Текст книги "Честные папоротники"
Автор книги: Виталий Шатовкин
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Виталий Шатовкин
Честные папоротники
Кассандра, шар из хрусталя
Кассандра шар из
хрусталя катнёт – а он пологий, будто
торс героя, сжимающий себя
в водоворот
Виталий Шатовкин
Первое, на что обращаешь внимание, читая эти стихи, – это плотность стиха, его теснота, о которой Тынянов говорил, как об условии собственно поэтического произведения, и еще – какая-то не сразу понятная неправильность чего-то, сбой чего-то. Очень быстро становится ясным, что первый уровень сбоя происходит в плане несоответствия акустики стихотворения его графике – стихи откровенно построены на визуальном несовпадении строки и их ритмической организованности, которая обыкновенно оформляется на письме так, что каждая ритмическая единица регулярного стихотворения – строка, стоит отдельно, обозначая строгий ритмический отрезок звучания.
Стихотворения Шатовкина не подчиняются этому правилу – визуально первая строка классического по звучанию четверостишия может быть продолжена в своей позиции второй строкой, в свою очередь теряющей свой ритм и метр благодаря графическому сращению с третьей строкой и т. д.
Благодаря этому (в общем-то, простому, почти механическому приему) в восприятии стихотворения читателем возникает некоторое зияние, некоторый зазор – следуя в первую очередь графике, он читает стихотворение, написанное верлибром, а следуя слуху, прислушиваясь к рифмам, он начинает слышать внутри верлибра еще и организованное регулярное стихотворение, которое словно «протаивает» сквозь свою верлибрическую основу. Простой прием «неправильной графики» приводит к тому, что слух читателя угадывает сразу два одновременных звучания, два «исполнения» одного и того же текста, который начинает мерцать и двоиться, как по ритму, так, в связи с этим, и по своему поэтическому смыслу, ибо, как все мы знаем, смысл слова в поэзии связан с его ритмическим контекстом, его напевным произнесением.
В силу этого слова и их смыслы в поэзии Шатовкина также начинают петь на два голоса, сдвигать самих себя – каждое слово стремится обнаружить и продемонстрировать свой смысловой зазор, некоторое смысловое зияние внутри себя самого.
Пользуясь сравнением, можно сказать, что трещина, возникшая в стекле стихотворения, пошла не только в его длину, но стала ветвиться, множась, подробно мельчая, охватывая и заполняя всю его плоскость, каждый мельчайший фрагмент. У слова стихотворения, как и у самого стихотворения, возникает «двойник», не очень-то на него похожий, или, выражаясь точнее, вторая ипостась, словно обусловленная другой точкой обзора с иной перспективой, другой «точкой сборки».
Немного преувеличивая, можно сказать, что мы имеем дело с процессом шифровки и дешифровки смыслов и ритмов, процессом припрятывания, сокрытия, пряток:
Прятки в Пьяном лесу
За каждым тень тянулась словно бант, но неохотно
двигались близняшки – их спринт напоминал
седло кобылы, прижавшейся к обочине
лесной. На фоне шелеста сырых
берёз и клёнов – блеснёт стеклом слоёным водоём
и понесёт тебя за угол дома. Дай сил не стать
мишенью для клевца, в просак попасть
застуканным на месте – считать
до ста, заучивая песню. Пока вокруг не рассекретят
блеф – притворствуй, будь похож на реверанс,
на камушек в расстегнутых сандалиях —
дай сумеркам унять твою фигуру:
лес Пьяный, как заполненный сервант – сверкнёт и
обовьёт мускулатуру. Кто вышел из игры – тот
херувим с распахнутым во рту собачьим
лаем – здесь в сетках панцирных
и свита, и звезда: кто проиграл,
тот больше не играет, но
ловит дым и чует
–
провода.
