Текст книги "<Стихотворения Полежаева>"
Автор книги: Виссарион Белинский
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Виссарион Григорьевич Белинский
<Стихотворения Полежаева>
Часы выздоровления(,) стихотворения А. Полежаева. Москва. 1842.
Стихотворения А. Полежаева. Москва. 1832.
Кальян. Стихотворения Александра Полежаева. Москва. 1838. (Издание третье).
Арфа. Стихотворения Александра Полежаева. Москва. 1838.
И я жил, но я жил
На погибель свою…
Буйной жизнью убил
Я надежду мою…
Не расцвел, и отцвел
В утре пасмурных дней;
Что любил, в том нашел
Гибель жизни моей.
Дух уныл, в сердце кровь
От тоски замерла,
Мир души погребла
В шумной воле любовь…
Не воскреснет она!..
Первая из книг, заглавие которых выставлено в начале этой статьи, заключает в себе оборыш стихотворений талантливого Полежаева и не заслуживает никакого внимания. Это явно или спекуляция на имя, или следствие необдуманного дружеского усердия к покойному автору.{2}2
Сборник Полежаева «Часы выздоровления» был подготовлен к печати автором еще в 1835 году, но не был разрешен цензурой и вышел уже после смерти поэта – в 1842 году. Резкий отзыв Белинского об этом издании объясняется двумя причинами: во-первых, тем, что в книжку был включен ряд стихов Полежаева, поэтические достоинства которых представлялись критику весьма сомнительными, и, во-вторых, чрезвычайной небрежностью, с которой был сделан сборник с точки зрения редакционной и издательской: плохая бумага, большое количество опечаток и, что особенно важно, много стихотворений, известных Белинскому по их первоначальным журнальным публикациям, воспроизведены здесь в крайне изуродованном виде и выглядели «оборышами».
[Закрыть] Тем не менее мы рады появлению этой книжки, потому что она дает нам удобный случай поговорить о Полежаеве, как о поэте вообще, и сделать критическую оценку всей его поэтической деятельности.
Слава дается людям гением и не зависит ни от каких случайных отношений. Против нее бессильны предубеждения, зависть и злоба. Они даже служат ей, стараясь уничтожать ее, – и если им удается иногда помрачить ее лучезарный блеск, то не более, как на минуту, и для того только, чтоб она явилась еще лучезарнее: так солнце является в большем блеске, когда пройдут мимо застилавшие его облака, а они не могут же не проходить мимо его! Время всегда на стороне «славы», и, опираясь на него, она торжествует даже над самим временем. Но слава дается одним гениям, – и как между гением и обыкновенным человеком есть множество посредствующих ступеней и звеньев, называемых «талантами» и «дарованиями», так и между «славою» и «неизвестностью» есть посредствующие величины славы, называемые большею или меньшею «известностью». Вот эти-то таланты и дарования, эти-то известности более или менее и испытывают на себе влияние случайных отношений и временных обстоятельств, ничтожных и бессильных для гения и славы. Нельзя провести резкой черты, отделяющей гения от таланта, ибо есть таланты, близкие к гению, и вообще подобное разграничение окончательно совершается временем и веками. В этом вопросе для нас важно только то, что чем выше, сильнее, многостороннее, глубже, словом, огромнее талант, – тем больше его известность приближается к славе, тем менее могут вредить ему случайные отношения; и наоборот: чем меньше и одностороннее талант или низшая его степень – дарование, тем больше зависит оно не от самого себя, а от внешних обстоятельств, влияние которых особенно сильно обнаруживается на него в самое его возникновение и развитие. Часто случается, что совершенно пустое и ничтожное дарование пользуется в свое время громкою известностию, похожею на славу; а истинный и замечательный талант проходит, незамеченный толпою при жизни, забытый ею по смерти. И когда поток времени поглотит все случайные известности и эфемерные славы, тщетно стал бы кто-нибудь воскрешать непризнанную славу вотще промелькнувшего таланта: его вновь заслоняют вновь возникшие известности, его слава, его творения принадлежат исключительно его времени, которое прошло для него и бесплодно, и безвозвратно. Потомство согласится, что он был выше тех, которые заслоняли его, но и на нем не захочет остановить своего внимания так же, как и на них. Впрочем, нельзя сделать общего правила из такого случая, потому именно, что он случай. Часто бывает и наоборот: часто пальма первенства достойно дается современниками первому по достоинству; но в том-то и состоит зависимость таланта от случайности, что он так же может быть признан современниками, как и не признан ими. Только мировые гении поставлены вне закона этой случайности, ибо не могут не быть ни непризнанными, ни забытыми.
