Текст книги "Оружие"
Автор книги: Владимир Короткевич
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
– Мне бы таких людей, – сказал Алесь.
– Да зачем вам?
– Оружие хочу купить. Много.
Халимон вздрогнул. Видимо, подумал, что воспитанник вконец рехнулся.
Когда Алесь не выдержал и оглянулся, он увидел в глазах Кирдуна плохо скрытый ужас. Кучер оглянулся тоже. Чивьин вскинул на Алеся глазки:
– Зачем? Часом не на разбой?
– Пятьсот ружей на разбой? – улыбнулся Алесь. – Да сабель столько же, да ножи, да иной товар? Бросьте. Да еще вот у давешнего купца три тысячи штук перкаля, да зеркалец, да бус, да еще всякой всячины.
– Менять? – догадался Чивьин. – Куда? К самоедам, далганам, айнам?
– Держи дальше, – сказал Алесь. – В Африку.
– Это к муринам? (арапы, негры, чернокожие)
– Ага.
Кучер покрутил головой.
– Да зачем вам? – сказал старовер. – Кто там торговал?
– А я не торговец. Моя душа соскучилась на месте сидеть. Я хочу туда, где ни один христианин не ходил. Буду менять то-се, подарки делать диким людям. А чтобы случайно кто не напал в пути – найму людей, дам им оружие.
– Это вас бес водит, – сказал Денис Аввакумович. – Смущение непоседливое.
– А ваши люди страну Белозерье искали?
– Они были «взыскующие града».
– Эх, отец, откуда ты знаешь, какого «града взыскую» я? Душа не на месте. Не могу, чтоб так, как было. Нет, видно, не сможешь ты понять меня…
– Тогда еще горше. С жиру. У нас тут было. В Ветошном ряду молебен был. И вот после богослужения шесть наших кузнецов да один грузин выпили в трактире Бубнова, а потом за Тверскую заставу, в «Стрельню», поехали. Ну и напились там до беспамятства, до животного состояния. И решили ехать в ту самую твою Африку – охотиться на крокодилов. Сразу же на извозчиков, на Курский вокзал, сели в вагон, поехали в Африку. Проснулись возле Орла. Никто не знает, почему Орел, почему в вагоне, сами едут или их кто-то везет? И главное, соседи тоже не могут объяснить. Полез один в карман – бумажка. А на ней маршрут: Стрельни – вокзал – Орел – Африка… Поехали обратно. И хотя и не охотились, но один. Зябликов Фома Титыч, хуже, чем от крокодилов, изувечился. Морда разбита, рука вывихнута. Это он по дороге на вокзал из пролетки на мостовую вывалился… Вот тебе и Африка, и крокодилы… Купец, поди?
– Князь, Денис Аввакумович.
– Сколько же у вас крепостных было?
– Двадцать тысяч.
Сани мчали темными улицами.
– Стой, – сказал вдруг купец. – Стой, кучер, высади.
– Что так вдруг?
– Неуместно, батюшка. Не могу я так вот сидеть рядом. Звание не дозволяет…
– Какой я вам «батюшка». Сидите. Не останавливай, Макар.
– Конечно, можно и ехать, – после молчания сказал Чивьин. – И здравый смысл, и опасность, и не заплесневеешь на месте. А еще если «града взыскуешь» – у-у!
Он почему-то перешел на «ты». Видимо, потому, что его мучило что-то важное.
– Откуда ты, князь?
– Ветку знаешь?
– Н-ну…
– А суходольские села старого согласия?
– Б-батюшка…
– Так совсем недалеко.
– Вижу, что не врешь…
Старик пытливо смотрел на него:
– Куришь?
– Нет.
– Правильно делаешь.
Он все же не осмелился спросить, старой веры сосед или нет. С одной стороны, князья издревлепрепрославленные не бывают. С другой стороны – кто знает. Были же когда-то такие и князья, и бояре. Может, один какой и остался. Не курит; сам признался, что взыскует какого-то града; из старых двуперстных мест (откуда ему было знать, что предки Алеся пустили когда-то гонимых раскольников на свои земли?); знает многое, чего не знает, вероятно, никто из никониан. И старик, сверля Алеся глазами, спросил. Спросил очень тихо и веско:
– Значит, с Беларуси?
– Да.
– Что же это вы, белорусы, нам такую дьявольскую каверзну учинили? Фальшь этакую? При Петре да Питириме? А?