Здесь в обличии верлибра прячется «белый стих» написанный традиционным пятистопным ямбом, а смыслы слов, благодаря упомянутому приему с графикой, образуют сетку трещин и значений, которая выполняет роль сокрытия-обнаружения, структурно тождественную игре в прятки.
Введение простейшего приема – графического сдвига – приводит, как мы видим, к далеко идущим последствиям. Игра – это прятки смыслов, игра в прятки – это прятки смыслов и самих их носителей вдвойне. Все это присутствует в поэтике Шатовкина. Но в ней существует еще одна форма пряток – это сон и как предельная их форма – сон детский, заново организующий смысловое положение спящего – мы его видим, а он нас не видит, мы здесь, а он и здесь, и – там; то, что видит он, мы видеть не можем. Смыслы здесь также двоятся, образуют некоторую, близкую к сакральной, границу, спящий человек всегда иномирен, всегда обнаруживает зазор и зияние в нашей повседневности:
в районе локтевого сгиба —
кирпич влетающий в окно – на берег
выпавшая рыба. Кровит её надорванный плавник, пока
вокруг срастаются краями – тень шторки и ночной
кошачий крик – не покидай убежище своё в
надежде перепрятать страшный сон
и рассказать о нём наутро маме.
Вообще же, тема детства, детского сна, детских игрушек, детской болезни – постоянна в книге «Честные папоротники». И здесь различим еще один классический зазор: взрослый-ребенок. Фантастика детских снов и душных кошмаров пронизывает почти сюрреалистические образы и видения стихов. Многие из них посвящены той или иной детской игрушке, часто в сновидческом аспекте восприятия:
Похожий – на нательный,
медный
крестик, игрушечный фанерный самолётик, нечаянно
забытый в крепком сне: вы с ним – раз в год —
закрылками сомкнётесь, чтоб вместе
вспомнить о случившейся
–
весне.
Некоторые стихи прямо посвящены детским игрушам, например, «Ослик», «Калейдоскоп» и другие, но игрушечное название соотносится с усложненным и метафорическим материалом, вовлеченным в поэтическую речь, вполне косвенно, обозначая и называя, скорее, атмосферу рассказа (показа), нежели саму игрушку.
Вообще же мир этой поэзии очень плотный, очень телесный. Существующая тенденция перетягивает мир внешний со всеми его звездами, окрестностями, городами и стройками – внутрь, внутрь тела:
а под флиской Надым, суетится
ретортой и стройным аптечным стеклом. Даже
кажется, вроде бы он на цепях повисает:
здешний воздух, как будто оклад
Особое значение имеет орган дыхания и само дыхание как выражение границы телесности и связи внутреннего и внешнего миров. Вообще тактильность свойственна в этой «прячущейся» поэзии – губам как инструменту предельного и несомненного восприятия, связанного и с дыханием-жизнью, и с телом:
…ослица – превозмогая немоту и натяжение губ на
пропасть между словами и свистком
или
весна
губами к ней прижалась и пьет во все
тринадцать ртов не отзываясь
или
Ткнётся веселой губой в перебитый
ландшафт – пряча в коробку от спичек чужой
брудершафт
и так далее, больше сорока раз на протяжении книжки. «Губы» в этом поле смыслов – и орган речи, и орган дыхания-жизни, и орган, которым можно с невероятно-первичной несомненностью, свойственной младенцу, удостовериться, что тепло и реальность мира – здесь рядом. Хочется сказать, что «губы» в этой поэзии – орган предельного телесного видения, расширенного в круг, в окружность жизни, ибо сквозь губы струится дыхание, сквозь их разомкнутость, сквозь их живую пустоту. И круг, окружность, сфера, снятые с формы губ наполняют ткань стихотворений, я бы даже сказал – переполняют их:
и бохайское зеркальце водит по мертвому кругу, на
который внахлёст высыпают из недр жемчуга…
или
Свет провисший, похожий на лампочку в
майском жуке, он, готовый взбрыкнуть, округлится
до водочной стопки
или
Кассандра шар из
хрусталя катнёт – а он пологий, будто
торс героя, сжимающий себя
в водоворот —
где шар, дитя круга, к тому же носит функцию гадательную (прячущуюся/являющую), стоя рядом с пророчицей Кассандрой.
