Электронная библиотека » Владимир Кантор » » онлайн чтение - страница 10


  • Текст добавлен: 16 июня 2022, 12:20


Автор книги: Владимир Кантор


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 51 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]

Шрифт:
- 100% +
6. «Божественный глагол»

Вспомним, что шестикрылый серафим, явившийся поэту на перепутье, повелел ему, «обходя моря и земли, / Глаголом жечь сердца людей». Людей всех наций, а не аристократической и националистической черни, которая заслуживает только неизгладимого клейма («О, сколько лиц бесстыдно-бледных, / О, сколько лбов широко-медных / Готовы от меня принять / Неизгладимую печать!»). Ибо для христианина «несть ни эллина, ни иудея». Иными словами, перед нами Божественный посланец, который (говоря о Пушкине словами И.А. Ильина) «ставит себя, и в своем лице свой народ, перед лицо Божие и выговаривает от всего своего народа символ национального Боговосприятия. Этим он указует своему народу верный путь к духу и духовности»[124]124
  Ильин И.А. Родина и гений // «В краю чужом…» Зарубежная Россия и Пушкин. С. 67.


[Закрыть]
. Но нет пророку чести в своем отечестве, как сказано еще в Евангелии. Звучит «Божественный глагол», но слышат ли его?

Разумеется, кое-кто слышит. Учеников у Пушкина не было. Друзья? Да, но дружба не всегда есть понимание делаемого тобой.

 
Что дружба? Лёгкий пыл похмелья,
Обиды вольный разговор,
Обмен тщеславия, безделья
Иль покровительства позор.
 

В последние годы разве что Жуковский и А.И. Тургенев понимали хотя бы отдаленно масштаб совершаемого поэтом. А поэты-современники? Так – слегка покровительственно, свысока – как «первую любовь», которую «России сердце не забудет» (Тютчев), т. е. как то, что остается смутным воспоминанием, но не играет серьезной роли в дальнейшей жизни. Замечательно также удивление Баратынского, разбиравшего поздние стихи Пушкина, что, оказывается, его стихи отличаются умом, силою и глубиною. Так что экстатическое восклицание Достоевского, что был бы жив Пушкин и теперь, то не было бы споров и недоразумений, – исторически не совсем точно. Были бы. Его перестали понимать еще при жизни, лучшие и зрелые его вещи не печатались, а потом десятилетиями печатались с искажениями. Как и Христос, он говорил слишком ясно и не принимал поз, которые живущая еще с полумифологическим сознанием публика ждет от пророка.

Думается, русская эмиграция, ощутившая разрыв между поэтом и последующей литературой, сумела увидеть это яснее, ибо извне, отойдя на некоторое расстояние. Там было сказано и то, что оставшейся на Родине пушкинистикой не говорилось из-за ложного стыда и непонимания, что такого стыдиться нельзя, что рано или поздно отвергнутый строителями камень все же ляжет во главу угла. Приведу на этот счет точное наблюдение С.Л. Франка: «Было, очевидно, что-то в характере гения Пушкина, в его духовном существе, что и при его жизни, и в посмертном отношении к нему обрекало его на одиночество, непризнание и отвержение со стороны русского общественного мнения. <…> Это отношение к Пушкину было, кажется, впервые отчетливо высказано Хомяковым (в письме к И. Аксакову 1859 г.): “Вглядитесь во все беспристрастно, и вы почувствуете, что способности к басовым аккордам недоставало не в голове Пушкина и не в таланте его, а в душе, слишком непостоянной и слабой, или слишком рано развращенной и уже никогда не находившей в себе сил для возрождения… Оттого-то вы можете им восхищаться или не можете не восхищаться, но не можете ему благоговейно кланяться”»[125]125
  Франк С.Л. Пушкин и духовный путь России // Пушкин в русской философской критике. М.; СПб.: Университетская книга, 1990. С. 494.


[Закрыть]
. Хотелось кому-то благоговейно поклониться, а Пушкин был человек, ощущавший равноправие как суть человеческого жизнеповедения, потому чувствовал себя равноправным по отношению и к Данте, и к Гёте, и к Шекспиру, не стесняясь учиться у них, ибо верил в себя. И в Россию. Напомним: «Не презирал страны своей родной, // Он знал ее предназначенье». Стесняющиеся учебы презирают и себя, и свой народ. Ибо им кажется, что если не сам придумал, то ты ниже. Не ниже. Научись – и работай на том же уровне, будь равноправен. Пушкин уважал своих учителей, но вряд ли благоговел.