Конечно, не стоит и хлопотать о таланте, который умер, не живя, и которого имени нельзя воззвать к жизни. Но этому могут противоречить два обстоятельства. Во-первых, истина и справедливость сами себе цель; для них иногда может быть важен предмет более по отношению к ним самим, чем к себе самому. Во-вторых, если дело идет о таком таланте, который, будучи не признан при жизни, не может возвратить должного себе после своей смерти, не столько по недостатку в силе, сколько по неразвитости, ложному направлению, или по причинам, скрывавшимся в самой эпохе, в которую он явился: тогда критике стоит и очень стоит заняться им как предметом замечательным и поучительным. К таким-то талантам принадлежит Полежаев, и потому-то мы давно желали найти случай поговорить о нем. Теперь много имен в нашей литературе, пользующихся только прошедшею своею известностию, и на этом зыбком основании тщетно требующих себе внимания равнодушной к ним современности: и однакож все они некогда заслоняли собою Полежаева, которого и теперь не видно из-за их поблекшей известности. И как им было не заслонить его? их стихотворения печатались в Петербурге, издавались так красиво, сами они писали друг к другу послания, участвовали в приятельских журналах, и некоторых из них сам Пушкин печатно величал своими сподвижниками… Стихи Полежаева ходили по рукам в тетрадках, журналисты печатали их без спросу у автора, который был далеко; наконец, они и издавались, или за его отсутствием, или без его ведома, на плохой бумаге, неопрятно и грубо, без разбора и без выбора – хорошее вместе с посредственным, прекрасное с дурным… Еще в Москве Полежаев пользовался громкою известностию; там и доселе не забыт он; но Петербург вскользь слышит о существовании его как поэта: теперь же, когда Петербург, давно уже центр администрации, день ото дня более и более делается центром умственной и всякой другой деятельности России, – теперь и литературная известность в России, даже в самой Москве, возможна только через Петербург.
Часто случается встретить в критиках и рецензиях мнение, что такой-то поэт мог бы приобрести себе прочную славу, но погубил свое дарование, увлекшись звоном рифмы, вычурностию в выражениях и т. п. Справедливо ли такое мнение? – Может быть, и справедливо, только крайне односторонне, по нашему мнению. Почему Шиллер – великий поэт? – Потому что получил от природы великий гений. А почему Шиллер не погубил своего великого гения, почему он не увлекся звоном рифмы, вычурностию выражения? – Потому что он получил от природы великую душу, которая презирала мелочами и стремилась к одному истинному, великому и вечному. Видите ли: здесь причина прежде всего в натуре поэта, которая уже по самой сущности своей не допустила бы его сбиться с пути. Но, скажут нам, поэзия Шиллера велика не одною силою художнического гения, не одним пламенем! любви к человечеству и к истине, но и мирообъемлющим, вечно юным и вечно развивающимся содержанием, которого только возможность лежала в его натуре, но которое усвоено, развито и обогащено было им посредством учения и неослабного стремления за современными интересами. Так; но опять-таки начало всего в натуре поэта, душа которого сгорала жаждою знания и сердце которого вечно билось только для идеи. Потом, здесь причина еще и в духе, жизни и развитии, словом – истории народа, среди которого родился поэт, и, наконец, в историческом моменте, в котором застал поэт современное ему человечество. Это уж не его заслуга – это дело судьбы, велевшей ему родиться германцем, а не китайцем. Природа везде природа, человек везде человек: и в Китае может родиться поэт с организациею и духом Шиллера, но Шиллером никогда не будет, останется китайцем: он выразит своими творениями бедное содержание китайской жизни и в уродливых китайских формах; китайцы будут им восхищаться, но европеец не поймет его ни в подлиннике, ни в лучшем переводе. Таково влияние национальности на дух и достоинство творений поэта: она, эта национальность, делает его и великим и ничтожным. Но если бы этот предположенный нами китайский Шиллер и выдвинулся из своего народа, усвоив себе европейскую образованность и европейское знание, и тогда бы в своих творениях был он только любопытным фактом феноменологии духа человеческого, а не великим явлением в сфере творчества, ибо великий поэт может возникнуть только на национальной почве. Содержание для поэзии дает поэту жизнь, а не наука: наука только обогащает и развивает это содержание. Не из книг почерпнул Шиллер свою ненависть к униженному человеческому достоинству в современном ему обществе: он сам, еще дитятей и юношею, перестрадал болезнями общества и перенес на себе тяжкое влияние его устарелых форм; наука только познакомила его с причинами настоящего, скрывавшимися в веках, уяснила вопрос и дала сознательное направление энергической деятельности его могучего духа. Равным образом не наукою постиг он все великое и истинное в средних веках: наука только уяснила ему этот вопрос, а самый вопрос возбудила в нем жизнь: ибо современная ему цивилизация была результатом средних веков, с их добром и злом. Более ощутительно влияние науки на Шиллера в его сочувствии с древним миром; но и тут корень этого сочувствия скрывался в истории его отечества, связанной с историею Рима, а через нее и с историею Греции. Предполагаемый нами китайский гений мог бы усвоить себе только извне европейскую образованность и просвещение: вырастая без почвы, она не принесла бы и плодов; непонятый соотечественниками, он не был бы оценен и европейцами. Другое дело, если б, родившись в Европе или перевезенный туда младенцем, он вырос и развился в духе и жизни той страны; но тогда бы он мог быть только поэтом этой страны, а отнюдь не китайским поэтом.
