казнят, не бьют, не казнят и не вешают». Согнет его корчагою, воздымал выше буйныя головы своей, ударял его о горюч камень, расшиб его в крохи… Достальные татары на побег бегут, сами они заклинаются: «Не дай бог нам бывать во Киеву! Не дай бог нам видать русских людей! Неужто в Киеве все таковы, один человек всех татар прибил?» Илья Муромец пошел искать своего товарища, того ли Ваську-пьяницу, и скоро нашел его на кружале Петровскиим, привел ко князю Владимиру. А пьет Илья довольно зелена вина с тем Васильем со пьяницею, и называет Илья того пьяницу Василья братом названыим.
* * *
Хотя лицо Васьки-пьяницы является как бы вскользь, мимоходом, однако оно столь же, если еще не более, важно, как и лица всех других героев народной фантазии. Знаете ли вы, читатели, что такое Васька-пьяница? Если вы засмеетесь над этим приложением к собственному имени, над этим тривияльным и безнравственным прозвищем пьяницы, если оно покажется вам смешным или пошлым, – вы не понимаете глубоко мифического значения Васьки… Этот Васька – любимое дитя народного сознания, народной фантазии; это не олицетворение слабости или порока, в поучение и назидание других; это, напротив, похвальба подразумеваемою слабостию{140}140
Вместо слов: «похвальба подразумеваемою слабостию <…> этого, что русские богатыри» в ПР: «похвальба слабостию, как удальством и молодечеством, апофеоза порока, о котором идет речь. Общественная нравственность древней Руси исключила пьянство из числа пороков; сознанне целого народа дало характер неоспоримой законности этому дикому образу наслаждения. Русский человек пьет и с горя, пьет и с радости; и перед делом, чтобы дело лучше шло, и после дела, чтобы отдых был веселее; и перед опасностию, чтобы море было по колено, и после опасности, чтобы заносчивее можно было похвастаться ею. Оттого в старину на Руси почти все богатыри, умники, грамотники, искусники, художники, мастера были отъявленными пьяницами. У русского человека много пословиц в пользу и оправдание пьянства: пьяный проспится, дурак никогда; пьяному море по колено; пьян да умен – два угодья в нем и т. п. Кружало, это – турнир, бал русского человека. Великий князь Владимир, как говорит предание, отверг веру жидов и муггамедан потому, что «пити есть веселие Руси». В нашем простонародии и теперь все пьют – и старики, и юноши, и женщины, и дети. Пьяного в деревне на улице не прибьют, не оберут, но бережно обойдут. Успехи цивилизации уже уничтожают у нас этот порок, заменяя сивуху чаем, – и дай бог, чтобы он скорее уничтожился совсем: но все-таки этот порок весьма любопытен, ибо русский человек не всегда является в нем с одной дурной своей стороны. И виноват ли русский мужичок в том, что для него не существует ни книги, ни театра, ни вечеринки (потому что вечеринка только там, где женщина играет первую роль и где всё для нее). Условия общественного быта тут много значат: неопределенность общественных отношений и сжатая извне внутренняя сила всегда становят и народ и отдельные лица в ложное положение и порождают ложные и вредные средства к выходу и утешению, – потому пьянство русского человека не всегда бывает только слабостью или пороком, но часто признаком глухой силы, которая неправильно рвется наружу. Зелено вино, часто бывая причиною промахов и неуспехов русского человека, иногда бывает и истинным его вдохновением. И потому мудрено ли, что русские богатыри»