Кто же слышал его? Начну с цитаты из пушкинского же «Романа в письмах». Уехавшая из Петербурга героиня пишет подруге о своей новой приятельнице – провинциальной барышне: «Маша хорошо знает русскую литературу – вообще здесь более занимаются словесностию, чем в Петербурге. Здесь получают журналы, принимают живое участие в их перебранке, попеременно верят обеим сторонам, сердятся за любимого писателя, если он раскритикован. Теперь я понимаю, за что Вяземский и Пушкин так любят уездных барышень. Они их истинная публика». Что же это за феномен? А это именно феномен, ибо эти уездные барышни стали вровень Пушкину по жизнеповедению, а потому и восприятию и пониманию поэта. Не раз замечалось, что русские девушки у Пушкина сильнее мужчин, замечалось на этом основании (Бердяевым) вообще о женском начале России, требующей властелина (что с удовольствием подхватывалось с пренебрежением глядящими на русских западными европейцами). Для Пушкина, однако, эта русская барышня нисколько не сильнее его, поэта, выразителя России, разгадки ее судьбы, вполне мужественного, более того – несущего в себе «Божественный глагол». Но она – его муза, которую он воспел неоднократно. Это и Татьяна Ларина, и Маша Миронова, и Маша Троекурова, и Лиза Муромская, и Марья Гавриловна (из «Метели»)… Встречая понимание уездных барышень, он и нашел свою музу. Ибо понимающий поэта есть его вдохновитель, его муза. В чем же своеобразие дворянской барышни начала XIX века, чтобы не отделываться словами о «вечной женственности», ибо в каждую эпоху принимает эта женственность свой облик.

Идеал «русской женщины» у нас привычно (и справедливо!) связывают с образом Татьяны Лариной, обаятельнейшей из пушкинских героинь. И здесь очевидны три существенных момента. Первый – это книжное воспитание, т. е. вне светской фальши.

 
Ей рано нравились романы;
Они ей заменяли всё;
Она влюблялася в обманы
И Ричардсона и Руссо.
 

Второй момент тесно связан с первым. Книжное воспитание означало европейское воспитание, ибо дворянские девушки читали западноевропейских писателей «не в переводах одичалых», а в подлиннике. И читали их душой. Поэтому письмо Татьяны до сих пор остается образцовым примером для воспитания девических душ в России. Написано же оно по-французски:

 
Еще предвижу затрудненья:
Родной земли спасая честь,
Я должен буду, без сомненья,
Письмо Татьяны перевесть.
 

Свой перевод письма Татьяны с французского на русский (который уже почти два столетия чарует всех русских читателей) Пушкин называет: «Неполный, слабый перевод // С живой картины список бледный». То, что преобладание иностранного языка было нормой для дворянской женщины, показывает пример А.Ф. Тютчевой – жены знаменитого славянофила И.С. Аксакова и дочери великого поэта-почвенника. Тоже славянофилка, по мужу и по отцу, она вела свой знаменитый дневник и писала свои воспоминания по-французски. Не просто говорила, это еще понятно, а вела на чужом языке свой интимный дневник, всячески выражая при этом славянофильские идеалы[126]126
  См.: Бахрушин С.В. Вступительная статья к кн: Тютчева А.Ф. При дворе двух императоров. Воспоминания. Дневник. М.: Мысль, 1990.


[Закрыть]
. Кстати, Онегин свое письмо Татьяне пишет по-русски: «Вот вам письмо его точь-в-точь».

Но отсюда следует третий момент, выраженный у Пушкина с нежной иронией:

 
Татьяна (русская душою,
Сама не зная почему)…
 

Замечательно это – «сама не зная почему»… Казалось бы, европейское воспитание должно было бы сделать ее иностранкой, как того боялись и боятся наши патриоты… Но для Пушкина ясно, что французский, английский, немецкий и прочие европейские языки нисколько не меняют национальную структуру души, просто облагораживают ее, придают широту, шлифуют бриллиант, если таковой имеется. А поскольку русская барышня не восточная женщина, то европейские языки, европейская культура только способствуют расцвету ее «русской души», как души европейской, создавая тех русских женщин, которых уже в начале ХХ века другой поэт назвал «европеянками нежными».