– Ты это о чем? – Алесь лихорадочно соображал и вдруг вспомнил: – О «соборных деяниях»?[14]14
Миссионер Питирим по приказу царя Петра ходил по кержачьим скитам и уговаривал проповедями и диспутами, чтобы раскольники возвратились в лоно церкви. Основным его козырем было «Соборное деяние», которое «недавно отыскали в Киеве». Один его раздел был посвящен Киевскому собору 1157 года – назывался «Соборное деяние Киевское на армянина еретика на мниха Мартина», который «велие содела в Руси смущение христианином паче же неискуснии писания». Собор будто бы еще тогда осудил те ереси, которых сейчас придерживаются старообрядцы, ибо ереси Мартина, высказанные в его книге «Правда», были точно такие же, как и у раскольников. Собор во главе с митрополитом Константином осудил Мартина, хотя он был родственник константинопольскому патриарху Луке Хризаверху. Мартин упрямился. Тогда Киевский собор обратился к Луке. Патриарх созвал в Константинополе второй собор, на котором осудил родственника; Мартин пообещал исправиться, но потом отказался. Тогда его предали анафеме и отослали в Царьград, где патриарх Лука родственника своего предал огню. …Старообрядцы списку «деяний» не поверили и попросили пощупать оригинал. Питирим обратился к царю, и Петр срочно прислал оригинал книги: «Читайте, ведайте, что церковь не отошла от греческих Кононов, врачуйтеся, расколом недугующие». Оригинал «деяний» оказался грубой подделкой. Раскольники (а главным образом братья Денисовы) подвергли его уничтожительной критике. Синод вынужден был отнять книгу, запечатать и навсегда упрятать в синодальной библиотеке.
[Закрыть]
– Ага. – Старик подался вперед, как собака на стойке.
– Правда, – сказал Алесь. – Так о них тогда писали: «Книга в полдесць, на пергамине писанная, плеснию аки сединою красящаяся и на многих местах молием изъедена, древним белорусским характером писанная».
– Ну? – Старик склонил голову, словно ждал.
– Э-эх, старик. Свалили это на белорусов, пускай себе и на «древних». Обман это, вранье. Ты что, не знаешь, что это подделка? Что она вся фальшивая, как гуслицкие деньги?
Старик опешил. Фальшивые деньги в Гуслицах, под Москвой, делали староверы.
– То-то же, – сказал Алесь. – Было нужно, вот и подделали, даром что отцы церкви. Знали, что Беларусь – хранительница старой книги, что «белорусской книге» поверят. Подделать подделали, а древнего белорусского языка не знали, потому и попались. А если б знали, лежала б старая вера задрав лапки. Сами соврали, да и на других, на белорусов, спихнули.
– Ты откуда знаешь?
– Я – знаю. Ты хоть «Поморские ответы» Денисовых читал? Они так и писали: «Сомневаемся и буквам, в нем писанным – белорусским; нынешнего века пописи, яже в древлехаратейных мы не видехом…» А знаешь, что «деяниям» последний удар нанесло? То, что о них Симеон Полоцкий ничего не знал и не говорит. Белорус. Так белорусов благодарить бы, а ты лезешь, как пес. Старик смотрел на Алеся почти со священным ужасом.
– Признавайся, – сказал Алесь, – поймать меня хотел?
– Хотел.
– Один вопрос знал, да и тот не до конца. Признавайся, о Полоцком не знал? И о том, что митрополит Константин появился в Киеве лишь спустя двенадцать лет после этого «Собора», который будто бы возглавлял, – не знал?
– Нет, – сказал Чивьин.
– То-то же. Если бы Денисовы были такими же дураками, как все, не двадцать тысяч жизней себя сожгло б, а больше…
– Сколько же тебе лет? – тихо спросил купец.
– Двадцать два кончаю.
– Тебе б не к муринам. Тебе б в никонианские попы да дойти до митрополита.
Алесь рассмеялся:
– А потом бы вы меня прельстили, перетянули?
Он едва не сказал «обратно», но это было бы уже не по правилам. Пусть этот старик не знает, кто он и откуда все, что касается раскола. Так будет лучше. Пускай считает это чудом – он может дать каждому начетчику сто очков вперед.
– А что, наконец был бы «свой», – сказал Чивьин.
Купец помолчал. Потом сказал как о решенном:
– Утешил ты меня… Все я тебе теперь сделаю. Помогу. И знай, свой ты теперь человек на Рогожской.
Они ехали возле Старых Триумфальных ворот. Старик взглянул направо:
– Самый сволочной и подлый, продажный народ живет на Большой Садовой. Ты сюда не ходи. Ты к табачникам не ходи. Мы тебе поможем. Я.
2
Алесь и не думал ходить к табачникам, тем более к людям своего круга.
