Текст книги "Полное собрание сочинений А. Марлинского"
Автор книги: Виссарион Белинский
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)
…Я был тогда влюблен, влюблен до безумия! О, как обманывались те, которые, глядя на мою насмешливую улыбку, на мои рассеянные взоры, мою небрежность речей в кругу красавиц, считали меня равнодушным и хладнокровным. Не ведали они, что глубокие чувства редко проявляются именно потому, что они глубоки; но если б они могли заглянуть в мою душу, и, увидя, понять ее, – они бы ужаснулись! Все, о чем так любят болтать поэты, чем так легкомысленно играют женщины, в чем так стараются притворяться любовники, во мне кипело, как растопленная медь, над которою и самые пары, не находя истока, зажигались пламенем. Но мне всегда были смешны до жалости притворные вздыхатели с своими пряничными сердцами; мне были жалки до презрения записные волокиты с своим зимним восторгом, своими заученными изъяснениями; и попасть в число их для меня казалось всего страшнее.
Нет, не таков был я: в любви моей бывало много странного, чудесного, даже дикого; я могу быть понят или непонятен, но смешон никогда. Пылкая, могучая страсть катится, как лава; она увлекает и жжет все встречное; разрушаясь сама, разрушает в пепел препоны, и хоть на миг, но превращает в кипучий котел даже холодное море.
Весь этот отрывок – пародия на одно место в «Джяуре» Байрона. Но Байронов джяур – сын пламенного Востока, азиатец душою и телом, а потому и тигр, следственно, животное благородное и поэтическое, хоть тем не менее все-таки животное… Он говорит о своей кипучей крови и знойных страстях совсем не для того, чтобы рисоваться ими, но на смертном одре, исповедуясь перед монахом, и для того, чтобы неистовством зверских страстей своих хотя несколько оправдать свои кровавые грехи. Этот джяур был христианин и потому не мог, хотя на краю могилы, не смотреть на свои страсти, как на несчастие. Вообще, сила страстей отнюдь не то же самое, что глубокость души; эта сила скорее бывает признаком мелкости натуры при кипучей крови. Потом, всякая страсть, хотя дикая, не говорит о себе, не острит над пряничными сердцами и не боится попасть в их число… Как в действительности, так и в искусстве все говорит само за себя, то есть делом, а не словами и не уверениями. Что не равно своему идеалу, но силится дотянуться до него, – то необходимо натягивается. Вот отчего во многих повестях так много бывает натяжек. Но обратимся к повести. Хотя герой ее и божится, что его страсть глубока, как море, но мы видим в ней одну чувственность, и больше ничего. Вот почему ему виделся образ танцующей Полины, и вот почему мучила его мысль, что она слушает ласкательства какого-нибудь счастливца, который вертится с нею и, может быть, отвечает на них (стр. 203): только истинное, высокое чувство чуждо ревности и полно взаимного доверия. Оно не жжет, но греет; оно не пылает пожаром, но теплится кротким светом. В нем все одухотворено, и самое желание чисто и девственно. В нем нет громких фраз, нет пышного многословия: взгляд, брошенный украдкою, недоговоренное слово, кроткая улыбка заменяют в нем «речи», а если оно заговорит – его речь будет полна глубокой, энергической, но в то же время и светлой, тихой, благоуханной поэзии, где все – теплота и свет, но без огня, дыма и чада… Повторяем, и страсть имеет свою поэзию и может быть предметом поэтического изображения; но только поэт должен изображать ее, как предмет, вне его и сам по себе существующий, а не петь ей гимны, не выдавать ее, с божбою и клятвами, за высший цвет человеческого чувства и не делать из нее апотеоза. – Посмотрите, что это такое:
Не умею описать, что со мною сталось, когда, обвивая тонкий стан ее рукою, трепетною от наслаждения, я пожимал другой ее прелестную ручку; казалось, кожа перчаток приняла жизнь, передавала биение каждой фибры… казалось, весь состав Полины прыщет искрами! Когда помчались мы в бешеном вальсе, ее летающие душистые локоны касались иногда губ моих; я вдыхал ароматный пламень ее дыхания; мои блуждающие взгляды проницали, сквозь дымку – я видел, как бурно вздымались и опадали белоснежные полушары (?!..), волнуемые моими вздохами, видел, как пылали щеки ее моим жаром, видел – нет, я ничего не видал… пол исчезал под ногами; казалось, я лечу по воздуху, с сладостным замиранием сердца (стр. 235).