Здесь-то и нашел в конце концов поэт свою музу. Он искал ее и в «студенческой келье», и в «вакханочке» среди «пиров и буйных споров», и «по брегам Тавриды», и «в глуши Молдавии печальной»:

 
И вот она в саду моем
Явилась барышней уездной,
С печальной думою в очах,
С французской книжкою в руках.
 

Русского европейца Пушкина, да и Вяземского (которого в своих письмах Пушкин иначе как Европеец не называл) ценили русские европейские женщины – та реальная почва возможной европейской России, которая в силу ряда трагических причин (о коих здесь не место) была разрушена.

У Достоевского в его Пушкинской речи есть удивительная ошибка. Говоря о Татьяне как «русской женщине, сказавшей русскую правду»[127]127
  Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Т. 26. Л.: Наука, 1984. С. 217.


[Закрыть]
, как почвенном идеале русской женщины, резко противостоящей пародии, т. е. Онегину (не вдумываясь, почему Пушкин назвал Онегина пародией, т. е. пародией на европейского человека, потому что тот не подлинный еще европеец), Достоевский как пример цитирует слова ее заключительного монолога: «И вот она твердо говорит Онегину:

 
Но я другому отдана
И буду век ему верна.
 

Высказала она это именно как русская женщина, в этом ее апофеоза. Она высказывает правду поэмы»[128]128
  Там же. С. 141.


[Закрыть]
.

И все бы хорошо, если бы не союз «и». Безлично присоединяющий Татьяну к сонму таких же верных жен. «И» – это значит, как и другие. Татьяна говорит как европеянка со своим Я, своим личным выбором:

 
Но я другому отдана;
Я буду век ему верна.
 

Это разница принципиальная: между почвой необработанной и обработанной, между целинной дикостью и разумным устройством окружающего и своего мира. Не говоря о том, что муж Татьяны отнюдь не «старик генерал»[129]129
  Там же.


[Закрыть]
, как увидел его идеологически прочитавший пушкинский роман Достоевский. Генерал – друг Онегина, с ним на «ты», у них совместные «проказы, шутки прежних лет». Да и в Онегине Татьяна ценит как раз его европейское: «Я знаю, в вашем сердце есть // И гордость, и прямая честь». Любопытна и еще одна подмена, отмеченная в русском зарубежье поэтом и филологом И. Тхоржевским. Достоевский восклицает в Пушкинской речи, не оговаривая, чьи далее следуют строки: «Пусть наша земля нищая, но эту нищую землю “в рабском виде исходил благословляя” Христос. Почему же нам не вместить последнего слова его?»[130]130
  Там же. С. 148.


[Закрыть]
Как видим, Пушкин (скорее всего бессознательно) подменен Тютчевым, кстати, тем поэтом, который предсказывал русской женщине по сравнению с женщиной европейской участь весьма печальную:

РУССКОЙ ЖЕНЩИНЕ
 
Вдали от солнца и природы,
Вдали от света и искусства,
Вдали от жизни и любви
Мелькнут твои младые годы,
Живые помертвеют чувства,
Мечты развеются твои…
 
 
И жизнь твоя пройдет незрима,
В краю безлюдном, безымянном,
На незамеченной земле, —
Как исчезает облак дыма
На небе тусклом и туманном,
В осенней беспредельной мгле…
 

Как справедливо замечает Тхоржевский: «Пусть земля наша – нищая»… Никогда Пушкин так не сказал бы! Она не должна быть нищей, русская земля, не должна она быть приниженной. Пушкин – это энергия, стойкость, движение, «народ освобожденный» и «рабство падшее», Россия «облагороженная и бодрая». Недаром «для Пушкина честь, гордость и право – не пустые слова. Из стен Лицея вынес он стойкую веру в человека. <…> Пушкину была бы непонятна, противна сама мысль Достоевского – нагнуть голову русским просвещенным верхам, принизить их перед безымянной, безличной, мнимо христианской стихией простонародья»[131]131
  Тхоржевский Ив. Пушкинская речь Достоевского // «В краю чужом…» Зарубежная Россия и Пушкин. С. 314 (курсив И. Тхоржевского).