Он слишком хорошо знал их, и жизнь московского дворянства не вызывала в нем ничего, кроме презрения.
Реформа не изменила их. Такого не позволил бы себе ни Раубич, ни Клейна, а эти и теперь посылали старого слугу в полицию с запиской:
– Хочешь и впредь есть мой хлеб – иди и дай себя высечь.
– Куда же я уйду от вас? Я и не умею ничего делать.
– Ну так иди.
Все у них было свое, доморощенное. И прислуга, и большая часть продуктов, и свечи, и даже мудрость. Эта мудрость была затхлая, как воздух в их покоях, начисто лишенных вентиляции, провонявших курением «смолок» [15]15
В старых московских домах, когда воздух становился нестерпимо тяжелым, не открывали форточек (часто их вовсе не было), а курили «для освежения» смолкой, конусоподобным сосудом из бересты, набитым смолой с примесью чего-то наподобие ладана. Его разжигали угольком и носили по комнатам. Парадные покои «освежались» раскаленным кирпичом, помещенным в таз с мятой и уксусом, или жаровней, которую поливали духами.
[Закрыть].
Было в их жизни и симпатичное, потому что они были гостеприимными и приветливыми людьми, и дома их всегда были переполнены приживалками, но то, что держались чина и места, – вот что было страшно.
Нельзя было представить себе, что здесь Майке, его невесте, никто не позволил бы одной ходить по улицам и читать что-нибудь, кроме моральных до отвращения английских романов. Нельзя было представить себе, что здесь Вацлав, брат, должен был бы молчаливо соглашаться с замечаниями старших, пусть даже бессмысленными.
Нельзя было представить себе, что здесь он, Алесь, должен был бы скрывать свои симпатии даже к Грановскому, уже не говоря о Шевченко.
Либеральные кружки, каких было много, существовали тайно. Нечастые выступления молодежи заканчивались разгромом и молчанием. Общественность сурово осудила молодых людей, что шли за гробом декабриста Трубецкого [16]16
Князь С.П.Трубецкой умер в Москве в 1860 году. За четыре года до смерти был амнистирован и возвращен после многолетней каторги и ссылки из Иркутска в Москву.
[Закрыть]. Когда начались студенческие волнения и массы студентов пришли на Тверскую площадь к генерал-губернаторскому дому с требованием отпустить арестованных друзей, на них пустили полицию. Жандармы окружили студентов и жестоко избили их у стен гостиницы «Дрезден», что напротив губернаторского дома. Это было совсем недавно, в октябре шестьдесят первого.
– Битва под Дрезденом, – горько шутили избитые.
А старики ворчали:
– Справедливости им хотелось, нигилистам. Ходили бы себе к знакомым на танцы, играли в шарады, угощались бы, яблоки ели. Конфеты от Эймена, Studentenfvass, batons de koi (aq peqosi), le guatve mendiants (студенческий корм… (нем.), королевские пряники… четыре нищих (франц.), то есть изюм, чернослив, фисташки и миндаль) – как хорошо! Простое угощение, но здоровое. Иного им, видите, угощения захотелось – вот и получили. Накормили смутьянов желторотых.
Чувство отвращения вызывало это злорадство над чистотой. Бранили новое
– а чего добились за свой век? Разве что погубили государство и сделали его символом всяческого насилия, символом развала. Даже здесь, в городе.
В городе была самая высокая во всей Европе смертность: из тысячи умирали тридцать три, потому что снег и мусор никогда не свозили, а свалки никогда не чистили… Дворы утопали в помоях и отбросах, из лавок тянуло смрадом разложения, по уборным рыскали крысы (на весь город едва-едва появился первый десяток ватерклозетов, и их показывали гостям как диво).
Мимо Охотного ряда нельзя было проехать, а жители покупали здесь еду.
В городе ничто не обеспечивало безопасности обывателей, и пешеходу зачастую приходилось рассчитывать только на себя. Если ночью с бульваров долетало «караул!» – жители покрепче запирались в своих квартирах. Единственной «помощью» было открытое окно, в которое громко кричали: «Выходим! Держись!..» На улицу выбегали только наиболее смелые. И все это никак не касалось полицмейстера Огарева, который вместо принятия действенных мер занимался флиртом с актрисами.