Структурная организация этой поэзии напоминает ячеистую сеть, не случайно «снящуюся», как и большинство вещей автору –
Я в брошенной марле увидел густеющий луг, где в
каждой ячейке зарыт одуванчика шорох
Само стихотворение организовано, словно ячеистая плоскость, в которой, играя смыслами, прячутся-обнаруживают себя слова со сдвинутыми смыслами. Есть две формы подачи материала в поэзии: рассказ и показ, объяснение и созидание. Поэзии Шатовкина присущ как раз второй подход, собственно, поэтический, авангардный – созидание, выстраивание нового мира, нового поэтического объема, в котором, все, что происходит, происходит одновременно, не стремясь вытянуться в недостоверную и условную форму сюжетного времени, времени рассказа – стихотворение к тому же торопится назвать вещи больше, чем выявить сами предметы, к которым обращено называние.
Отдельный предмет не имеет значения, имеет значение его имя, которое входит в иную, нежели видимая математическим глазом реальность, поэт захвачен живой странностью называния, почти одержим ей. Поэтому при невероятной поэтической (метафорической, изобразительной) активности, возникает ощущение, что стихотворение никуда не движется, что для игры с нами в прятки этого движения не нужно – вот заданный пейзаж вне времени, в котором что-то важное скрывается-проявляется, и в этом действии скрывания как раз и расположено внутреннее движение стихотворения, куда может войти читатель, на долю которого выпал жребий «водить», идти искать.
Эту поэтику также можно сравнить с детской игрушкой – калейдоскопом, ставшим названием одного из стихотворений:
Калейдоскоп
I
Раз, два, три: повернёт алфавитное колесо ручной
карлик в костюме хламидомонады – глубь
кармана – берёзовый туесок – из
которого падают детские
сны – разноцветные фантики – из-под стеклянных
секретов…
Время в зрелище мерцающих и симметричных стеклящек отсутствует, каждый раз они складываются в неповторимую картинку, каждый раз они, как слова в стихотворении, являют новое неподвижное изображение, которое можно рассматривать на невидимой плоскости «экрана». Не забудем также, что и тут присутствует окружность, таящаяся в форме волшебной трубки, как таится она в форме губ, как запечатана она в циклическую модель времени, отвергающую время линейное, прогрессивное.
Время в поэзии Шатовкина либо циклично, либо мнимо, а пространство часто вывернуто и расположено внутри тела, как дитя внутри матери.
Метафоры, иногда близкие к метареалистической поэтике («как прыгающий вверх кузнечик ты уменьшаешь свою тень») представлены интенсивно, и, если читатель хочет войти в мир поэзии Шатовкина, то вот один из возможных подходов. –
Можно представить себе каждое отдельное стихотворение книги как один большой многомерный иероглиф, состоящий из множества графических символов, которые при внимательном их узнавании и прочтении складываются в большую смысловую единицу – само стихотворение. Способ, при помощи которого эта единица будет складываться, произволен и зависит от самого читателя – вы можете пойти по самым разным траекториям, смысловым и ассоциативным тропкам, и вы придете к цели, ошибки быть не может, потому что это стихотворение как раз и выстраивается отчасти из того, что таится в вашей памяти и вашем подсознании.
Восприятие стихов напрямую связано с их графикой, с их начертанием, что также отсылает к «картинной» природе и к каллиграфии иероглифа, родственной живописи.
Время – враг этих стихов, как уже было сказано. Попробуйте почитать их вслух, и вы рискуете услышать вполне традиционное регулярное стихотворение, чаще всего зарифмованное.
