Текст книги "Русская классика, или Бытие России"
Автор книги: Владимир Кантор
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 51 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
Бесконечны, безобразны,
В мутной месяца игре
Закружились бесы разны,
Будто листья в ноябре…
Сколько их! куда их гонят?
Что так жалобно поют?
Домового ли хоронят,
Ведьму ль замуж выдают?
Земное явление ада, образ зла, которое гнездится в самой сердцевине российской жизни (на широкой русской равнине), летает над землей. Над той русской стихией, о которой у Достоевского в «Братьях Карамазовых» говорит Алеша: «Тут “земляная карамазовская сила” <…> – земляная и неистовая, необделанная… Даже носится ли дух Божий вверху этой силы – и того не знаю». А бесы носятся. И не удерживают, разумеется, а манят туда. В ту землю, где топь и болото, где бездна без дна. Но не забудем, что бездна – это всего лишь метафора, образ, наименование той адской пропасти, в которую каждую минуту может рухнуть человек. Но выбраться тоже может. Для того у него есть тропинка, путь…
5. «Кумир на бронзовом коне»Путь Петра… Но из Петра сделали кумира, «кумира на бронзовом коне». Это определение Преобразователя – явный вызов Николаю, который, подчеркнуто провозглашая себя наследником Петра, губил его дело. Не случайно царь не допустил это слово в печать. Если и вправду был неглуп, то не за Петра обиделся – за себя. Пушкин мучился, пытался изменить слово «кумир» на «седок на бронзовом коне». Не получалось. При жизни поэта «Медный Всадник» печати не увидел. Николай по-своему понимал заботу о славе Петра. Поэтому запретил и посмертное издание пушкинских записок о Петре «по причине многих неприличных выражений на счет Петра Великого»[104]104
Цит. по: Измайлов Н.В. Указ. соч. С. 161.
[Закрыть]. И призыв Пушкина к царю: «Во всем будь пращуру подобен» в 1826 г. сменился к 1835 г. горьким разочарованием («Пир Петра Первого», где противопоставление императора Петра царю Николаю просто прозрачно). Петр «виноватому вину / Отпуская, веселится; / Кружку пенит с ним одну».
Николай мелочен и злопамятен, ему не дано ни прощать, ни созидать. Цветаева вынесла ему два определения: «Пушкинской славы / Жалкий жандарм» и «Певцоубийца / Царь Николай / Первый». В николаевском государстве (монархии, а не империи[105]105
Их различие просто. Империю от монархии отличают прежде всего «многонациональный состав и наднациональные цели» (Цуриков Н.В. Пушкин – наш первый национальный учитель // «В краю чужом..» Зарубежная Россия и Пушкин. С. 164; курсив мой. – В.К.).
[Закрыть]) Петр остался как отец-основатель династиии, чьим именем прикрывались, не более того: иными словами, сотворенным усилием тогдашней идеологической машины кумиром, который освящал совсем иные цели и задачи нового царствования. В мае 1836 г. Чаадаев писал А.И. Тургеневу: «У нас здесь Пушкин. Он очень занят своим Петром Великим. Его книга придется как раз кстати, когда будет разрушено все дело Петра Великого: она явится надгробным словом ему»[106]106
Чаадаев П.Я. Сочинения. М.: Правда, 1989. С. 387–388.
[Закрыть].
Петр был создателем великой империи, где «над Невой – посольства полумира», как повторил самый верный продолжатель Пушкина (О. Мандельштам). Это была империя, создающая цивилизованное пространство, охватывавшее самые разные социальные слои и разные народы. Не случайны слова Г.П. Федотова, что Пушкин был «певец Империи и свободы»[107]107
Федотов Г.П. Судьба и грехи России. Т. 2. С. 141.