Тоска Алеся по дому, когда ему приходилось попадать сюда, со временем становилась невыносимой. Он не понимал, как можно здесь жить. И в этот приезд лишь цель, ради которой он сюда приехал, умеряла безграничную ностальгию. Нужно было дождаться весны, когда отовсюду в Москву свезут каторжан, весны, когда начинают отправляться по Владимирке этапы. Нельзя было оставить Андрея, «дядькованого» брата, самого любимого из всех Козутов, если не считать Кондрата – друга, сподвижника, человека, который страдал в известной мере из-за него. Нельзя было допустить, чтобы он пылил кандалами, чтобы таскал тачку, чтобы над ним издевались, чтобы он жил среди чужих. А время до наступления весны надо было использовать на покупку оружия.
…Вечером того же дня Алесь послал Кирдуна в «Дрезден», к Маевскому. Там было все в порядке, и фальшивые паспорта возвратили из полиции без всяких замечаний. Кондрат успел подружиться с гостиничными слугами и незаметно выпытать у них, кто из дворников и персонала связан с сыском. Выяснилось, что купец Вакх Шандура со слугой никаких подозрений своей персоной не вызывал.
Приказ Алеся Мстиславу был прежний: сидеть, в меру «гулять», иногда ездить для «сделок» в Китай-город, но «суть своих коммерческих дел» держать в секрете.
…Вечером следующего дня князь Загорский поехал на Воздвиженку, в частный цирк Сулье, и там встретился с представителем землячества в Москве. Дела с покупкой оружия у «земляков» были плохи. «Белая» группа, как богатая, должна была выделить на это деньги, но, видимо, струсила. И здесь было недоверие, панское высокомерие и плохо скрытый страх перед белорусами. Все это так опротивело Загорскому, что он решил самым резким тоном потребовать у Кастуся отмежеваться от этого сброда.
«Впутают в свое дело, обманом принудят таскать каштаны из огня, а потом предадут, как это бывало уже сотни раз. И снова пойдут „братья“ подыхать под чужими знаменами. И пойдет гулять по нашим спинам плеть. А если и победим – будет то же рабство. Видите ли, они требуют Беларуси в старых великопольских границах. А кто спросил у белорусов, хотят они этого или нет? Пушечное мясо им нужно, а не друзья. Как не считались с нами, так и не будут считаться, пока картечь и виселица их чему-то не научит, как всегда, слишком поздно».
Глухое возмущение душило Алеся. Ненавидящими глазами он смотрел на выходки клоуна Виля, на поразительно красивую наездницу Адель Леонгарт и знал, что большая часть этих его мыслей пропадет зря, что «белые» начнут бунт, если это будет выгодно им, и только им, в самый неподходящий для Беларуси и Литвы момент. А «красные» не посчитают возможным бросить их в беде и тоже выступят с оружием. И получат «награду».
А бросить стоило бы. Стоило бы проучить за спесь. Как бы сразу запрыгали! Какие обещания начали б давать! Какими сразу «дорогими» стали б «провинциалы»! Как бы сразу начало «уважать» их человеческое и народное достоинство это паршивое панство!
…Погибать за чужого дядьку. Какая чушь! Какая трагическая ошибка! Без имени, без прав лезть в чужую кашу ради пана, который брезгует «местным хамом». Добиться только того, чтобы собственное возрождение назвали «польским мятежом» или, в лучшем случае, «результатом польской интриги».
Он знал: все свои силы он положит на то, чтобы этого не было. Если умирать, то умирать за свою свободу и величие. Не восставать, если «белое» панство наплюет на интересы Беларуси. Пусть гибнут!
И пускай даже потом кто-то называет это изменой. Чужие предавали этот бедный народ тысячу раз. Незачем служить чужим. Мы им не негры. Пусть дергаются в воздухе, пусть хрипят под теми вербами, с которых столько лет резали розги для белорусской спины. Чище будет воздух.
…Дня два спустя он говорил об этом с представителем «красного» крыла варшавского землячества и с представителем русской «Земли и воли». С первым встретился в Проломных воротах Китай-города, на рынке лубочных книг. Со вторым – в знаменитом гроте Александровского сада, запущенном, исписанном непристойными словами самого гнусного тона.
Оба представителя обещали «подумать» над этим. Алесь и не надеялся ни на что иное. Его справедливое возмущение со стороны могло выглядеть как попытка внести несвоевременный раздор. Ну и дьявол с ними. Как-нибудь обойдемся.
А между тем и тому и другому стоило над этим подумать. Идея Алеся касалась и поляков, и русских. Поляков потому, что их слово и их национальная гордость были затоптаны в грязь. Русских потому, что их положение тоже не было блестящим.
Как ни странно, но русская наука, искусство, литература тоже находились в положении самого глубокого кризиса. Крестьянство не читало совсем, мещанство и купечество обходились «Ерусланом Лазаревичем» и жирели, пузатели в состоянии самого страшного бескультурья и животного свинства. Остыла любовь к родному слову и литературе даже у просвещенной прослойки. Дворянство почти совсем забросило родной язык и в большинстве своем не читало ничего, кроме французских романов.