Итак, два обстоятельства творят великих поэтов – натура и история. Вследствие этого и величайший по своей натуре и поэтическим силам поэт не может достигнуть в искусстве назначенной ему высоты, если он родился среди народа, которого национальность или лишена мирового значения, или еще не развилась до него; в таком случае он может быть ниже не только равных ему, но и низшей натуры и меньшими творческими силами одаренных поэтов, которых гений воспитался на почве национальности, имеющей мировое значение. При оценке степени достоинства того или другого поэта нельзя не брать в соображение этого обстоятельства, если хотите быть справедливыми и многосторонними в своем приговоре.
Все сказанное нами относится только к тем великим поэтам, которые столько же принадлежат человечеству, сколько и своему отечеству, и к которым поэтому так идет эпитет «мировых». Нельзя не быть великим поэтом, будучи мировым поэтом; но можно быть великим поэтом, не будучи мировым поэтом: эта разница не в натуре поэта, а в историческом значении его отечества. Но где жизнь, там и поэзия, а следовательно, и содержание для поэзии. Только содержание может быть истинным мерилом всякого поэта – и гениального, и просто даровитого. Следовательно, прежде чем говорить: «такой-то поэт мог бы быть великим, но погубил свое дарование», – должно, на основании содержания его поэзии, показать сперва: действительно ли его талант был велик, а потом: столько ли он был велик, чтобы, опираясь на своей силе, не мог сбиться с настоящего пути и утратить свою силу. А то говорят: «г. NN обещал много, но увлекся звоном рифмы – и из него не вышло ничего!» Но, милостивые государи! на чем же вы основываете, что он много обещал, если такие пустяки, как звон рифмы или вычурность в выражении, могли сбить его с толку? Не все ли это равно, что сказать: «такой-то господин подавал блестящие надежды быть великим полководцем; но, к сожалению, увлекшись врожденною трусостию, оставил военное поприще и решился определиться в становые приставы?» Если бы в вас было побольше эстетического такта, то – уверяем вас – вы в первых же произведениях вашей мнимо-великой будущей надежды увидели бы только звон рифм и поняли бы, что больше звонаря из него ничего никогда не выйдет! Странно было бы назвать Лермонтова великим поэтом за две написанные им книжки; но о нем все говорят, как о великом поэте, ибо в этих двух книжках он дал залог своего будущего великого развития, – и никому, кроме людей, которые в искусстве ничего не смыслят, – никому не придет в голову сказать, что Лермонтов мог бы со временем погубить свой талант, увлекшись звоном рифмы или вычурностию фразы. Такие таланты обессиливают себя не подобными пустяками, а разве тем, что, отрываясь от современных интересов, предаются созерцательному отчуждению от живой действительности и засыпают в поэтическом аскетизме или живут жизнию прошедшего, холодные к современному, которое в свою очередь равнодушно к их запоздалым интересам.