[Закрыть]. Цивилизующееся пространство империи давало возможность свободы. По словам одного из наших тонких и точных историков, «имперская политика России – политика правовой и административно-судебной пестроты, политика разнообразия, а отнюдь не жестокой унификации и централизации. <…> Представители привилегированных сословий получали, особенно в XIX в., примерно одинаковое образование. <…> Культурные запросы русских, поляков, грузин, остзейских немцев – представителей правящего слоя – не слишком разнились. Обычным явлением был, особенно на окраинах, билингвизм. Знание русского языка рассматривалось как обязательное условие служебной карьеры и сословной идентификации. Российская дворянская культура – культура общеимперская. Вершина этой культуры – Пушкин»[108]108
Цимбаев Н.И. Россия и русские (Национальный вопрос в Российской империи) // Вестник Московского университета. Сер. 8. История. 1993. № 5. С. 24.
[Закрыть].
За Евгением гонится не император Петр, который когда-то стоял здесь «дум великих полн», а «кумир на бронзовом коне». Разница дьявольская, почему-то никем не замечаемая. Кумир, порожденный политикой Николая I. Мог ли христианин Пушкин назвать обожаемого им Героя России, «свыше вдохновенного», кумиром, когда еще из десяти заповедей он знал: «не сотвори себе кумира». Образ «кумира» в контексте этой «петербургской повести» играет роль скорее негативную. Это чуждый частному человеческому интересу идол. Или от Вступления (где очень личное «люблю тебя», где торжествует человеческая жизнь: говор балов и пунш частной холостой пирушки, «бег санок вдоль Невы широкой», «девичьи лица ярче роз» – и все это в городе, созданном Преобразователем) ко Второй части «Медного всадника» Пушкин по-иному оценил роль Петра? Вряд ли. Значит, в этом различии стоит увидеть проблему. Не замечается же она, поскольку последующие цари династии воспринимались продолжателями Петровского дела (по справедливому наблюдению исследовательницы, «его политическая харизма должна была не только окормлять последующих монархов, но и оправдывать их право на престол»[109]109
Артемьева Т.В. Идея истории в России XVIII века. С. 29.
[Закрыть]). Как понятно, это особенно было важно для Николая, взошедшего на престол вопреки воле дворянства. Поэтому ему так неприятен был рассказ Пушкина о том, как потомки Петра не совладали со стихией, ибо Петр стал для них всего лишь кумиром.
Но есть и еще момент: наши почвенники, ненавидя Петра, хотели бы взять в свой союз ненависти к Преобразователю его певца. Поэтому приписывали отношение к Петру, как к кумиру, самому Пушкину. С другой стороны, всячески оправдывая главного творца идеологии «православия, самодержавия, народности», пытавшегося восстановить патернальную систему отношений Московской, допетровской Руси (царь и преданный ему народ), пытались показать покровительственное (а стало быть, на взгляд литературных холуев, – хорошее) отношение к поэту; царь-де назвал его «умнейшим человеком России». Почти первый секретарь Союза писателей, лично обласканный генсеком. А Пушкин страдал от унижавшего его достоинство камер-юнкерского мундира. А Пушкина царь запретил хоронить в Петербурге, выслав ночью его тело в Михайловское в сопровождении жандармского ротмистра Ракеева, того самого, что спустя двадцать пять лет уже в чине полковника арестовывал Чернышевского. Только одному из друзей (А.И. Тургеневу) было разрешено сопроводить гроб опального после смерти поэта. Кто лучше поэта скажет о поэте и царе! Опять Цветаева:
Кого ж это так – точно воры ворa
Пристреленного – выносили?
Изменника? Нет. С проходного двора —
Умнейшего мужа России.
Я не хочу, чтобы эти слова приняли за привычное и дежурное осуждение казарменных порядков «николаевщины». Хотя, конечно, ничего благотворного для литературы в этих порядках не было. На приказ Петра образоваться Россия, по словам Герцена, ответила явлением Пушкина. Николай же хотел истребить свободную литературу (не забудем: «В мой жестокий век / Восславил я Свободу»). Век был жестокий, но все века жестокие. Коржавин прав, что «нету легких времен». Надо только учесть, что культурная направленность этой жестокости бывает разная – одна направлена на слом косности, другая на убийство свободы, одна созидательная, другая провоцирующая катастрофу. Мы не додумываем до конца, какова глубина того принципиального культурно-исторического, антипетровского переворота, который совершил Николай I.