Алесь с ужасом убеждался в этом. Ему казалось, что русские коллеги должны бить в набат и, глубоко страдая сами, должны особенно остро чувствовать подобную боль соседа.
Высоко держал знамя один Малый театр, и потому немногочисленные люди, которые ощущали тревогу, не просто любили, а обожествляли его. Островский был у них богом. Садовский, Шумский и Самарин – апостолами. Но и здесь не было полного «ансамбля», и здесь всегда грешили в смысле декораций, исторической правды, костюмов. Богатыри играли рядом с пигмеями. И Алесь не мог не думать, насколько даже этот театр в отношении ансамбля, верности аксессуаров, сыгранности – насколько он ниже театра в Веже. Таких мужчин в Веже, конечно, не было, если не говорить о комиках (кто мог встать рядом с Провом Садовским?!), но зато какими слабыми были актрисы в сравнении с Геленой! Даже Федотова.
Хромала и режиссура. Паузы, сбои временами были невыносимыми.
…Если так было в лучшем театре – что уж говорить об остальных.
Оперная русская труппа хирела, ее забивали итальянцы. Bel canto (стиль вокального исполнения, который отличается напевностью и легкостью) без труда побеждали еще слабую русскую школу. Никого не интересовали смысл слов и игра актеров. Антрепренер Морелли при упоминании о русской труппе и русской музыке презрительно кривил губы. И в определенном смысле был прав. Хороших голосов почти не было. Декорации затасканные и бедные. Халатность и безразличие труппы и руководителей сразу бросались в глаза.
И потому партер почти пустовал, ложи посещались по контрамаркам, и лишь на галерке была кое-какая публика.
Слабый бедный хор с противными голосами: басы, ревущие, как быки на арене, полная несыгранность – смотреть на все это было просто больно.
Слова «тише, тише» пели на самых высоких нотах. При словах «бежим, спешим» стояли на месте.
Олеиновые лампы люстр часто лопались и коптили. Если в царские дни вместо них жгли свечи, на головы зрителей капал стеарин. Сетки под люстрой еще не было, и порою горячие осколки ламповых стекол падали на людей.
И главное, ничего этого, из-за общего безразличия, нельзя было исправить. К тому же дураки из цензуры буквально резали все свежее. Доходило до нелепостей даже в мелочах. Название оперы по-итальянски оставалось тем же (все равно Иван не разберется), а на русский язык переводилось совсем иначе. Зачем вспоминать такое опасное имя, как Вильгельм Телль, – пусть опера называется «Карл Смелый».
Зачем задевать церковь, вспоминая название «Пророк»? Это же богохульство! Пускай называется «Осадой Гента».
…То же, что с театром, происходило и с живописью, и с архитектурой, и повсюду. И, однако, люди не обращали внимания на это.
Они могли позволить себе такое. Алесь – не мог.
3
В самом конце масленицы Чивьин наконец наведался в гостиницу Новотроицкого трактира. Тогда, когда Алесь перестал даже надеяться на это, хотя и не знал, зачем старику было клясться, что обязательно поможет, брать на душу тяжкий грех.
– Что так долго, Денис Аввакумыч?
– Загодя грех замаливал, – сдержанно улыбнулся старик. – Потому что сейчас поедем с тобой, князь, щупать никонианскую Москву, табачницу, вавилонскую блудницу.
– Не слишком ли строго?
– Почему строго? Три лестовки (кожаные четки раскольников, вообще староверов, с кистью кожаных лепестков) перебрал. Поклонов тысячи отбил, блудница – блудница и есть. Одним табачищем надышишься, как антихрист Петруха.
Алесю хотелось смеяться. Но он молчал.
…Кликнули Макара. Пока собирались, старик, будто его и не касалось, сказал Загорскому:
– С кучером тебе повезло. Пьет в меру. Язык – узлом. Ни огаревские и никакие другие люди к нему и не подступаются: дела хозяина не продаст.
– Разве подступались?
– Они ко всем подступаются… Но этот дал им от ворот поворот. Предыдущий хозяин о нем говорит: надежен.
«Вот какие поклоны ты бил», – подумал Алесь, а вслух сказал:
– Да, собственно, чего мне бояться? Я не тайное делаю.
Глазки старика смотрели на Алеся как будто вовсе безразлично.