[Закрыть]. Мы не спорим, что пьянство порок; но если тот или другой порок есть порок нации, – на него должно уже смотреть с философской точки зрения, должно обращать внимание, во-первых, на исторические причины, вследствие которых тот или другой порок сделался общим для целой нации, а во-вторых, на то, как являет себя народ в этом пороке. Общественная нравственность древней Руси исключила пьянство из числа пороков: оно было улегитимировано общественным сознанием. Русский человек пьет и с горя и с радости, и перед делом, чтоб дело живее кипело, и после дела, чтоб отдых был приятнее; и перед опасностью, чтоб море было по колено, и по избежании опасности, чтоб веселее было похвастаться ею. У русского человека много пословиц в пользу пьянства: пьяный проспится, дурак никогда; пьяному море по колено: пьян да умен – два угодья в нем; и т. п. Кружало – турнир, бал русского человека. В нашем простонародье и теперь все пьют – и старики, и молодые, и женщины, и дети. У нас пьяного на улице не оберут, не прибьют, но бережно обойдут. Просвещение уже уничтожает и уничтожит этот порок, и дай бог, чтобы это скорее сделалось; но в этом пороке русский человек является не с одной дурной стороны своей. Виноват ли русский мужичок в том, что для пего не существует ни театра, ни книги, ни вечеринки (ибо вечеринка, только там, где женщина играет первую роль и где все для нее)? Я очень уважаю трезвость, но мне случалось встречать таких пьяниц, которые лучше многих трезвых, и едва ли только не на одной святой Руси можно встретить таких. Человек с слабой натурой гнется от несчастия, как тростинка от ветру; человек с сильной натурой, если не устоит против несчастия, то сокрушается, от него, как дуб от напора грозы. Русский человек, женившись не по любви, получал отвращение от жены, которую должен кормить трудами своими. Немец и тут не потерялся бы – он сделался бы примерным супругом, аккуратным хозяином и вообще «нравственным» человеком (то есть человеком, которому можно обходиться в жизни и без любви, с одним картофелем, пивом и кнастером). Попавши в состояние противоречия, русский человек делался суровым, бил жену, колотил детей, не жил дома, трудовую копейку нес на кружало, отдавал ее за зелено вино, которое в диком, животном, но широком и могучем размете души заставляет его забывать тяжкое горе зло насмеявшейся над ним жизни. В старину на Руси отъявленными пьяницами были богатыри, грамотники, умники, искусники, художники. Если теперь слова «художник» и «ученый» не имеют ничего общего с словом «пьянство», так это потому, что общественное мнение нашего времени улегитимировало наконец звание художника и ученого, общество приняло их в среду свою и дало им почетное место; а то ведь тяжело жить умному среди глупых, быть игрушкою и предметом презрения их глупости – поневоле пойдет он на кружало да, приложив руку к уху, затянет:
А и горе, горе-гореваньице,
А и в горе жить – некручинну быть!
Неопределенность общественных отношений, сжатая извне внутренняя сила всегда становят народ и человека в трагическое положение. Пьянство русского человека есть не слабость, – как слабость, пьянство особенно гнусно: – пьянство русского человека есть порок, и порок не комический, а трагический… Удивительно ли после этого, что русские богатыри единым духом выпивают чару зелена вина в полтора ведра, турий рог меду сладкого в полтретья ведра?.. Удивительно ли, что на Руси пьяницы спасали отечество от беды и допускались к столу Владимира Красна солнышка?.. Васька-пьяница – это человек, который знает правило: пей{141}141
Вместо слов: «знает правило: пей» в ПР: «знает любимое правило народной мудрости: пей».
[Закрыть], да дело разумей, человек, который с вечера повалится на пол замертво, а встанет раньше всех и службу сослужит лучше трезвого. Это – повторяем – один из главнейших героев народной фантазии: оттого-то и Илья Муромец с ним выпил довольно зелена вина и назвал того пьяницу Василья братом названыим.