Сошлюсь снова на замечательное исследование Н.И. Цимбаева: «Вступление на престол Николая I ознаменовалось сознательным отходом от имперских традиций российской государственности. <…> Официальная идеология николаевского времени состояла из трех компонентов: православия, самодержавия и народности, которая понималась как русскость. Уваровская теория означала кризис имперского сознания, прекращение работы над российским национальным сознанием, ибо она была заведомо неприемлема для значительной части населения страны. Естественным ответом на вызванный ею рост русского национализма стал национализм нерусских народов, что вело к кризису российской государственности. Неизбежность крушения Российской империи определилась к середине XIX века. <…> Определить свое отношение к имперскому прошлому, возвыситься над антиимперским и антирусским национализмом других народов, выработать новое, подлинно национальное сознание русские не сумели и поныне»[110]110
Цимбаев Н.И. Указ. соч. С. 32.
[Закрыть].
Вспомним апелляции Достоевского, Л. Толстого к русскому мужику как носителю высшего смысла, уверения Достоевского, что Пушкин принадлежит именно 80 миллионам русского народа, возмутившегося, когда ему напомнил Градовский, что среди этих 80 миллионов по меньшей мере треть – люди других наций. И сравним величавый, имперский, предугадывающий ответ Пушкина:
Слух обо мне пройдет по всей Руси великой,
И назовет меня всяк сущий в ней язык,
И гордый внук славян, и финн, и ныне дикой
Тунгус, и друг степей калмык.
Отказавшись от Петровского наследия, царь поставил проблему и перед русской культурой – проблему оправдания смысла ее существования перед простым народом. И именно от Николая идет так называемое народолюбие всего послепушкинского развития русской культуры. Доказать свою нужность народу означало доказать нужность государству, ибо народ – главная опора трона. Позиция ненормальная, приведшая в результате к разделению народного блага и государственного, а далее к революции, выросшей на идеях народолюбия и потому невольно восстановившей уваровско-николаевскую идеологию в виде «единства партии и народа». Напомним при этом, что среди рвавшихся «заслужить народную любовь», например, главный народолюбец Достоевский не изображал народ (кроме каторжников – весьма специфический угол зрения), Тютчев не умел с мужиком разговаривать, а Лев Толстой настолько внял мужицкой логике, что проклял всю высшую культуру и науку, до которых доработалось человечество. Как резко в этом контексте звучат слова Пушкина: «Поэт! не дорожи любовию народной!»[111]111
Это отличие Пушкина от всей следующей за ним литературы особенно остро было отмечено в русской эмиграции. Приведу еще раз слова Н.А. Цурикова, который, как само собой разумеющееся, отметив, что «у Пушкина не нашлось в русской литературе наследника и продолжателя», так поясняет свое умозаключение: «Если мы поставим себе вопрос: не было ли у русской интеллигенции XIX века, при всем разнообразии и даже враждебности друг к другу отдельных ее групп и лиц, одной общей веры, то с грустью мы должны будем признать, что такая общая вера была, и ею являлось поголовное народничество. <…> Славянофилы и западники, правые и народовольцы, Толстой и Достоевский, Тургенев и Григорович, и целая плеяда “меньших богов” литературы, не говоря уже о критиках, ученых публицистах и т. д., и т. д. Мудрые предостережения Чехова (“Мужики”) и Бунина (“Деревня”) были, как известно, гласом вопиющего в пустыне. Их встретили негодованием и не услышали. <…> Народничество, по существу простонародничество, свидетельствовало о полном разрыве интеллигенции с народом, ибо сам народ не может народничать. <…> Пушкин, создавший незабываемый образ верного Савельича, – ни в какой мере, однако, не был народником» (Цуриков Н.А. Пушкин – наш первый национальный учитель // «В краю чужом…» Зарубежная Россия и Пушкин. С. 161–162). К этому стоило бы добавить проповедь Пушкина мужикам с амвона – по поводу холеры: «Холера послана вам, братцы, оттого, что вы оброка не платите, пьянствуете. А если вы будете продолжать так же, то вас будут сечь. Аминь!» (Переписка А.С. Пушкина: В 2 т. Т. 2. М.: Худож. лит-ра, 1982. С. 131).