– Да я и не говорю, что непременно нужно бояться… Что тебе, скажем, в огаревских людях или иных?.. Эти нам, обывателям, оборона, данная государем. – Чивьин позволил себе слегка улыбнуться. – Однако же ты собираешься изведать город до самого последнего. Тебе нужно будет со всеми повстречаться. Ну, скажем, охотнорядские мамаи с птичьих боен тебе ни к чему. Ну, скажем, торговцы с Кузнецкого моста – безобидный народ. Но мы потом в Старые ряды пойдем. А там, в Ножевой линии, свежему человеку и не сунься – полы оторвут да еще и обругают. А в «Городе» и вовсе беда. А с сухаревскими торговцами – спаси нас господь. А уж если надумаешь спуститься в Нижний город, в Зарядье, или поискать что-то по «темным» лавкам – тут за спиной нужен человек с пудовыми кулаками.
– Зачем нам туда? – сказал Алесь. – У тебя же, наверное, Денис Аввакумыч, и среди рогожских связей полно.
Чивьин вдруг посуровел. Даже глаза, казалось, посуровели и стали больше.
– Эх, князь. Рогожских гонят. В церквах наших – врата запечатленные. О нас разные басни сказывают. Мы – изуверы, мы – начетчики. Каждое быдло может в нас камнем пульнуть… А ты, княже, погляди, погляди поначалу на это царство мамоны, на блинников этих, на подьячих… Содом, говорят, был малый городок. Москва в тысячу раз больше… Там праведников было Лот, да жена, да три дочери – пять человек. Так и у нас не лучше. Пять тысяч праведников найдется, а остальное серного огня просит, нищие от голода подыхают, мещане крадут, чтоб не сдохнуть, пьют, семьи истязают. Полиция горше агарян (здесь: турки) – собак на воротах вешает. Чиновники – крапивное семя, чернильные крысы, пиавки антихристовы. Ты помни, русский чиновник – подлец. Не в том дело, что он законы знает, а в том, что знает, как их обойти… Купцы у нас – сам увидишь какие… Гниломясы, твердозады… О господах и говорить нечего… Вот ты это и погляди, чтоб потом знал, кому тут можно верить, в этой яме выгребной, нечищеной, – падлоедам этим или нам, «изуверам».
И вдруг, чего никогда больше не позволил себе, положил руку на руку Алеся:
– Погляди… Может, со временем и пригодится.
– Погляжу, – очень серьезно сказал Алесь. – Значит, прежде чем за дело, на смотрины пойдем?
– Нужно, – сказал старик. – Ибо неведомо уже, на какого мессию надеяться нам.
– Разве одним вам?
– Ого, если б одним… Так что спустись, батюшка, в преисподнюю… аж до отбросных каналов… куда трупы ограбленные каждую ночь выкидывают… не один и не два… Погляди, что уж дальше делать, на какого бога надеяться.
Алесь думал над словами купца и понимал, что тот, видимо, за эти дни держал совет с кем-то из важных, значительных людей, да, возможно, и не с одним. И эти люди, посоветовавшись, решили, что князь Загорский им нужен. Такие вот, богатые, власть имущие, терпимые и снисходительные к гонимой, шельмуемой вере и одновременно блестяще осведомленные в ней, встречались им крайне редко.
Во всяком случае, если бы решался вопрос о суходольских раскольничьих селах, если бы людей из этих сел решили обидеть, все имело б слово хозяина всех этих земель, его, Алеся.
Загорский не знал только, что Чивьин ни с кем не советовался и решил все это на свой страх и риск. Алесь догадался о ходе мыслей, но Чивьин был стреляный пес. Хотя среди староверов и не водилось никогда доносов, ибо пособлять слугам антихриста считалось смертным грехом, он решил, что будет лучше, если обо всем этом будет знать как можно меньше людей. Два рогожских попа были вычеркнуты им из списка доверенных сразу. Иван Матвеевич был надежен, но размазня и помочь все равно ничем не мог. Второй, Петр Ермилович, был куражный самодур, который вечно угрожал парафии (церковный приход) переходом в единоверие, что вскоре и случилось, после чего власти «запечатлели» и последние рогожские, и иные алтари.
Чивьин на случай, если все же понадобится подземная, почти всесильная сеть древнепрепрославленной помощи, обратился лишь к одному человеку, и этим человеком была, как это ни странно, женщина. Но твердости языка этой женщины могли б позавидовать и «божьи молчальники».
На рогожском кладбище жила «Матка», столп веры, опора древнего благочестия, мать Пульхерия, человек неограниченной власти, осведомленная в делах земных лишь немногим меньше, чем сам вседержитель.