Как бы то ни было, но если и для великих талантов возможно свое падение, тем более возможно оно для дарований второстепенных. Но и в отношении к ним мы все-таки разумеем не «рифменный звон» и не «вычурную фразу», которыми способны увлекаться только дарования внешние, лишенные внутренней самостоятельной силы, чуждые всякого содержания. Гладкий и звучный стих, вне содержания, обнаруживает только способность к форме поэтической: в отношении к истинной поэзии он то же самое, что риторика в отношении к истинному красноречию. Чтоб стих был поэтический, не только мало гладкости и звучности, но недостаточно и одного чувства: нужна мысль, которая и составляет истинное содержание всякой поэзии. Эта мысль дает себя чувствовать в поэзии, как известный взгляд на известную сторону жизни, как начало (principe), которым вдохновляются и живут творения поэта. Каждый век и каждое время питает свою думу о жизни, стремится к своим целям, и источником всех своих побуждений имеет единое начало, – и чем поэт выше, тем более выражается в нем эта дума его времени. Всякое истинное содержание отличается жизненностию, вследствие которой оно движется вперед, развивается, а не стоит, оцепенелое, на одном месте или, подобно попугаю, не повторяет вечно одного и того же, и притом одними и теми же словами. Вот почему истинные поэты постепенно, с течением времени, становятся глубже и совершеннее в своих творениях; и вот почему творения истинных поэтов располагаются умными издателями не по родам, а в хронологическом порядке, сообразно с временем появления на свет каждого из них.{3}3
Намек на только что закончившееся посмертное издание собрания сочинений Пушкина, редактированное Жуковским, Вяземским и Плетневым (1838–1841). В основу группировки текстов здесь был положен принцип не хронологический, а «родовой», жанровый. Причем деление было установлено очень дробное, произвольное и сбивчивое, препятствовавшее восприятию творчества поэта в его идейном и художественном развитии.
[Закрыть] А откуда же возьмется это движение, эта постепенность совершенствования, если поэт барабанит своими гладкими и звучными стихами вечно одно и то же, – например: студентские попойки, звон рюмок, хлопанье пробок, деву-красоту, у которой перси всегда полны, а сердце пусто? Тут может быть услуга только языку и версификации, а отнюдь не поэзии. И не диво, если такой стихотворец, ошибочно провозглашенный поэтом, скоро выпишется, всем надоест старыми погудками на новый лад или новыми погудками на старый лад, утратит даже свой бойкий, звонкий и гладкий стих и, мертвый для всяких современных, живых интересов, по привычке будет от времени до времени, плохими стихами, воспевать в приятельских журналах то рейнвейн, который нежит, так сказать, глубокомысленно, то малагу, которую пьют, когда уже ничего другого желудок не выносит?.. Важное дело – знать нам, какое вино пьет господин стихотворец… После такой фамильярности с доброю публикою ему остается только уведомлять ее, разумеется, в стихах, в каком погребе берет он свое вино. Оно бы и лучше: тогда стихи его имели цену и достоинство хоть прейскурантов и потому хоть на что-нибудь годились бы… И после этого еще говорят, что он много обещал, но жаль-де, что, увлекшись звоном рифмы, погубил свой талант!.. Да в рифменном-то звоне и заключался весь его талант, почтенные господа аристархи!..{4}4
Намек на Н. М. Языкова. В 1842 году он напечатал в «Современнике» (т. XXV) стих. «Иоганнисберг». В следующем году оно было перепечатано в «Москвитянине» (1842, ч. II, № 3). Выделенные Белинским курсивом слова являются цитатой из этого стихотворения:
Вино первейшее. Струею золотойОно бежит в стакан, не пенно, не игриво,Но важно, весело, величественно, живо,И охмеляет нас, и нежит, так сказать,Глубокомысленно. В другом случае (говоря о «малаге, которую пьют…») Белинский имеет в виду стих. Языкова «Малага», опубликованное в «Современнике» (1841, т. XXIV) и перепечатанное затем в «Москвитянине» (1842, ч. I, № 2).
В борьбе против поэзии, «отчужденной от живой действительности», поэзии «рифменного звона», Белинский часто в качестве примера называл Языкова, творчество которого в 40-е годы стало предметом ожесточенной полемики между «Отечественными записками» и «Москвитянином». В этой полемике помимо Белинского принимали участие на страницах «Отечественных записок» и некоторые другие постоянные их сотрудники (Например, П. Н. Кудрявцев). О Языкове см. в ст. Белинского «Русская литература в 1844 году».
[Закрыть]
Но не лучше его и те рифмотворцы, у которых, кажется, что ни слово, то мысль, а как вглядишься, так что ни слово – то риторическая завитушка или дикое сближение несближаемых предметов. Один из таких господ, пожалуй, так опишет вам дружбу: «у меня – скажет он – есть в сердце рана; она вечно истекает кровью; ее нанес мне друг нежною рукою, и сквозь ту рану он смотрит в мое сердце», и тому подобное. Другой, пожалуй, пропищит:{5}5
В Полн. собр. соч. (т. VII, стр. 172) и едва ли не во всех других изданиях это слово воспроизведено ошибочно: «пропишет». Поводом к ошибке послужило не очень ясное начертание слова в тексте «Отечественных записок». У Белинского явно имеется в виду «пропищит». В изд. Солдатенкова и Щепкина слово воспроизведено правильно по недошедшей до нас рукописи (М. 1860, ч. VI, стр. 176).