Чтобы окончательно выразить нашу мысль, сделаем в pendant[7]7
параллель (франц.). – Ред.
[Закрыть] к этой выписке другую:
Испытали ли вы жажду крови? Дай бог, чтобы никогда не касалась она сердцам вашим; но, по несчастию, я знал ее во многих и сам изведал на себе. Природа наказала меня неистовыми страстями, которых не могли обуздать ни воспитание, ни навык; огненная кровь текла в жилах моих. Долго, неимоверно долго мог я хранить хладную умеренность в речах и поступках при обиде, но зато она исчезала мгновенно, и бешенство овладевало мною. Особенно вид пролитой крови, вместо того чтобы угасить ярость, был маслом на огне, и я, с какою-то тигровою жадностию, готов был источить ее из врага капля по капле, подобен тигру, вкусившему ненавистного напитка (стр. 246).
Истинный романтизм, как понимали его у нас назад тому лет пятнадцать! Читаете и невольно переноситесь в леса, где живут тигры, медведи и волки, с их неистовыми страстями, с ненасытимою жаждою крови. Гений Виктора Гюго – сего свирепого архиромантика – уже пускался было на изображение медвежьих чувств и мыслей, сделав белого медведя героем первого своего романа: его подражатели, не столь смелые, ограничились изображением зверей под человеческими именами, с человеческими обликами, оставив им только их животные страсти, чтоб выдавать их за глубокие ощущения глубоких сатанических душ…
Гораздо более был в своей колее талант Марлинского в «Лейтенанте Белозоре» – этом живом, легком и шутливом рассказце, без особенных претензий. Это настоящий род таланта Марлинского, и, – несмотря на то, что в повести нет ни лиц, ни характеров, хоть сколько-нибудь художественно очерченных, а следовательно, нет и признаков голландской народности, – ибо купец, кстати и некстати говорящий при каждом слове «два аршина с четвертью», еще не голландец, так же как купчиха, которой вся жизнь сосредоточена на кухне, еще не голландка (перемените их имена, и они будут принадлежать к какой вам угодно нации); несмотря на то, что любовь героев повести уж чересчур сладковата и слишком походит на канареечную, а представитель французской нации, Монтань Люссак, уж чересчур и подл, и глуп, и пошл; несмотря на ужасную растянутость и множество ненужных вставок и разглагольствований, – веселенький рассказец читается до конца и не без удовольствия. В нем много премиленьких подробностей; особенно забавны матросские разговоры, и вообще в тоне рассказа много добродушия и непритворной шутливости. К числу таких же удачных рассказов в этом роде должно отнести «Военный антикварий» и «Мореход Никитин».
Собственно русские повести Марлинского, содержание которых он брал из русской старины, не выдержат никакой критики, даже самой снисходительной. Таковы суть: «Наезды», «Роман и Ольга», «Изменник» и пр. В них речь по-видимому русская, и имена русские, даже много русских обычаев, поверий и ссылок на историю; но ни русского лица, ни русской души. Это – расиновские трагедии в форме рассказов. Снимите с действующих лиц их охабни и фаты, выбросьте из их речей немногое число русских поговорок и пословиц, и перед вами очутятся те безличные образы, которым к лицу всякое платье и всякое имя и которые столько же русские, сколько и греки, немцы, и англичане, и татары. То же должно сказать и о рыцарско-ливонских рассказах Марлинского: его немецкие рыцари и дамы ничем не отличаются от новгородских молодцов и молодиц, которые ничем не отличаются от его немецких рыцарей и дам. Перечтите «Замок Эйзен», «Замок Нейгаузен», «Латника», «Замок Венден», «Ревельский турнир», и вы увидите в них поразительную бедность изобретения, удивительное однообразие в манере рассказывать и чрезвычайное сходство в действующих лицах, особенно в их «речах», из которых сшиты эти рассказы. Лучший из них «Ревельский турнир»: в нем мало сильных страстей, много добродушия и веселости, а потому он и читается с удовольствием, как занимательная сказка.