Чивьин спросил ее косвенно, может ли он добиться благосклонности весьма могущественного в западном крае человека, и без единого вопроса, без единого слова получил благословение на этот шаг.
В конце концов, он мог бы обойтись даже без этого.
…Они вышли на улицу. Ильинка была почти пустынна. Лишь со стороны невзрачного здания старой биржи ехало несколько богатых упряжек: видимо, купцы везли в Новотроицкий трактир какого-то приезжего иностранца. Ни один из них, если был важной персоной, не миновал лучшего из московских трактиров.
«Великий Московский», гуринский, славился наилучшей кухней и чудесным квасом, «Тестовский», что в доме Патрикеева, – лучшим оркестром, трактир Егорова, что в Охотном ряду, – отсутствием табачного дыма, несравненным китайским «лянсином» и «воронинскими», лучшими в мире, блинами.
Но такого русского, такого богатого и одновременно уютного трактира, как «Новотроицкий», больше не было.
Он был вне конкуренции.
…Возле музыкального магазина Павла Ленгальда стоял с лошадьми Макар. Из магазина доносились щемящие звуки гитары (у Ленгальда, чтоб покупатели знали, чего они могут достичь, играл когда-то прославленный гитарист Высоцкий, а теперь новые гитаристы из лучших).
– Что ж, поедем, – сказал Чивьин. – Давай, княже, так сделаем. Поедем сейчас Проломными воротами. Но сперва поглядишь на стальной торг, возле Богоявленского монастыря, на торг Старой площади. Потом поедем на Кузнецкий. Оттуда – в Старые ряды. Как ты говоришь, колбасу завяжем. А затем – на Балчуг, там тоже торговля. И на этом сегодня закончим.
– Давай.
Кирдун, который относился к Чивьину, как и ко всем Алесевым знакомым, очень ревниво, только сопел от такой бесцеремонности.
Сани тронулись. Богатая Ильинка, московское «Сити», плыла перед глазами. Менялы-скопцы сидели под навесами. В магазине богачей Булочкиных тускло блестело в пасмурном свете серебро. Переливами искусной парчи сияла за окнами огромная Сапожниковская лавка. И на все это порошил с неба снег.
– На Варвару поворачивать незачем, – сказал Чивьин. – Там воск, перцы-шмерцы да оптовая бакалея. А торговцы – все больше бывшие крепостные Шереметева. Не отпускал. Они почти все тысячники, а многие даже миллионщики, так ему лестно было, что его мужики миллионами ворочают. Вот теперь, когда отменили крепостное право, так и кусай локти. Да что ему? Богач! Равный, видимо, вам по богатству. А у тебя миллионщики были?
– При отце были. Двенадцать человек. Да я их сразу отпустил.
– Без выкупа?
– Да. Только обязал, чтобы каждый для бедных односельчан по волоке земли и по лошади купил. И дома построил.
– Продешевил, князь. Они б по десять тысяч за волю каждый заплатил.
– Я за этим не гнался. Они даже оброка меньше шереметевских платили… Пятьдесят в год.
– Это хорошо. А вот, видишь, церковь Иоанна Богослова, что под вязом. Видишь – торг. Здесь готовое платье покупают. Можно и дрянину купить – обманут на все четыре корки. А можно и доброе. Кожухи иногда бывают ничего себе.
Загорский незаметно тронул за плечо Кирдуна. Халимон склонил голову. Вечером он должен передать это Маевскому, и тогда «купец Вакх» закупит здесь две тысячи полушубков.
Пошить такое огромное количество на месте, в Приднепровье, было нельзя, не возбудив подозрений. Швальни Загорского под маркой «обшивания слуг младших родов» могли пошить не больше пяти сотен теплых кожухов. Да приблизительно столько же договорились пошить в разных иных местах.
Повернули на Никольскую, к Богоявленскому монастырю. Здесь колыхалась толпа: шла торговля стальными и медными изделиями, главным образом тульскими. Тускло блестели самовары – от пятиведерных, «чугуночных», до самых маленьких; связками, будто лыко под мужичьей стрехой, висели ружейные стволы. В глубине яток (палатка, торговое место на базаре, рундук под холщовым навесом), как тарань (рыба, разновидность плотвы; чаще всего употреблялась в пищу соленой или вяленой), серебрились блестящие ножи, соседствовали с приборами для затворов и рядами охотничьих двустволок.
Чивьин часто приказывал остановить лошадей, торговался с хозяевами, уверял, уговаривал и только что не божился – грех. Когда отъезжали от каждого места, хозяин лавки звал грузчиков, русских и татар, и они начинали носить на возы гужевых извозчиков, что стояли вдоль всех подворий, рогожные кули.