[Закрыть] «что в море купаться, то-де читать Данта: его стихи упруги и полны, как моря упругие волны».{6}6
Пародия на известное стихотворение С. П. Шевырева «Чтение Данте», начинавшееся и заканчивавшееся «бессмертной», по выражению Белинского, строкой: «Что в море купаться, то Данта читать». Оно было напечатано в 1831 году в альманахе «Северные цветы» (раздел «Поэзия», стр. 7).
[Закрыть] Третий чудак, пожалуй, соблазнясь этим образцовым примером, затянет: «что макароны есть с пармезаном – то Петрарку читать: стихи его сладко скользят в душу, как эти обмасленные, круглые и длинные белые нити скользят в горло». Четвертый посоветует юношам не «призывать вдохновения на высь чела, венчанного звездой», или станет воспевать грудь, которая высоко взметалась беспредметною любовию; любовь, которая гнездится в ущелиях сердец; деву, которой стан поэт вносил в вихрь кружения на огненной ладони; струи времени, возрастившие мох забвения на развалинах любви; гибкий стан, в котором поэт утопляет горящую ладонь; искру души, которая прихотливо подлетела к паре черненьких глаз и умильно посмотрела в окна своей храмины; деву, которая, сидя на жеребце, гордится усестом, – {7}7
Белинский здесь почти буквально цитирует стихи В. Бенедиктова: «Напоминание», «Наездница», «Черная осень» и др. Называть имя автора не было, собственно, даже нужды, – настолько общеизвестны и одиозны стали эти цитаты после знаменитых выступлений Белинского в «Телескопе» (1835), в «Молве» (1836) и «Московском наблюдателе» (1838), решивших поэтическую судьбу Бенедиктова. В рецензии на «Стихотворения Бенедиктова», напечатанной в «Отечественных записках», 1842, т. XXV, № 12, отд. VI, Белинский подвел окончательный итог своей борьбе с Бенедиктовым.
[Закрыть] и тому подобную дикую галиматью, которую иногда и на самом деле выдают нам за полную мыслей поэзию и которую основательная критика должна преследовать огнем и мечом, как преступление против здравого смысла, языка, литературы и искусства… Нет, не такова поэзия, полная мысли: она проста, естественна, неизысканна, как творения природы, выразившие собою мысль Творца… О таких рифмачах, если только бывают на свете такие рифмачи, нельзя говорить: «они многое обещали, а мало сделали»; но должно говорить: «они ничего не обещали хорошего и много написали вздорного».
Есть поэты, в которых нельзя не признать ни чувства, ни вдохновения, ни поэтической формы, но о которых, по первым же их произведениям, можно безошибочно сказать, что они недалеко пойдут и скоро выпишутся. Это те односторонние дарования, которые пробуждаются от какой-нибудь случайности – несчастия, утраты, и, открыв в душе своей затаенный родник грустной поэзии, скоро исчерпывают его весь, настроив свою лиру на один тон; а потом, когда неглубокий родник истощится и пересохнет, уже по привычке к рифмам, продолжают вяло и бездушно выговаривать то, что некогда пелось у них, по крайней мере искренно и тепло… Потом это те эфемерные души, которые бывают юны только во время юности; пережив юность, они тотчас же отцветают и скоро мирятся с прозою жизни. И слава им, если они, из поэтов сделавшись агрономами, чиновниками, спекулянтами, совсем забывают свою лиру для счетов, аршина или деловых бумаг; и позор им, если они вздумают обманывать и себя и других рифмованною стукотнёю бесчувственных чувств и безмысленных мыслей!.. Юность дается человеку только раз в жизни, и в юности каждый из них доступнее, чем в другом возрасте, всему высокому и прекрасному. Благо тому, кто сохранит юность до старости, не дав душе своей остыть, ожесточиться, окаменеть —
В мертвящем упоеньи света,
Среди бездушных гордецов,
Среди блистательных глупцов,
Среди лукавых, малодушных,
Шальных, балованных детей,
Злодеев и смешных, и скучных,
Тупых, привязчивых судей,
Среди кокеток богомольных,
Среди холопьев добровольных,
Среди вседневных, модных сцен,
Учтивых, маленьких измен,
Среди холодных приговоров
Жестокосердой суеты,
Среди досадной пустоты
Расчетов, дум и разговоров,
В сем омуте, где с вами я
Купаюсь, милые друзья.{8}8
Цитата из «Евгения Онегина» Пушкина. В издании 1828 года этими строками заканчивалась шестая глава романа. В первом полном издании «Евгения Онегина» (1833) почти все цитированные строки были переведены Пушкиным из основного текста в примечания, где они воспроизводятся и ныне. 11-й стих (сверху) процитирован неточно. У Пушкина: «Учтивых ласковых измен». (Спб., 1828, стр. 45; Спб., 1833, стр. 271).