* * *
Раз поехал Илья Муромец с своим братом названыим, Добрынею Никитичем, и будут они у реки Череги, у матушки у Сафат-реки, и сказал Илья Добрыне, чтоб он ехал за горы высокие, а сам-де я останусь у Сафат-реки. И наехал Добрыня на бел шатер; из того шатра выходила баба Горынинка, и у них с Добрынею учинился бой, драка великая, бросали они палицы тяжкие, стали драться рукопашным боем. А Илья наехал по следу бродучему на богатыря Збута Бориса-королевича, который в то время со руки спускал ясна сокола-выжлоку, а увидев Илью, сказал выжлоку, чтоб летел, куда хочет: теперь-де мне не до тебя. Збут-королевич угодил стрелою в грудь стара казака Ильи Муромца, а Илья не бьет его палицею тяжкою, не вымает из налушна тугой лук, из колчана калену стрелу, не стреляет он Збута Бориса-королевича – его только схватил в белы руки и бросает выше дерева стоячего. Подхватив его на лету, положил на сыру землю и стал спрашивать о дядине, отчине. «Кабы у тебя на грудях сидел, я спорол бы тебе старому груди белые», – сказал Збут. И до того его Илья бил, пока всю правду сказал: «Я того короля Задонского». А втапоры заплакал Илья Муромец, глядючи на свое дитя милое. Приехав домой, Збут Борискоролевич рассказал свою удачу матушке. А втапоры его матушка разилася о сыру землю и не может во слезах слова молвити: «Зачем ты на Илью напущался, а надо бы тебе ему поклонитися о праву руку до сырой земли: он по роду тебе батюшка, старый казак Илья Муромец, сын Иванович». Поехал Илья искать своего брата названого Добрыню Никитича: и дерется он с бабой Горынинкой – едва душа его в теле полуднует. Говорит ему Илья Муромец: «Не умеешь ты, Добрыня, с бабой дратися: а бей ты бабу … по щеке …, а женский пол от того пухол». А и втапоры она, баба, покорилася, говорит она, баба, таковы слова: «Не ты меня побил, Добрыня Никитич млад: побил меня старый казак Илья Муромец единым словом». Добрыня скочил ей белы груди пороть чингалищем булатным; взмолилася баба Илье Муромцу, обещает много злата, серебра и повела их в погреба глубокие, они сами богатыри дивуются; оглянулся Илья Муромец во те во раздолья широкие – молодой Добрыня Никитич млад втапоры бабе голову срубил.
* * *
Из этой сказки видно, что Илья Муромец был сильнее всех богатырей, и самого Добрыни, и что хотя он с дамами обращался в духе русского рыцарства, однако не чужд был и любовных похождений. Добрыня тут является в неизменном своем характере – заклятого врага всех Горынчатов и Горынинков, мужеска и женска пола; но что за баба Горынинка – бог весть! Вообще, это одна из самых нескладных и диких сказок.
Последняя сказка об Илье Муромце «Станишники» сбивается своим содержанием на его приключение с Соловьем-разбойником. На него напали разбойники, а он, вместо их, выстрелил в краковястый дуб и разбил его в щепы; разбойники со страху попадали, пять часов без ума лежали, а там будто от сна пробуждалися: а Сема встает пересемывает, а Спиря встает, то постыривает, – и все они просят его взять их в свое холопство вековечное. А Илья говорит им: «А и гой еси вы, братцы станишники! поезжайте от меня во чисто поле, скажите вы Чуриле, сыну Пленковичу, про старого казака Илью Муромца».