[Закрыть]
Я не хочу сказать, что Пушкин не желал народной любви. Им же сказано: «И долго буду тем любезен я народу». Всякому ли народу? Не забудем и того, что мечтал он увидеть «народ освобожденный». Свободному народу, а не народу-рабу. Народная же свобода может осуществиться только при условии, что народ состоит из свободных единиц, ведь свобода – порождение личностно-христианской Европы. Ему, разумеется, ненавистны были «народные витии», или, если воспользоваться пришедшим из Античности словом, демагоги, якобы выступавшие от лица народа вообще, неважно какого – французского, польского или русского. Пушкин видел не народ, а разных людей в народе: от вора Хлопуши до смешного гробовщика Адриана Прохорова, от «рабства тощего», которое «влачится по браздам», до няни («Подруга дней моих суровых»). Тем более он не обоготворял свой народ, ибо был подлинным христианином, для которого истина всегда выше национальных пристрастий. Но с любовью, грустным пониманием и приятием им изображены и Савельич, и кузнец Архип, и нянька Егорьевна, и страшный Пугачёв со своими не различающими добра и зла сподвижниками (хотя бы тот урядник, что вешает и убивает по приказу Пугачёва дворян, но передает в бою Гриневу записочку от Маши Мироновой). Таков же народ «Бориса Годунова», который «безмолвствует», ибо не в состоянии осудить очередное злодеяние сильных мира сего. И, наконец, штрих, но характерный. В «Медном Всаднике», когда после наводнения (катастрофы, нашествия, революции), погубившего Парашу, невесту Евгения, как бы между прочим сообщается: «Уже по улицам свободным / С своим бесчувствием холодным / Ходил народ». Для Пушкина, разумеется, понимание и христианское приятие простого народа не могли превратиться в фантазм, который сзывает под свои знамена экстатические толпы и ставит под сомнение духовные завоевания европейской и российской культуры. Напротив, высшие ценности человеческой цивилизации и были его критерием при подходе к изображению любого социального слоя российского государства. Ибо цивилизация была той высшей точкой, движение к которой объединяло и в этом смысле уравнивало разные народы, разные по национальности и уровню развития.
Это и было главной причиной пушкинского восторга делами Петра – введением просвещения, цивилизации, создания равноправной с европейскими странами России (по пафосу, а не по идее: идейно именно патриоты читали суть России «понемецки» – националистически, ибо национализм есть идея тогдашних европейских политиков и историков[112]112
Ср. у раннего Киреевского: «Если рассмотреть внимательно, то это самое стремление к национальности есть не что иное, как непонятое повторение мыслей чужих, мыслей европейских, занятых у французов, у немцев, у англичан и необдуманно применяемых к России. <…> Но там это стремление имело смысл: там просвещение и национальность одно, ибо первое развилось из последней. Потому если немцы искали чисто немецкого, то это не противоречило их образованности» (Киреевский И.В. Критика и эстетика. С. 98).
[Закрыть]). С возвращением в Европу Россия вернула себе когда-то звучавшее в НовгородскоКиевской Руси понятие чести. «Люблю России честь», – написал молодой Пушкин. Именно делами, честью, которую он вернул своей стране, дорог поэту живой Петр, но ни в коем случае не кумир. Евгений же сталкивается с кумиром. Если не понять этого обстоятельства, то не понять разницы явления Петра-императора во Вступлении и Петра-кумира во Второй части:
Кругом подножия кумира
Безумец бедный обошел
И взоры дикие навел
На лик державца полумира.
………………………………………………
И, зубы стиснув, пальцы сжав,
Как обуянный силой черной,
«Добро, строитель чудотворный! —
Шепнул он, злобно задрожав, —
Ужо тебе!..» И вдруг стремглав
Бежать пустился.