Поэтому лучше читать их с листа, с экрана, «шевеля губами», и тогда может случиться, на мой взгляд, главное – вы попадете в «зазор». Вы сможете оказаться внутри «зияния» смыслов, ритма, значений, самого поэтического поля, вы сможете оказаться в пространстве, у которого нет последнего словесного определения, как и у вас самих, в том ускользающем объеме, из которого и творятся стихи, вещи мира и мы сами. Он-то и обозначен, прежде всего, как подоснова всего в пропадающей и возникающей поэтике «Честных папоротников». И поймав это зияние с помощью усложненного слова, вы, возможно, лучше почувствуете то, что лежит по ту сторону слова – Бытие мира и Бытие себя.
Андрей Тавров
Часть первая
[Я]
«Я плыл, я тёк, я дребезжал – покуда был…»
Я плыл, я тёк, я дребезжал – покуда был
расчетвертован, и выемкой осиных
жал – весь алфавит на мне
наколот. Где буквы лязгом позвонков —
одна к одной – бурлящим градом —
сплетались сотней узелков,
–
станочницей и
шелкопрядом.
Неверленд
Колосс на глиняных ногах – возможно, ночь так видится
ребёнку, переживающему страх не меньший, чем
родимое пятно – в районе локтевого сгиба —
кирпич влетающий в окно – на берег
выпавшая рыба. Кровит её надорванный плавник, пока
вокруг срастаются краями – тень шторки и ночной
кошачий крик – не покидай убежище своё в
надежде перепрятать страшный сон
и рассказать о нём на утро маме. Сойдёт за наводнение
испуг – ты вспомнишь, первый раз катился с горки,
стояла женщина бетонная без рук – изнанка
облака и праздничная гжель – а над
заливом пятнышко моторки – неслось как шмель. Храня
от глаз чужих благую весть, покуда зреют огоньки
миндалин, оно – то разрасталось до небес —
цветная скатерть с общего стола – то
исчезало, то врастало в камень, то становилось тоньше,
чем игла. И не найдёшь в кармане, как ни шарь, а
если спросят: ничего не видел, неопалимый
шепотом кустарь – придонный узелок
–
трескучих мидий.
Сургучный мальчик
I.
В оконной раме вспыхнет наугад – нательный крест и
запертая птица – нет ожиданий – горбится печаль:
войдёшь в неё, она начнёт двоиться и клеить
твёрдый знак на календарь. Наш город
выгнут – соевый стручок, кулак разгульный – тромб в
груди тирана – клубничных трещин равномерный
срез – здесь мальчик лепит тень аэроплана и
дальше с ней живёт наперевес. Хранит
II.
в слезах не воздух – мыльный шар – поддужный лязг
и певчий колокольчик, над язычком его стрекочет
луг и застревает мятликом в подмышках, а он
замрёт на месте, сделав круг, и встанет,
словно циркуль – без одышки. Так смерть видней. Не
вытолкнуть за дверь – комок из горла остроносых
горлиц – сургучное родимое пятно, в котором
честно, холодно и сыро – кафтан сними
III.
с себя берестяной, как парашют встревоженного ИЛа.
Твой папа до тебя не долетел, он сон в обнимку с
пагодой сирени: нет закутков и страсти нет, и
дна – опустится бессмертник на колени,
сойдя седьмой водой с веретена. И тихо липнет боль
к твоим рукам, когда ты небо складываешь втрое:
рожок луны, Пегас, укромный дождь – и лист,
как будто выкройка героя – испытывает
при сближенье
дрожь.
Торшер
Когда часы не в состоянии услышать самих себя – ночь —
торжество – не расстояний, но углов. Обрывисто
вступая наугад – стеклянным холодком
дерзнёт пружинка – витая
лестница
отождествлённых дней, и пляшет в зеркале серебряный
рожок. Что может быть намеренно плотней: чем
амальгама, чем бессонница, чем память,
в эти минуты голос – кованая
цепь
над якорем – упавшим между связок. И губы начинают
цепенеть, а привкус тишины – как битум – вязок:
рукой дотронешься и Прометей отвязан,
ногой заденешь, разомкнётся
–
сеть.