Читатели, может быть, ждут от нас подробного разбора кавказских повестей Марлинского, особенно «Аммалат-Бека» и «Муллы-Нура»: увы, мы не в состоянии выполнить их ожидания! По праву добросовестного критика, мы хотели прочесть эти повести, принимались несколько раз, но – всякой силе есть пределы, и мы, после многократных приемов и невероятных усилий, принуждены были сознаться в своем бессилии для свершения подобного подвига. Конечно, в них – особенно в «Аммалат-Беке» – есть удачные страницы, хотя и в слишком ограниченном числе, есть превосходные стихи – перевод черкесских песен; но целое так натянуто, так перетянуто и в изобретении, и в изложении, что впечатление, производимое на душу читателя, очень походит на давление кошемара. Что касается до Муллы-Нура, этого татарского Карла Моора, то вот он вам весь – извольте любоваться, сколько душе угодно:
Что на свете тайного, кроме нашего сердца. Рассветает ночь, крывшая злодейство; дремучий лес находит голос на обвинение; расступается хлябь моря и выдает утопленное хищниками добро. Могилы, самые могилы не скрывают во мраке своем преступлений, и с червями зарождаются в ней мстители. Я видел: русские узнавали по внутренностям тел прошлое, как идолопоклонники предки наши угадывали по ним будущее. А когда можно заставить говорить мертвецов, кто заставит молчать живых?.. Тайное скоро становится явным, и базарная молва нередко тру. бит о том, что было шепотом сказано между двоими. – Нет, моя жизнь не тайна, мои похождения может рассказать тебе последний мальчик в Кубе. – Он убил своего дядю и бежал в горы! Вот вся повесть обо мне, и она не ложь, но полна ли она? но справедливо ли осудит меня по этим словам всякий, кто их услышит? На это могу отвечать только я. Пусть отрубят мне голову, что ж найдет в этой голове судья для объяснения моего преступления? Пусть вырежут сердце, как отгадают в нем пружины, которые двинули на убийство?.. А в этом вся важность для меня! Только это зову я на суд совести, все остальное дело случая, все остальное пусть как хотят судят в людском диване. Тяжело мне думать об этом, еще тяжелее рассказывать, и между тем оно меня душит!.. Мучительно вырывать зубчатую стрелу из раны, но и оставлять в ней нестерпимо…
Кто это говорит: ливонский рыцарь, итальянский разбойник или французский литератор романтической школы?.. Нет, это «речь» кавказского татарина… Умный татарин! Уж и: видно, что наукам учился, особенно реторике…
В последних своих произведениях Марлинский довел до крайности основные элементы своего таланта, то есть изображение неистовых страстей и неистовых положений, изображение высшего общества, на которое он смотрел из-за Кавказа, русскую народность, остроумие и изысканность языка. Приведем образчики некоторых из этих элементов, доведенных до nec plus ultra[8]8
крайнего предела (лат.). – Ред.
[Закрыть].
Если хотите иметь понятие о высшем обществе на бале у австрийского посланника, – прочтите отрывок «Месть»: тут вы увидите, как «светский» капитан Змеев отпускает лагерные любезности Надежде Петровне Зорич, поминутно называя ее «сударыня», и как Надежда Петровна Зорич отвечает сему храброму капитану любезностями полковой маркитантши, начитавшейся «светских» романов русского изделия. В статье «Новый русский язык» вы увидите, как говорят русские купцы; впрочем, не трудитесь перечитывать этой «юмористической» статейки; довольно для вас и этого образчика: «Так-с, виноват-с, дело дорожное-с! Я ведь, впрочем, не для ради чего иного прочего, а так, из компанства, хотел только, утрудив, побеспокоя вас, просить соблаговоления, чтобы нашему чайнику возыметь соединяемое купносообщение с этим самоваром-с. Попросту, так сказать-с, малую толику водицы-с!» (т. XII, стр. 76). Таким языком просит на станции купец у офицера воды из самовара для чайника: какая наблюдательность, как все это верно подслушано и верно передано, без всякого преувеличения, без всякой натяжки!.. Для образчика остроумия перечтите статьи: «История серебряного рубля» и «История знаков препинания»: уверяем вас, что сам отчаянный поставщик газетного мусора{6}6
Имеется в виду Булгарин.
[Закрыть] позавидовал бы, в своих нравоописательных и нравственно-сатирических статейках, их остроумию и затейливости… Для выписок диких фраз и натянутого высокого и страстного слога у нас недостает ни сил, ни терпения… Потрудитесь сами, а мы, и без того устали.