[Закрыть]
Да, возможное совершенство каждого человека, то, к чему должен и может стремиться каждый человек, состоит именно в том, чтоб, и доживши до седых волос, даже у края могилы, не пережить своей юности… Но увы! сколь немногие достигают этого и сколь многие стареются, когда еще не миновалась и юность их! Эта разница происходит при многих причинах прежде всего от разницы в натурах, с которыми родятся люди. Это же и главная причина, отчего один поэт всю жизнь сохраняет свое вдохновение, а другой теряет его после десятка хороших, впрочем, стихотворений. И напрасно о таких поэтах говорят: «как много обещал он и как мало выполнил!» О таких, напротив, чаще можно говорить: «он обещал еще меньше, нежели сколько выполнил»…
«Но – говорят – если бы он писал так, а не этак, воспевал то, а не это – он сохранил бы свой талант». Нет, милостивые государи, тому нет спасения, кто в самом себе, в слабости своей натуры, носит своего врага… – «Но если бы он слушался критики?» – Поэтов творит природа и жизнь, а не критика, – и для них поучительнее критики на чужие сочинения, чем на их собственные… – «Однакож отчего же нибудь он сбился же?» – Для таких талантов на каждом шагу жизни стоят силки, и от чего бы то ни было, но им надо сбиться… В отношении к ним даже неинтересно и исследовать причины падения.
Гораздо поучительнее падение таких поэтов, которые не так сильны, чтоб не бояться падения, и не так слабы, чтоб выдохнуться незаметно и испариться в болотной атмосфере житейской повседневности; но которые или достигают, при благоприятных обстоятельствах, той степени развития, что их творения делаются капитальным, хотя и второстепенным сокровищем отечественной литературы; или, при неблагоприятстве судьбы, пролетают по пути жизни блудящею кометою, являя своею жизнию и своими произведениями зрелище печальное и поучительное. Таков был талант Полежаева…
Стихотворения Полежаева начали являться в печати с 1826 года;{9}9
Следует уточнить: первые стихи Полежаева появились в печати раньше – в 1825 году. Например, в «Вестнике Европы» за 1825 год, № 23–24 было напечатано его переводное стихотворение «Морни и тень Кормала» (из Оссиана) и оригинальное стихотворение «Непостоянство».
[Закрыть] но они были знакомы Москве еще прежде, равно как и имя их автора. Известность Полежаева была двоякая и в обоих случаях печальная: поэзия его тесно связана с его жизнию, а жизнь его представляла грустное зрелище сильной натуры, побежденной дикою необузданностью страстей, которые, совратив его талант с истинного направления, не дали ему ни развиться, ни созреть. И потому к своей поэтической известности, не для всех основательной, он присовокупил другую известность, которая была проклятием всей его жизни, причиною ранней утраты таланта и преждевременной смерти… Это была жизнь буйного безумия, способного возбуждать к себе и ужас и сострадание: Полежаев не был жертвою судьбы и, кроме самого себя, никого не имел права обвинять в своей гибели.{10}10
См. вступительную заметку.
[Закрыть] Полежаева уже нет, и потому о нем можно говорить прямо и открыто: подобная откровенность никого не оскорбит, но многим будет поучительна. Он был явлением общественным, историческим, – и, говоря о нем, мы говорим не о частном человеке.
К тому же в нашем суждении о Полежаеве мы будем основываться не на каких-нибудь посторонних и сомнительных свидетельствах, а на его собственных поэтических признаниях: ибо все лучшие его произведения суть не иное что, как поэтическая исповедь его безумной, страдальческой жизни. Мы пишем не для того, чтоб осуждать, а для того, чтоб поучать и поучаться из такого разительного примера: могила мирит все, и над нею должны раздаваться не проклятия и осуждения, а слова примирения и благословения…
Слишком рано поняв безотчетным чувством, что толпа жила и держалась правилами, которых смысла сама не понимала, но к которым равнодушно привыкла, Полежаев, подобно многим людям того времени, не подумал, что он мог и должен был уволить себя только от понятий и нравственности толпы, а не от всяких понятий и всякой нравственности. Освобождение от предрассудков сн счел освобождением от всякой разумности и начал обожать эту буйную свободу. Свобода была его любимым словом, его любимою рифмою, – и только в минуты душевной муки понимал он, что то была не свобода, а своеволие, и что наиболее свободный человек есть в то же время и наиболее подчиненный человек. Избыток сил пламенной натуры заставил его обожать другого, еще более страшного идола – чувственность. Для человека необходим период идеальных, восторженных стремлений и порываний: перешед через него, он может отрешиться от всего мечтательного и фантастического, но уже не может остаться животным даже в своих чувственных увлечениях, которые у него будут смягчены и облагорожены чувством красоты и примут характер эстетический. И Полежаев пережил этот период идеального чувства, но уже слишком не во-время, как мы увидим. Сначала он, который не имел права сказать о себе, что не знал мятежного волнения страстей, – он имел право сказать:
Он имел право, не клевеща на самого себя для красного словца, сказать красавице, не сводившей с него задумчивых очей и припадавшей к нему на грудь в порывах забвенья:
Ты ничего в меня вдохнуть
Не можешь, кроме сожаленья!