Фрагмент из сна
Я часто вижу замкнутый сон, размером с воскресное
утро: у него в перспективе линия берега, чьи-то
высокие руки и косточки слив. Афишницы
в летнем саду, укрытые ленинской
сутрой, и выпуклый – рыбьего глаза муар – объектив.
В нём тесной струной – соломинкой цвета неба,
на волоске от градирни имя твоё, и память
углами играет в досрочное нетто, а
ветер песком заметает кирпичный проём. Там берег
галечной пастью глотает шальные сомнамбулы
ряженых волн, и ближе всего к опознанию
счастья из всех частей речи – глагол.
Прошедшие губы монетой втекают – рудою в словах,
здесь краской подъездной на лестничных окнах
замашисто рисовать: то Junkers трофейный,
то липнущий вывих, то ряску в воде,
где леской пришито от
змеев воздушных
ко мне же моё
–
нигде.
Матрёшка
I.
Ты меня спрячешь от дождя в шарообразной
тесной сумке – твои нательные рисунки
горят, как выемки вождя, на
стекловидном спящем теле под глинобитной
хохломой, и тянется из подземелий твоя
родня – нарушив строй. Чуть
II.
ввинчивая до упора, разделят куклу пополам,
и домотканый сарафан геометрическим
узором – эмаль, стянувшись в
завитки, как стёкла луж под первым снегом, —
покроет конькобежный трек, и из тебя —
как из ковчега наружу выйдет
III.
человек. Уменьшенная часть лица глядит – то
вбок, то без пристрастки – и пламенеют
нефтью краски возле пасхального
яйца из равномерных полушарий – опережая
оспин сыпь, а ты лишь девочка на шаре,
берёзового сока вздыбь.
IV.
Разломится и твой ребёнок – птенец в яичной
скорлупе – и скулами начнёт скрипеть.
Обернутый корой пелёнок,
он будет ждать приход весны – чтобы надеть
цветное платье: ты всем твердишь – он
Божий сын от непорочного
V.
зачатья. В его груди живёт звезда – латунный
домик октябрёнка, и удалая шестерёнка
из воробьиного гнезда вытачивает
женский бюст – такой же, как ржаное тесто —
ногой придавишь – слышен хруст, рукой
прижмешь – поёт невеста. Танцуй,
VI.
фанерная щепа – как яблочко на гжельском
блюде: ты тоже скоро выйдешь в люди —
остановив полураспад самой
себя на чёт и нечет, на верх и низ, на ночь и
день – как прыгающий вверх кузнечик —
ты уменьшаешь свою тень. И
VII.
вот последняя седмица из размагниченных
сестёр – сквозь горлышко глухих реторт
она готова раздвоиться: на сизый
коммунальный дым и противолежащий
катет, но остаётся рядовым среди
двухъярусных кроватей.
«Мгновением играет рыба-омут из пузырьков…»
Мгновением играет рыба-омут из пузырьков
икры и гуталина – неугомонно ловит
в маме – кто мы? – малыш,
слепивший гвоздь
из пластилина. Слепивший стыд, слепивший
/+/ чисел, портрет отца, верблюжье
одеяло: рукою, одержимый
летописец, поставив
точку, всё начнёт сначала. Всё будет кратно в
нём его ангине, делящей выдох-вдох
на чёт и нечет, и каждый слог,
барашек гильотины,
сползая вниз – молчание увечит. Кружась на
месте бабочка-пылинка – о, как здесь
мало надо для забвения – где
след от парафиновой
горбинки – оплывший ангел. Не без
промедления свеча возносит
потолку молебен, где
фитилёк над
ней сгоревшим ударением,
как Тот – кто звёзды
зажигает в
–
небе.