Здесь все требует комментариев, ибо вообразить, что Пушкин называет и характеризует своего героя неточно, было бы опрометчиво. Меж тем, как мы помним, в речи Евгения видели и декабристское выступление (даже в наших школьных учебниках), и восстание «маленького человека» против государства. Но дело в том, что проблема ума, безумия и отношения к Петру есть культурфилософская и историческая проблема, являвшаяся в те годы средоточием идейно-духовной полемики. Ум для Пушкина – основа человека, почти святыня, божественный дар. «Не дай мне Бог сойти с ума!..» Или обращение к поэту, к самому себе: «Дорогою свободной / Иди, куда влечет тебя свободный ум». Напротив, именно у почвеннических мыслителей характерно было недоверие к разуму. Это прозвучало уже в статье И. Киреевского «Девятнадцатый век», где он утверждал ограниченность разума: «Разум, сам себя развивающий, сам собою и ограничивается»[113]113
Киреевский И.В. Критика и эстетика. С. 86.
[Закрыть]. В результате «прикосновения к почве» он после смерти Пушкина укрепился во мнении, что «самодвижущийся нож разума»[114]114
Там же. С. 251 (это уже после славянофильского перерождения И. Киреевского).
[Закрыть] есть порождение Запада, а потому к России не применим. В конечном счете родилась лапидарная фраза Тютчева, выразившая суть этого отношения к миру: «Умом Россию не понять». Надо добавить, что рядом с этим явным отрицанием ума существовало и мнимое безумие типа Чацкого-Чаадаева. Безумие как маска, скрывающая реальный, но больно ранящий общество, острый ум. Как понятно, безумны для Пушкина те, кто отрицает ум. Евгений, – «бедный безумец», т. е. не по своей воле, но все же лишенный ума. Стоит отметить, что появление в тексте поэмы «кумира» связано с сумасшествием героя. Возникает он в конце первой части, когда чудом уцелевший герой «как будто околдован, / Как будто к мрамору прикован, / Сойти не может». Тогда-то и возникает эта аберрация, превращающая Петра в чуждого человеку кумира:
И, обращен к нему спиною
В неколебимой вышине,
Над возмущенною Невою
Стоит с простертою рукою
Кумир на бронзовом коне.
И только человек, потерявший ум, может «диким взором» увидеть в «кумире на бронзовом коне» реального Петра. Знаменитые же слова о «мощном властелине судьбы», обращенные к памятнику, возникают в устах поэта, когда ум Евгения, чьими глазами он смотрит в тот момент на Петербург, светлеет. «Евгений вздрогнул. Прояснились / В нем страшно мысли». А после этого идет чеканная характеристика исторической роли Петра и художественного впечатления от самого памятника, передающего главное: «Какая дума на челе! / Какая сила в нем сокрыта!» И сразу после «Россию поднял на дыбы» снова – «безумец бедный», у которого «глаза подернулись туманом». Конечно же, возникает путаница, которая возможна только у «обуянного силой черной». Таким образом, безумие героя и его проклятие Петру есть результат действия дьявольской, черной силы, в данном случае восстания из бездны пугачёвской стихии – наводнения. Опора на народ, отказ от ума и отвержение Петровской реформы – это протославянофильская позиция: «Славянофилы видели в реформе Петра необходимую “ошибку”», – пишет исследователь[115]115
Кошелев В.А. Эстетические и литературные воззрения русских славянофилов. 1840—1850-е годы. Л.: Наука, 1984. С. 47.
[Закрыть]. Хотя ранние Хомяков и Киреевский поначалу восхищались Петровским преобразованием, но все равно считали Московскую Русь выше Петровской, что закономерно позднее у К. Аксакова выразилось в четкой формуле: «До Петра система Руси истинна»[116]116
Аксаков К.С. Эстетика и литературная критика. М.: Искусство, 1995. С. 104.
[Закрыть].
Евгений обращается к кумиру, но имеет-то в виду реального Петра, который как истинный христианин спит вечным сном. Ничего благого в таких нападках на действительно чудотворного строителя (каким он показан во Вступлении) Пушкин не видит. Он ко всем обращался, говоря:
И тщетной злобою не будут
Тревожить вечный сон Петра!