Меня не в силах воскресить
Твои горячие лобзанья,
Я не могу тебя любить,
Не для меня очарованья!
. . . . . . .
Я рано сорвал жизни цвет;
. . . . . . .
И прежних чувств и прежних лет
Не возвратит ничто земное!
Еще мне милы – красота
И девы пламенные взоры;
Но сердце мучит пустота,
А совесть – мрачные укоры!
Люби другого: быть твоим
Я не могу, о друг мой милый!..
Ах, как ужасно быть живым,
Полуразрушась над могилой!{12}12
Из цикла «Песен» («Зачем задумчивых очей…»)
[Закрыть]
И потому не удивительно, если не во-время и не в пору явившееся мгновение было для поэта не вестником радости и блаженства, а вестником гибели всех надежд на радость и блаженство, и исторгнуло у его вдохновения не гимн торжества, а вот эту страшную, похоронную песнь самому себе:
О, грустно мне! Вся жизнь моя – гроза!
Наскучил я обителью земною!
Зачем же вы горите предо мною,
Как райские лучи пред сатаною,
Вы – черные, волшебные глаза?
Увы! давно, печален, равнодушен,
Я привыкал к лихой моей судьбе:
Неистовый, безжалостный к себе,
Презрел ее в отчаянной борьбе,
И гордо был несчастию послушен!
Старинный раб мучительных страстей,
Я испытал их бремя роковое —
И буйный дух, и сердце огневое —
Давно смирил в обманчивом покое,
Как лютый враг покоя и людей!
В моей тоске, в неволе безотрадной,
Я не страдал, как робкая жена;
Меня несла противная волна,
Несла на смерть – и гибель не страшна —
Казалась мне, в пучине беспощадной.
И мрак небес, и гром, и черный вал,
Любил встречать я думою суровой,
И свисту бурь, под молнией багровой,
Внимать, как муж, отважный и готовый
Испить до дна губительный фиал…
И погрузясь в преступные сомненья
О цели бытия,
Я трепетал, чтоб истина меня,
Как яркий луч, внезапно осеня,
Не извлекла из тьмы ожесточенья.
Мне страшен был великий переход
От дерзких дум до света провиденья;
Я избегал невинного творенья,
Которое б могло из сожаленья
Моей душе дать выспренний полет; —
И вдруг оно, как ангел благодатный…
О, нет! – как дух карающий и злой, —
Светлее дня явилось предо мной,
С улыбкой роз, пылающих весной,
На мураве долины ароматной!..
Явилось… все исчезло для меня:
Я позабыл, в мучительной невзгоде,
Мою любовь и ненависть к природе,
Безумный пыл к утраченной свободе,
И все, чем жил, дышал доселе я…
В ее очах, алмазных и приветных,
Увидел я, с невольным торжеством,
Земной эдем!.. Как будто существом
Других миров – как будто божеством
Исполнен был в мечтаниях заветных.
И дева-рай, и дева-красота
Лила мне в грудь невыразимым взором
Невинную любовь, с таинственным укором,
И пела в ней душа небесным хором:
«Люби меня! – И в очи и в уста
Лобзай меня, певец осиротелый,
Как мотылек лилею поутру!
Люби меня, как милую сестру, —
И снова я и к небу, и к добру
Направлю твой рассудок омертвелый!..»