* * *
На пиру у себя Владимир-князь сказал Потоку Михаилу Ивановичу – сослужить службу заочную, съездить к морю синему, на теплые, тихи заводи, настрелять гусей, белых лебедей, перелетных малых уточек к его столу княженецкому, «до люби-де тебя молодца пожалую». Настреляв птиц вдоволь, Поток хотел воротиться в Киев, как вдруг увидел белую лебедушку, она через перо была вся золота, а головушка у ней увивана красным золотом и скатным жемчугом усажена. Натянул он свой тугой лук – заскрипели полосы булатные и завыли рога у туга лука, а и чуть было спустит калену стрелу – провещается ему лебедь белая, Авдотьюшка Лиховидьевна: «А ты, Поток Михайло Иванович! не стреляй ты меня, лебедь белую, не в кое время пригожуся тебе!» Обернулась она красной девицей, воткнул Поток копье в землю, привязал к нему коня, схватил девицу за белы руки и целует ее в уста сахарные. Авдотьюшка Лиховидьевна втапоры больно его уговаривала: «А ты, Поток Михайло Иванович! хотя ты на мне и женишься, и кто из нас прежде умрет, второму за ним живому во гроб идти». Согласившись, он поехал к Киеву, а она полетела, обернувшись лебедушкой. И дивуется Поток, что он нигде не мешкал, не стоял, а она опередила его и под окошечком косящатым сидит. Приехав к князю, Поток рассказал свое похождение и просил его сделать для него пир свадебный, веселый. Обвенчавши Потока с Авдотьей, попы взяли с них присягу, кто прежде кого умрет, второму живому в гроб идти. Через полтора года Авдотья Лиховидьевна с вечера она расхворалася, ко полуночи разболелася, поутру и преставилася. Вырыли могилу глубиною, шириною по двадцати сажен, погребали тело Авдотьино, и тут Поток Михайло Иванович с конем и со сбруею ратною опустилися в тое ж могилу глубокую, и заворочали потолком дубовыим, и засыпали песками желтыми, а над могилою поставили деревянный крест, – только место оставили веревке одной, котора была привязана к колоколу соборному. В могиле для страху Поток зажигал свечи воску ярого, и в полночь собиралися к нему все гады змеиные, а потом пришел большой змей – он жжет и пышет пламенем огненным. А Поток не робок был, саблю схватил да змею голову отрубил, и тою головою змеиною учал тело Авдотьино мазати. Втапоры она еретница из мертвых пробуждается, Поток за веревку схватил; услышав звон, пришли и разрыли их, объявили князю Владимиру и тем попам соборныим, поливали их святой водой, приказали жить по-старому. Когда Поток умер, его молоду жену с ним вместе зарыли живую, и тут им стала быть память вечная.
* * *
Трудно сказать что-нибудь об этой сказке – так чужда она всякой определенности. Все лица{142}142
В ПР зачеркнуто: «Все лица <…> не видишь»
[Закрыть] и события ее – миражи: как будто что-то видишь, а между тем ничего не видишь. Почему Авдотья Лиховидьевна – колдунья, не знаем, потому что она ни образ, ни характер. Или все женщины, по понятию наших добрых дедов, были колдуньи? Не мудрено: ведь и сама любовь понималась ими не иначе, как дьявольским наваждением… Поток – тоже что-то вроде ничего, и вообще вся эта сказка – ничего, из которого ничего и не выжмешь.
* * *
Как издалеча было из Галичья, из Волынца города из Галичия, выезжал удача добрый молодец, молодой Михайло Назарянин, ехал он ко князю Владимиру; спрашивал его Владимиркнязь, отколь приехал и как зовут, чтоб по имени ему место дать, по изотчеству пожаловати; наливал он ему чару зелена вина – не велика мера в полтора ведра, и проведывает могучего богатыря, чтоб выпил чару зелена вина и турий рог меду сладкого в полтора третья{143}143
В издании Калайдовича: «в полтретья»
[Закрыть]. Затем он сделал ему такое же порученье, как и Потоку Михаилу Ивановичу. Когда он возвращался с настрелянною дичью ко Владимиру, наехал в поле сыр кряковистый дуб, на дубу сидит тут черный ворон, с ноги на ногу переступывает, он правильно перушко поправляет, а и ноги, нос – что огонь горят. За беду Казарину показалося, и хочет он застрелить черного ворона, а черный ворон ему провещится – просит его не трогати, а велит ему ехати дальше, а там-де ему, богатырю, добыча есть. И увидел Казарянин в поле три шатра, стоит беседа – дорог рыбий зуб, на беседе сидят три татарина, три собаки наездники, перед ними ходит красна девица, русская девица-полоняночка, Марфа Петровична, в слезах не может слово молвити, добре жалобно причитаючи: «О злосчастная моя буйна голова! Горе-горькое, моя руса коса! а вечор тебя матушка расчесывала, расчесала матушка, заплетала; я сама, девица, знаю, ведаю – расплетать будет мою русу косу трем татарам наездникам». Наш рыцарь перебил татар, но с девицею-полопяночкою поступил совсем не по-рыцарски: «Повел девицу во бел шатер, как чуть ему с девицею грех творить, а грех творить, с нею блуд блудить»; как девица расплачется и скажет ему свое имя, что она-де из Волынца города, из Галичья, гостиная дочь. Казарянин узнает в ней родную сестру свою. Взяв ее с собою, коней, оружие и беседу татар, приехал ко князю Владимиру, который и берет себе всю его добычу, а ему говорит: «Исполать тебе добру молодцу, что служишь князю верою и правдою».