В упреке Евгения заключается формула отношения к Петру всей славянофильской, народнической – либеральной, радикальной, большевистской – и уже в постсталинский период неопочвеннической интеллигенции: виноватить в своих неурядицах «гнусное влияние Запада», видя в этом влиянии смысл деяний Петра. А также весьма часто ссылаются на Пушкина, что история России требует другой идеи (из его отзыва на «Историю русского народа» Н. Полевого). Попробуем разобраться в этих словах. Не забудем только, что Пушкин христианин – не тот православно-племенной, каким его рисуют неоправославные идеологи, а истинный, не связывающий христианство с той или иной конфессией. Он возражал католичествующему Чаадаеву: «Вы видите единство христианства в католицизме, то есть в папе. Не заключается ли оно в идее Христа?» (10, 49). Но и по поводу православия не менее резок: «Греческая церковь <…> остановилась и отделилась от общего стремления христианского духа» (10, 60). Итак, христианство – в идее Христа, в общем стремлении христианского духа, который создал христианскую Европу и от которого отделилось православие. И в последнем письме Чаадаеву Пушкин уточняет: «Мы должны были вести совершенно особое существование, которое, оставив нас христианами, сделало нас, однако, совершенно чуждыми христианскому миру» (10, 309). То есть мы после татар остались христианами, но выброшенными из Европы.
А теперь – к его словам о различных формулах развития России и Европы, высказанных в рецензии на второй том Полевого. Но прежде поймем, что, собственно, говорил сам Полевой, какова концепция, рожденная им в полемике с автором «Истории государства российского» (кстати, широкое, имперское название по сравнению с этнически локализующей «Историей русского народа»). Надо сказать, тему философской формулы истории задал сам Полевой: «История, в высшем знании, не есть складно написанная летопись времен минувших. <…> Нет, она практическая поверка философских понятий о мире и человеке»[117]117
Полевой Н.А. История государства российского. Сочинение Н.М. Карамзина // Полевой Н.А., Полевой Кс. А. Литературная критика. Л.: Современник, 1990. С. 37.
[Закрыть]. Эти общие философские понятия определяют как всеобщую историю, так и «частные истории»[118]118
Там же. С. 38.
[Закрыть]. Полевой полагает, что такая общая формула выведена Гизо и применима ко всем народам. В чем она заключается? Искать ее надо в «духе народном», и ошибка Карамзина, на взгляд Полевого, в том, что он «нигде не представляет вам духа народного, не изображает многочисленных переходов его, от варяжского феодализма до деспотического правления Иоанна и до самобытного возрождения при Минине»[119]119
Там же. С. 44.
[Закрыть]. Для Пушкина Россия более широкое понятие, нежели народ (не говоря уж о том, что в ней много народов). Замечая, что в своих суждениях Полевой часто противоречит себе, Пушкин полемизирует с его попыткой прочитать русскую историю по типу западноевропейской, с развитием феодализма, городов и т. п., но притом вполне националистически. Ибо национализм и был формулой западноевропейских историков того времени, о чем замечал, как мы уже поминали, ранний Киреевский: «Стремление к национальности было господствующим в самых просвещенных государствах Европы: все обратились к своему народному, к своему особенному»[120]120
Киреевский И.В. Критика и эстетика. С. 98.
[Закрыть].
Как полагал Пушкин, история России требует иной формулы – не националистической. Он строит свою историософию как путь разных стран, каждой по-своему, к просвещению и свободе. Россия к этой системе идет не через национализм – вот мысль Пушкина.