[Закрыть]
.

Если Толстой, Достоевский, Данилевский и другие пророки писали по сути дела Ветхий Завет – с его национальной исключительностью, жаждой стать первыми среди народов, то о творчестве Пушкина можно сказать, что русское Евангелие с его идеей примирения всех народов и страстей («когда народы, распри позабыв, в единую семью объединятся») было до русского Ветхого Завета. Поэтому, конечно, прав Г. Адамович: «Наша послепушкинская литература, как бы ни казалось это на первый взгляд парадоксальным, литература безумная, сознательно включающая страшный риск, а если в своей библейской несговорчивости это – безумие священное, высокое, что и потрясло в конце прошлого века западный мир, то с Пушкиным оно все же решительно не в ладу»[132]132
  Адамович Г. Пушкин // Там же. С. 347.


[Закрыть]
(курсив мой. – В.К.). Действительно, безумие – это то, что глубоко чуждо Пушкину. Особенно чужд был ему толстовский морализм, пытавшийся себя навязать всему миру, по сути предвещавший большевистскую жестокость. Это тоже отметили русские эмигранты. Г. Мейер писал: «Сущность пушкинского Сальери неизмеримо сложнее и глубже толстовской. Вообще, переброс от Сальери к Толстому – всего лишь частный эпизод, молниеносное пророчество Пушкина о поджидавшем нас яснополянском капкане, темном тупике девятнадцатого века»[133]133
  Мейер Г.А. Черный человек. Идейно-художественный замысел «Моцарта и Сальери» // Пушкин в эмиграции. 1937 / Сост., коммент, вступит. очерк В. Перельмутера. М.: Прогресс-Традиция, 1999. С. 469.


[Закрыть]
.

Когда русская эмиграция искала центр, который смог бы объединить всех, духовный центр, который содержал бы в себе высший смысл назначения России на земле – религиозный, государственный, культурный, политический, – то выяснилось, что ни слишком пристрастные к конкретным программам Толстой, Достоевский или Чернышевский, ни тем более политики не в состоянии вместить все претензии и – главное – выразить чувство национального достоинства, чести, а не экзотической исключительности, дать шанс на равноправие с богатой и культурной Европой. Это может только русский европеец Пушкин. Он не Западу – русским нужен, для русских он оправдание их надежд на достойное будущее. Борис Зайцев нашел немного неуклюжие, но точные слова: «Пушкин, думаю, для всех сейчас – лучшее откровение России. Не России старой или новой: истинной. Когда Италия объединялась, Данте был знаменем национальным. Теперь, когда России предстоит трудная и долгая борьба за человека, его вольность и достоинство, имя Пушкина приобретает силу знамени»[134]134
  Зайцев Б. Пушкин в нашей душе // «В краю чужом…» Зарубежная Россия и Пушкин. С. 60.


[Закрыть]
.

Пушкин никогда не говорил, что русский народ – всеевропеец, что русские наиболее предназначены ко всемирному братству. Он просто был, был русским европейцем (не хуже француза, англичанина, итальянца, немца), русским человеком, каким русский человек в идеале должен быть. И сегодня нельзя не согласиться: «Пушкин – это гений, сумевший создать идеал нации. Не просто “отобразить”, не просто “изобразить” национальные особенности русского характера, а создать идеал русской национальности, идеал культуры»[135]135
  Лихачёв Д.С. Пушкин – это наше все // Лихачёв Д.С. Книга беспокойств. М.: Новости, 1991. С. 306.