Чертёж одуванчика
Я в брошенной марле увидел густеющий луг, где в
каждой ячейке зарыт одуванчика шорох – он
выпуклый гипс и дыхания девичьих рук,
и собранный в след от ракетницы
медленный порох. Всё это – искусственный сон на
большой высоте, где в пьезо-оркестре играет
блестящий Гагарин – колышется облако,
Ленин скребёт мавзолей, одетый,
по-белому, как медоносный гербарий. Но тянутся
губы ко мне словно магниевый сплав, дыхнёт
и отступит назад винтовая опора – и лес,
как один монотонный гружённый
состав, к себе в этот раз прижимает меня до упора.
В нём хочется петь и берёзовый воздух плести,
а после бежать наутёк по распластанным
кронам – и мышечной силой – как
лодочной жердью грести – застряв позолоченной
спицей в груди Аполлона. Когда бы ни музыка,
всюду сошёл налегке, усидчивым газом в
одной из шахтерских кабинок, чтоб
видеть бурлящие руды, как кровь в желваке, пока
от неё не отняли бордовый суглинок. Утянет к
врагам аккуратный бикфордовый шов, где
ты на простынке сутулясь наперник
латаешь – а рядом латает свой собственный голод
Иов и крылья откинула мокрая тень бельевая.
Избавиться разом и тихо смотреть на пин —
понг – тот шарик, себя бальзамируя,
сделает чудо – то станет похожим
на вышедший к морю Меконг,
то в воздухе встречном
застынет куском
–
изумруда.
Варежка
Весомое, двуручное тепло – цветная память о
прошедшем лете – ты дунешь на ладонь,
как на стекло, и звон, хрустальный
звон, пойдёт повсюду: в нём
пара рыб и праздничное блюдо, и дерево, что
в дерево вросло. Вся эта близость, схожая
с родством, есть непременно холод
и комета, звезда зажжённая
над ёлкой в Рождество – дверной глазок плюс
безвозмездный дар – рука пятиконечная
одета, а в ней пожар. В ней иволга,
поющая навзрыд, нечаянная
детская пропажа – спохватишься,
ну а она всё там – фигуркой
подвесного пилотажа
с резиночкой,
–
пришитой
к рукавам.
Песочница на заднем дворе
От повернувшихся ко мне спиной – тень отделяется
густой молочной пенкой, горит осенний воздух
расписной в проштрафившейся бабочке —
белянке. В него упасть и дальше
ни ногой – и молчаливые, игрушечные танки снуют
в сырых развалинах песка – живут в коробочках
резные лилипуты: в них ниточка дрожит,
а в ней тоска, сухая, как соцветие
–
цикуты.
«Чем старее в каждом звуке страх, тем укромней…»
Чем старее в каждом звуке страх, тем укромней
дачные чуланы – видишь – солнце вышло
оловянным, маковой росинкой,
буквой /О/. Створки
облака —
токарная резьба, кесарем рассечена надвое – я в
тебя врастаю головою, как врастает новая
луна в кольчатую ветвь земной
орбиты – наливное
яблочко
красы: пуговка – петелька, /Миру —
мир/, пусть все двери будут
приоткрыты, чтобы
слышать,
–
как уснут
часы.
Ослик
Всё сильнее дул западный ветер – так Бернини во сне
сдувал с мрамора лишние складки, прикрывая
рукою холодную наготу: волокнистый
бутон зацветающей хлопковой
грозди. В отражении пейзажа
бродила седая вдова – я собою к тебе прирасту через
накрепко вбитые памятью ржавые гвозди: так
стеснительна их теснота в диафрагме
доски. От тоски – до тоски —
расстояние – равное взгляду.
Игрушечный ослик, понукаемый веткой-кнутом, ищет
в бархатном дёрне проросшие зёрна овса. Где
ночная звезда – продолжает над ним
нависать грозным, тонущим
/после…/ – там – сошедший с
изгиба стола, он застынет как вкопанный,
малой берцовою костью – а затем
повернется и сменит во
мне полюса.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?