* * *
Из-за моря, моря синего, из славна Волынца, красна Галичья, из тоя Карелы богатыя, как ясный сокол вон вылетывал, как бы белый кречет вон выпархивал, – выезжал удача добрый молодец, молодой Дюк, сын Степанович, а и конь под ним, как бы лютый зверь, лютый зверь конь – и бур, космат, у коня грива на леву сторону, до сырой земли; он сам на коне, как ясен сокол, крепки доспехи на могучих плечах; немного с Дюком живота пошло, что куяк и панцирь чиста серебра – в три тысячи, а кольчуга на нем красна золота – цена сорок тысячей, а и копь под ним в пять тысячей. Почему коню цена пять тысячей? – За реку он броду не спрашивает, котора река цела верста пятисотная, он скачет с берегу на берег: потому цена коню пять тысячей. Еще с Дюком живота немного пошло: пошел тугой лук разрывчатой, а цена тому луку три тысячи; потому луку цена три тысячи: полосы были серебряны, а рога красна золота, а и тетивочка была шелковая, а белого шелку шимаханского; и колчан ношел с ним каленых стрел, а в колчане было за триста стрел, всякая стрела по десяти рублев, а еще есть во колчане три стрелы, а и тем стрелам цены не было: колоты они были из трость древа, строганы в Новегороде, клеены они юьеем осетра рыбы, перены они перьицем сиза орла, а сиза орла, орла орловича, а того орла, птицы камские, – не тоя-то Камы, коя в Волгу пала, а тоя-то Камы за синим морем, – своим устьем впала в сине море (то есть не той Камы, которая есть на земле, а той, которой не бывало); а летал орел над синим морем, а ронял он перьица во сине море, а бежали гости корабельщики, собирали перья на синем море, вывозили перья на святую Русь, продавали душам красным девицам: покупала Дюкова матушка перо во сто рублей, во тысячу. Почему те стрелки дороги? – потому они дороги, что в ушах поставлено по тирону, по каменю, по дорогу самоцветному, а и еще у тех стрелок подле ушей перевивано аравитским золотом. Ездит Дюк подле синя моря и стреляет гусей, белых лебедей, перелетных серых малых уточек; он днем стреляет, в ночи те стрелки собирает: как днем-то тех стрелочек не видети, а в ночи те стрелки что свечи горят – свечи теплются воска ярого: потому они, стрелки, дороги. Когда Дюк вошел во гридню Владимирову, все гости скочили с мест на резвы ноги: смотрят на Дюка – сами дивуются. Пошло пированье и столованье. Дюк с теми князи и боярами откушал калачики крупичаты – он верхшо корочку отламывает, а нижню корочку прочь откидывает. А во Киеве был щастлив добре как бы молодой Чурила, сын Пленкович – оговорил он Дюка Степановича: «Что ты, Дюк, чем чванишься? – верхню корочку отламываешь, а нижнюю прочь откладываешь». Говорил Дюк Степанович: «Ой ты, ой еси, Владимир-князь! в том ты у меня не прогневайся – печки у тебя биты глиняны, а подики кирпичные, а помелечко мочальное в лохань обмакивают; а у меня, Дюка Степановича, у моей сударыни матушки, печки были муравлены, а подики медные, помелечко шелковое в сыту медвяную обмакивают; калачик съешь – больше хочется».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.