Такой конец авторского поприща очень естествен: он необходимое следствие его начала. Только истинные таланты зреют и мужают с летами, только в их произведениях исчезает с годами дымный юношеский пламень и уступает место ровной теплоте и не ослепительному, но лучезарному свету, – и конец их поприща ознаменовывается творениями глубокими, как море, и величественными, как звездное небо в тихую и ясную ночь. Внешний талант скоро выказывается весь, истощает бедный запас своего внутреннего содержания и скоро доходит до необходимости перебиваться собственными крохами, собственною ветошью, обновляя их белилами и румянами изысканной фразеологии дикого языка. Почти всегда подвергается он горькой участи пережить свою славу, умереть после ее кончины и видеть в числе своих поклонников только людей, которые являются последними участниками в пире, доканчивая в задних апартаментах остатки барского обеда… Но, несмотря на все сказанное, такие внешние таланты необходимы, полезны, а следовательно, и достойны всякого уважения. Только незаслуженная слава и преувеличенные похвалы вооружают против них, потому что свидетельствуют об испорченности вкуса публики. Но отдавать им должное приятно по чувству человеческому и полезно для истины. Для массы общества все внешнее доступнее внутреннего, – и она бросается на внешнее, а через это в ней обращаются идеи и проводится в нее образованность. Но главная заслуга внешних талантов состоит в том, что они отрицательным образом воспитывают и очищают эстетический вкус публики: пресытясь их произведениями, многие обращаются к истинным произведениям искусства и научаются ценить их. Кто не восхищался романами Радклиф, Дюкре-Дюмениля, Августа Лафонтена, г-ж Жанлис и Коттен и даже не предпочитал их сначала романам Вальтера Скотта и Купера? И эти многие потому только и поняли впоследствии достоинство британского и американского романистов, что сперва восхищались романами сих господ и госпож, а через Вальтера Скотта и Купера поняли их истинную цену. Что же касается до тех, которые не пошли далее Радклиф и Дюкре-Дюмениля с братиею, – пусть себе читают во здравие! Что бы ни читать, все лучше, чем играть в карты или сплетничать! Слуга донашивает платье своего господина: оно и старо и потерто, но все служит ему защитою и от наготы и от холода…
Мы уже говорили о критических статьях Марлинского и указали на них, как на важную заслугу русской литературе со стороны их автора; с такою же похвалою должны мы упомянуть и о его собственно литературных статьях, каковы: «Отрывки из рассказов о Сибири», «Шах Гуссейн», «Письмо к доктору Эрдманну», «Сибирские нравы Исых» и пр. Во всех сих статьях виден необыкновенно умный, блестяще образованный человек и талантливый писатель, и почти все они отличаются, в противоположность повестям, языком простым, живым и прекрасным без изысканности. Марлинский пробовал свой талант почти во всех родах литературных упражнений и потому писал и стихи, но, впрочем, скоро сам признал в себе отсутствие положительного таланта для этого поприща. Мелкие его стихотворения редко отличаются даже плавностию стихов, а переводы из Гете также мало дают понятия о достоинстве своих оригиналов, как дебелый перевод Кострова «Илиады», или тяжелый перевод Мерзлякова Тассова «Освобожденного Иерусалима», или разжиженный сахарным сиропом перевод г. Раича того же творения и поэмы Ариосто. Марлинский, следуя тогдашнему направлению, написал стихами поэму «Андрей Переяславский» – произведение, не стоящее критики и отвергнутое самим автором, но местами блещущее искорками поэтического чувства.
Мы уже говорили о поэтическом достоинстве черкесских песен, переведенных в «Аммалат-Беке».
И вот мы кончили наш разбор произведений Марлинского: вывести результат из всего сказанного нами о нем как о писателе предоставляем нашим читателям. Мы говорили откровенно и прямо, sine ira et studio[9]9
без гнева и пристрастия (лат.). – Ред.
[Закрыть], но пояснять больше не будем, «чтоб гусей не раздразнить»{7}7
Слова из басни И. А. Крылова «Гуси».
[Закрыть] – а гуси, как слышно, уже и без того на нас сердятся за то, что мы видим божий свет не в одном болоте с муравчатым бережком, на котором они так шумно пасутся всю жизнь свою и добывают себе обычную пищу.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.