Везли их на чижовское подворье, где Кирдун на днях снял складское помещение.
Алесь брал в руки вороненые или посеребренные стволы, примеривая, удобен ли приклад. Давняя привычка к оружию давала ему возможность безошибочно отличать блестящую дрянь для новичков от простых, но настоящих ружей «на знатока». Покупали, однако, с предосторожностью: пять – восемь высшего класса ружей в каждой лавке. Это не было оружие «для всех». Это было оружие «застрельщиков», наилучших стрелков, что будут входить по два человека в каждый десяток, и то лишь на тот случай, если штуцеров [17]17
Штуцер – ружье с нарезами в канале ствола, заряжавшееся с дула, предшественник винтовки (у которой также были нарезы в канале ствола, но заряжалась она с казенной части). Штуцерное ружье появилось в Германии в XVI веке. С 1726 года его стали изготовлять и в России, на тульских оружейных заводах. До появления винтовки штуцер был лучшим стрелковым оружием. С 1843 года в русской армии штуцерами были вооружены стрелковые батальоны и лучшие, «штуцерные», стрелки в пехотных полках.
[Закрыть] или игольных ружей достать не удастся.
Толпа бурлила на Никольской, и только в переулках, что вели на Ильинку, было спокойнее: там шла торговля – оптовая.
– Великими миллионами ворочают, – сказал Чивьин. – Великими сотнями миллионов. Великими, неправедными. И все больше, больше тут денег. Китай-город, ничего не скажешь. А теперь совсем у них хорошо. Вся сила городская тут. А господа к Яблочному двору псарей высылают – борзых продавать.
– Что брешешь, – сказал Макар. – Сейчас вот у них и деньги, у господ. Никогда столько не было.
– И это правда. Только надолго ли?
Сани с трудом пробивались сквозь толпу к Проломным воротам. Блинщики, сбитенщики, старухи-нищенки, разносчики, пирожники так и кишели под ногами. В окнах лавок теперь было другое: тяжелые переплеты церковных книг, золото дискосов и потиров [18]18
Дискос – блюдце с поддоном, на которое кладут во время церковной службы вырезанную из просфоры фигуру агнца (ягненка). Просфора – у православных так называется небольшая круглая булочка, выпеченная из квасного пшеничного теста, употребляемая для причастия («тело господне»). Потир – чаша с поддоном, в которой во время литургии (разновидность церковной службы) возносятся святые дары; другое название – дароносица.
[Закрыть], золотые и скорбные ризы. Постепенно, однако, за Печатным двором светское вытеснило духовное. Под навесами и в лавках лежали книги, висели прихваченные бельевыми зажимами лубочные рисунки. Вместо семинаристов и провинциальных попов, что приехали покупать церковную утварь, из лавки в лавку ходили мужики-коробейники. Слышались божба, ругань, перебранка.
Здесь они немного завязли по вине Алеся. Он заходил чуть не в каждую лавку, и после каждого такого визита в ногах седоков прибавлялось книг. Кирдун все больше суровел и наконец не выдержал. Дождался, пока они остались вдвоем перед дверью очередной лавки, и тихо сказал:
– Зачем они тебе? Огню на прокорм?
Алесь виновато пожал плечами:
– Не могу. Ты посмотри, какие у этих книжников грязные лапы.
– Может, вместе с хатами нашими они сгорят, книги, – сказал Халимон.
– Сгорят и здесь.
– Оставьте, панич.
– Сгорят. Наберет такой вот книг, носит-носит – никто не покупает. Тогда он во дворе костер раскладывает – и «время обновить товарец». Все это в огонь. А тут, гляди, эльзевиры[19]19
Эльзевиры – книги, напечатанные в типографии Эльзевиров в Голландии (XVI-XVII вв.). Выделяются удивительной красотой и утонченностью шрифтов.
[Закрыть], масонские издания, «Духовный рыцарь».
Действительно, среди лубочных книг лежали мистические новиковские издания, книги по хиромантии и физиогномике, «Златоустовы Маргариты», «Четьи-Минеи» еще дониконовских времен.
Чивьин, разглядывая последние, лишь облизывался, пока Загорский не велел ему взять их себе.
А над всей этой роскошью взвивались пронзительные или скрипящие голоса, словно стервятники пировали над трупами:
– Вот лубки-лубки!
– Вот купец в трубу вылетел. Сапоги – буряками, за цилиндр – руками, у тех, кто глядит, морды дураками.
– А вот муж на женке дрова из леса везет. Купи, мужик, чтоб женка нарядов не просила.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.