Говоря, что Россия развивалась иначе, Пушкин отнюдь не ликует: «Феодализма у нас не было, и тем хуже» (6, 323). Если националисты другую формулу русской истории по сравнению с западноевропейской воспринимают как положительный фактор, то Пушкин – как горестный. Он видел развитие европейское – в христианстве: «Величайший духовный и политический переворот нашей планеты есть христианство. В сей-то священной стихии исчез и обновился мир. История древняя есть история Египта, Персии, Греции, Рима. История новейшая есть история христианства. Горе стране, находящейся вне европейской системы!» (6, 323). И далее следуют слова об особой формуле русской истории. В этом контексте невольно вспоминаешь о бездне, постоянно угрожающей России. Безумие народничества и отвержение Петровского дела открывают дорогу из этой бездны – дьяволу. В России ему проще, чем в других странах, ибо у нас иная формула, чем у христианской Европы[121]121
Напомню слова замечательного русского мыслителя начала нашего века: «В странах, где господствует европейская цивилизация, <…> черт ходит “при шпаге и в шляпе”, как Мефистофель; у нас, напротив, – он откровенно показывает хвост и копыта. Во всех тех странах, где царствует хотя бы относительный порядок и некоторое житейское благополучие, вельзевул так или иначе посажен на цепь. У нас, напротив, ему суждено было веками бесноваться на просторе» (Трубецкой Е.Н. Свет Фаворский и преображение ума // Вопросы философии. 1989. № 12. С. 112–113).
[Закрыть]. «Поймите же и то, что Россия никогда ничего не имела общего с остальною Европою; что история ее требует другой мысли, другой формулы, как мысли и формулы, выведенные Гизотом из истории христианского Запада» (6, 324).
На этом цитирование обычно заканчивается. Но Пушкин предлагает и свою формулу России, русской истории, ее шанса вырваться из объятий горя-злочастья. И шанс этот он видит не в «пробуждении самобытного духа народа»[122]122
Полевой Н.А. Указ. соч. С. 45.
[Закрыть], его формула основана на вере в чудо христианского откровения и преображения. Тут же, в этих же заметках, он говорит о том, что человек «видит общий ход вещей и может выводить из оного глубокие предположения, часто оправданные временем, но невозможно ему предвидеть случая – мощного, мгновенного орудия провидения» (6, 324) (курсив Пушкина). Именно Петр стал тем случаем, тем орудием провидения, тем перводвигателем, «кем наша двигнулась земля», кто удержал Россию «над самой бездной». Когда никто уже не ожидал спасения, когда страна вырождалась в бунтах и мелких интригах бояр, явился Преобразователь («наконец, явился Петр»), которого никто, никакой ум предвидеть не мог, ибо было это – явление, т. е. случай, для России случай спасительный. Отрицать дело Петра – отрицать христианский шанс России вновь, после татарского погрома, стать христианской, то есть европейской страной, когда не только по монастырям будут храниться «бледные искры византийской образованности», но образование станет достоянием всего народа. Не случайно Петр потребовал перевести из монастырей «главные доходы на школы, гошпиталя etc» (8, 352). Сомнения в способности современной ему православной церкви к просвещению народа были у него с детства. Пушкин приводит в записках следующий эпизод: «1684 г., июня 1-го и 2-го Петр осматривал патриаршую библиотеку. Нашед оную в большом беспорядке, он прогневался на патриарха и вышел от него, не сказав ему ни слова. <…> Петр повелел библиотеку привести в порядок и отдал ее, сделав ей опись, на хранение Зотову, за царской печатью» (8, 25). Христианское просвещение Петр вынужден был взять под государственную опеку, на протестантский манер. Впрочем, Пушкин об этом замечал так: «Не понимаю, за что Чедаев с братией нападает на реформацию, то есть на известное проявление христианского духа. Насколько христианство потеряло при этом в отношении своего единства, настолько оно выиграло в отношении своей популярности»[123]123
Переписка А.С. Пушкина. Т. 1. М.: Худож. лит-ра, 1982. С. 307.
[Закрыть]. Да уж, поэт воистину жил вне конфессиональных перегородок, которые, как любил повторять А. Мень, до Бога не доходят. Но, быть может, именно поэтому был ему внятен высший голос:
Но лишь Божественный глагол
До слуха чуткого коснется,
Душа поэта встрепенется,
Как пробудившийся орел.
Тоскует он в забавах мира,
Людской чуждается молвы,
К ногам народного кумира
Не клонит гордой головы.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?