[Закрыть]
. Хотя вопрос более сложный, мне кажется. П. Паламарчук в комментариях к гоголевским «Арабескам», заметил, что Гоголь обещал, мол, явление русского человека, такого, как Пушкин, через двести лет. И вот-де не является. Надо сказать, обещание было опрометчивое. Не явится. Потому что уже явился. Божественный глагол звучит однажды. Его просто надо слушать. Как однажды явился Богочеловек, а все последующее развитие человечества – бесконечные усилия приблизиться к тому образцу, который был не доказан, но показан, что есть, по Хайдеггеру, лучшая демонстрация истинности. Так России был явлен Пушкин. Бунин писал о Пушкине: – Он, Его, о Нем, т. е. с большой буквы, как о Богочеловеке. А Иван Шмелёв сформулировал так: «Есть у народов письмена-откровения. В годины поражений и падений через них находят себя народы: в них – воскрешающая сила. Пушкин – вот наше откровение, вот тайна, которую мы как будто разгадали»[136]136
  Шмелёв И. Пушкин. 1837–1937 // «В краю чужом…» Зарубежная Россия и Пушкин. С. 177.


[Закрыть]
. Разгадали потому, что Пушкин сам и есть разгадка судьбы России, как Христос – судьбы человечества. Не случайно с такой страстной любовью (как ни у одного писателя!) изучен каждый его шаг, каждое его слово, каждая записка или обмолвка.

Русские писатели всю вторую половину XIX века искали идеал, фигуру, которая укажет России путь, русского Христа – то в Рахметове, то в Алеше Карамазове, то даже в Штольце. Все эти герои были вполне умозрительны, мимо них спокойно, преодолевая и отвергая их, прошло русское общество. А значение Пушкина росло и крепло. И в итоге про него, про единственного, можно сказать, что он есть «путь и истина» России.

V. Петр Чаадаев. Европейский вызов

Если Провидение вручило вам свет слишком яркий, слишком ослепительный для наших потемок, не лучше ли вводить его понемногу, нежели ослеплять людей как бы Фаворским сиянием и заставлять их падать лицом на землю? Я вижу ваше предназначение в ином; мне кажется, что вы призваны протягивать руку тем, кто жаждет подняться, и приучать их к истине, не вызывая в них того бурного потрясения, которое не каждый может вынести. Я твердо убеждена, что именно таково ваше призвание на земле: иначе зачем ваша наружность производила такое необычное впечатление даже на детей? Зачем были бы даны вам такая сила внушения, такое красноречие, такая страстная убежденность, такой возвышенный и глубокий ум? Зачем так пылала бы в вас любовь к человечеству?

Е.Г. Левашова – П.Я. Чаадаеву, 1835

1. «Имя роковое»

Подводя за рубежом итоги интеллектуального развития России, Бердяев писал: «Скорбный трагический образ Чаадаева стоит у самого исхода движения созревшей русской мысли XIX века»[137]137
  Бердяев Н.А. Миросозерцание Достоевского // Бердяев Н.А. О русских классиках. М.: Высш. школа, 1993. С. 117.


[Закрыть]
.

После роковой (как и все в жизни Чаадаева) публикации первого «Философического письма» в «Телескопе» за 1836 г. – на родине неполный корпус текстов Чаадаева был издан М. Гершензоном только в 1913–1914 гг.: в эпоху между двух революций, когда дух освободительного движения и предчувствие слома самодержавной империи небывало раскрепостили русскую литературу. Вообще, надо сказать, Чаадаева охотно печатали в те периоды, когда русское общество не являло собой Некрополис, не умирало от застоя и гниения, когда в нем бурлила жизнь. Публикация в «Литературном наследстве» пяти «Философических писем» в 1935 г. по своей неправдоподобности, неадекватности общественной ситуации напоминала чем-то «телескопскую» столетней давности. В годы расправы со всеми инакомыслящими никто не ожидал появления в печати главного русского инакомысла. Правда, тираж был мизерный, и откликов появилось немного. В 1939 г. публикатор и переводчик Чаадаева Д. Шаховской был арестован, и архив мыслителя на долгие годы снова исчез из поля зрения не только читающей России, но даже исследователей.

В 1965 г. вышла в свет книга А. Лебедева о Чаадаеве, писавшаяся, как можно предположить, зная тогдашние наши издательские темпы, в начале 60-х годов после XX и XXII съездов партии. Из крупных работ начала перестройки можно назвать только книгу Б. Тарасова («Чаадаев», М., 1986). И, наконец, в 1987 г., спустя 151 год после первой публикации, отечественный читатель получил сравнительно полный состав сочинений Чаадаева, собранных Б.Н. Тарасовым. За этим изданием последовали другие, более насыщенные, тщательнее и обстоятельнее прокомментированные, вплоть до двухтомника.