И что ж? Совершилось ли возрождение – этот великий акт любви? и святая власть женственного существа победила ли ожесточенную мужскую твердость? – Нет! Поэт не воскрес, а только пошевелился в гробе своего отчаяния: солнечный луч поздно упал на поблекший цвет его души… Остальная половина этого стихотворения, или, лучше сказать, этой поэтической исповеди, отличается тою хаотическою неопределенностью, в какую погрузило душу поэта его полувозрождение: и как ничего положительного не могло выйти из нового состояния души поэта, так ничего не вышло и из стихотворения, в котором он силился его выразить. Эта неопределенность отразилась и на стихах: стих, доселе поэтический, даже крепкий и сжатый, становится прозаическим, вялым и растянутым и только местами сверкает прежним огнем, как угасающий волкан; целые куплеты ничего не заключают в себе, кроме слов, в которых видно одно тщетное усилие что-то сказать. И потому мы представим конец пьесы в сокращении:
Напрасно я мой гений горделивый,
Мой злобный рок на помощь призывал;
Со мною он, как друг (?) изнемогал,
Как слабый враг пред мощным трепетал, —
И я в цепях пред девою стыдливой!
В цепях!.. Творец! бессильное дитя
Играет мной по воле безотчетной,
Казнит меня с улыбкой беззаботной —
И я, как раб, влачусь за ним охотно,
Всю жизнь мою страданью посвятя!..
Затем, бог знает почему, поэт спрашивает дурными стихами о ней: кто она и где тот, «кто девы молодой вопьет в себя невинное дыханье?»
Гроза и гром! ужель мои уста
Произнесут убийственное слово?
Ужели все в подсолнечной готово
Лишить меня прекрасного земного?..
Так, я лишен, лишен – и навсегда!..
Кто видел терн колючий и бесплодный,
И рядом с ним роскошный виноград?
Когда ж и где равно их оценят,
И на одной гряде соединят?..
Цветет ли мирт в Лапландии холодной?
Вот жребий мой! Благие небеса!
Быть может, я достоин наказанья;
Но – я с душой – могу ли без роптанья
Сносить мои жестокие страданья?
Забуду ль вас, о черные глаза?
Далее поэт вспоминает те бесценные мгновения, когда, и при луне, и при солнце, беседовал он тихо с милою девою или бродил с нею между гробами —
…с унылыми мечтами,
И вечный сон, над мирными крестами,
И смерть, и жизнь летали перед нами,
И я искал покоя мертвецов!
Вспоминает, как он заставал прекрасную в слезах над «Элоизою»,
Иль затая дыханье на устах,
Во тьме ночей стерег ее в волнах, —
Где, иногда, под сумрачною ризой,
Бела, как снег, – волшебные красы,
Она струям зеркальным предавала,
И между тем стыдливо обнажала
И грудь и стан – и ветром развевало
И флер ее, и черные власы…
Смертельный яд любви неотразимой
Меня терзал и медленно губил;
Мне снова мир, как прежде, опостыл…
Быть может… нет! мой час уже пробил,
Ужасный час, ничем неотразимый!{13}13
Из стихотворения «Черные глаза». Последний стих нужно: «Ужасный час, ничем невозвратимый» («Арфа», М., 1838 стр. 53).
[Закрыть]
Можно догадываться из этих стихов, что душа поэта пережила его тело и, живой труп, он умирал медленною смертью, томимый уже бесплодными желаниями… Страшное состояние! Как понятны после этого стихи Полежаева:
Ах, как ужасно быть живым,
Полуразрушась над могилой!..
Эти черные глаза, очевидно, были важным, хотя уже и безвременным фактом в жизни Полежаева: скорбному воспоминанию о них посвящена еще целая и притом прекрасная пьеса – «Грусть»:
На пиру у жизни шумной,
В царстве юной красоты.
Рвал я с жадностью безумной
Благовонные цветы.
Много чувства, много жизни
Я роскошно потерял, —
И душевной укоризны,
Может быть, не избежал.
Отчего ж не с сожаленьем,
Отчего – скажите мне —
Но с невольным восхищеньем
Вспомнил я о старине?
Отчего же локон черный,
Этот локон смоляной,
День и ночь, как дух упорный.
Все мелькает предо мной?
Отчего, как в полдень ясный
Голубые небеса —
Мне таинственно прекрасны
Эти черные глаза?
Почему же голос сладкой,
Этот голос неземной,
Льется в душу мне украдкой
Гармонической волной?
Что тревожит дух унылой,
Манит к счастию меня?
Ах! не вспыхнет над могилой
Искра прежнего огня!
Отлетели заблуждений
Невозвратные рои —
И я мертв для наслаждений,
И угас я для любви!
Сердце ищет, сердце просит
После бури уголка;
Но мольбы его разносит
Безотрадная тоска!
Но это только мгновение в жизни поэта; другая любовь неотступно жила с ним и погубила его – это та, о которой он сам сказал:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.