Оглядываясь на крестный путь великого русского мыслителя и судьбу его творческого наследия, имеет смысл поставить вопрос, относящийся не к делам издательским, а скорее к размышлениям о духовном состоянии нашего общества и – в этом контексте – о месте, какое занимает Чаадаев в истории русской культуры, в ее становлении и развитии. Задумаемся: очевидно, не случайно, что мыслитель, которого мы называем одним из родоначальников освободительного движения в России, подвергался такому запрету, хотя рядом издавались и переиздавались его современники – масштаба гораздо меньшего и тоже далекие от ортодоксии вульгарного материализма. А ведь Пушкин, заметим, сравнивал Чаадаева с Брутом и Периклом («он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес»), то есть с людьми, давшими законы государственного благоустроения (из школы еще – «золотой век Перикла»), послужившие основой духовного расцвета Древних Афин и Древнего Рима. Мы повторяем, что Пушкин – «наше все», говорим о поэте как истоке, центре, средоточии русской культуры, а он называл мыслителя «целителем» своих «душевных сил», публично объявляя, кто стоял у начала его духовного восхождения:

 
Во глубину души вникая строгим взором,
Ты оживлял ее советом иль укором;
Твой жар воспламенял к высокому любовь.
 

Как впоследствии литература питала русскую философскую мысль, так вначале именно философия дала духовный заряд отечественной литературе. Впрочем, будучи прежде всего безусловно мыслителем, Чаадаев в своем творчестве как бы синтезировал философское и художественное начала: поэтому так широк спектр его влияния. Один из первых и весьма глубоких исследователей чаадаевского наследия М.О. Гершензон писал: «Чаадаев – именно философ-поэт; в железной и вместе свободной последовательности его умозаключений столько сдержанной страсти, такая чудесная экономия сил, что и помимо множества блестящих характеристик и художественных эпитетов, за один этот строгий пафос мысли его “Философические письма” должны быть отнесены к области словесного творчества наравне с пушкинской элегией или повестью Толстого»[138]138
  Гершензон М.О. П.Я. Чаадаев. Жизнь и мышление // Гершензон М.О. Избранное: В 4 т. Т. 1. М.; Иерусалим: Унив. книга; Gesharim, 2000. С. 414.


[Закрыть]
. Более чем кто-либо понимая значение Чаадаева, Пушкин произнес удивительно точные слова о своем друге:

 
Чадаев, помнишь ли былое?
Давно ль с восторгом молодым
Я мыслил имя роковое
Предать развалинам иным?
 
«Имя роковое», 1824

Рок в понимании древних означал судьбу. В определении «роковое» слышатся три по крайней мере смысла: решающее, погибельное, судьбоносное. И вправду, Чаадаев совершил решающий поступок, погибельный для него самого и круга близких ему, но жизнь его и его наследие оказались судьбоносными для русской культуры. Именно Чаадаеву больше, чем любому другому русскому мыслителю, выпала завидная честь и горькая участь быть тем самым отвергнутым строителями камнем, который, как сказано в Евангелии, лег во главу угла. В 1915 г., в предреволюционную эпоху надежд, О. Мандельштам констатировал как некую бессомненную данность: «След, оставленный Чаадаевым в сознании русского общества, – такой глубокий и неизгладимый, что невольно возникает вопрос: уж не алмазом ли он проведен по стеклу?»[139]139
  Мандельштам О.Э. Петр Чаадаев // Мандельштам О. Собр. соч.: В 4 т. Т. 1. М.: Арт-Бизнес-Центр, 1993. С. 194.


[Закрыть]
Ему вторил его современник (С. Каблуков), характеризовавший особенность этого следа: Чаадаев есть «образ первого совершенно свободного Русского, который одним фактом своего бытия оправдывает и свой народ и свою Родину»[140]140
  Там же. С. 288.


[Закрыть]
. В этих словах многое сказано, но, чтоб до конца понять их смысл, необходимо нам уразуметь, какое место занимает мыслитель в истории русской культуры и какое явление русского духа он выразил своей деятельностью и судьбой.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации