Электронная библиотека » Владимир Набоков » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Смотри на арлекинов!"


  • Текст добавлен: 22 января 2014, 03:14


Автор книги: Владимир Набоков


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +
12

В некий таинственный миг, под конец нашей последней парижской зимы, что-то в моих отношениях с Ирис стало меняться к лучшему. Волна новой привязанности, новой близости, новых ласок поднялась и смела все обманы отдаления – размолвки, молчания, подозрения, ретирады в крепость amour-propre[37]37
  Самолюбие, гордость (фр.).


[Закрыть]
и тому подобное – всё, что мешало нашей любви и в чем виноват я один. Более покладистой и веселой подруги я не мог себе и представить. Нежности и любовные прозвища (основанные в моем случае на русских лингвистических формах) вновь воротились в наш повседневный обиход. Я нарушал монашеский распорядок труда над романом в стихах «Полнолуние» («Plenilune») верховыми прогулками с ней по Булонскому лесу, послушными хождениями на рекламные показы модных нарядов, на выставки мошенников-авангардистов. Я поборол презрение к «серьезному» синематографу (который приделывал к любой душераздирающей драме политический выверт), предпочитаемому ею американской буффонаде и комбинированным съемкам немецкой фильмы ужасов. Я даже выступил с рассказом о моих кембриджских денечках в довольно трогательном Дамском Английском Клубе, к которому она принадлежала. И в довершение праздника я рассказал ей сюжет моего следующего романа («Камера люцида»).

Как-то под вечер, в марте или в начале апреля 1930-го, она заглянула ко мне в комнату и, получив разрешенье войти, протянула копию отпечатанной на машинке страницы номер 444. Это, сказала она, предположительный эпизод ее нескончаемой повести, в которой вымарок скоро станет больше, чем вставок. По словам Ирис, она застряла. Диана Вэйн, лицо проходное, но в общем приятное, поселившись на время в Париже, знакомится в школе верховой езды со странным французом корсиканского, а может быть и алжирского, происхождения, – страстным, брутальным, неуравновешенным. Он ошибкой принимает Диану – и упорствует в этой ошибке, несмотря на ее веселые увещания, – за свою былую возлюбленную, также англичанку, которой он многие годы не видел. Здесь перед нами, указывал автор, род галлюцинации, навязчивый вымысел, которым Диана, прелестная резвунья, наделенная острым чувством юмора, позволяет Жюлю тешиться на протяжении двадцати примерно уроков; но затем его интерес к ней становится более реалистическим, и она перестает с ним встречаться. Ничего между ними не было, и, однако ж, его никак нельзя убедить, что он спутал ее с девушкой, которой некогда обладал или думает, что обладал, потому что и та девушка вполне могла оказаться лишь остаточным образом увлечения еще более давнего, а то и застрявшим в памяти бредом. Положение сложилось очень запутанное.

Так вот, этот листок будто бы содержал последнее, зловещее письмо к Диане, написанное французом на нескладном английском. Мне надлежало прочесть его так, словно оно настоящее, и в качестве опытного писателя дать заключение, какими последствиями или напастями чревата эта история.


«Любимая!

Я не способен представить себе, что ты действительно желаешь порвать со мной всякую связь. Видит Бог, я люблю тебя больше жизни – больше двух жизней, твоей и моей, вместе взятых. Ты совсем не больна! Или, быть может, у тебя появился другой? Другой любовник, да? Другая жертва твоей привлекательности? Нет-нет, эта мысль слишком ужасна, слишком унизительна для нас обоих.

Мое ходатайство (supplication) скромно и справедливо. Дай мне еще лишь одно свидание! Одно свидание! Я готов встретиться с тобой все равно где – на улице, в каком-нибудь cafe, в Лесу Булони, – но я должен увидеть тебя, должен открыть тебе многие тайны прежде, чем я умру. О, это не угроза! Клянусь, если наше свидание приведет к положительному результату, если, иначе говоря, ты позволишь мне надеяться, – только надеяться, – тогда, о, тогда я соглашусь подождать немного. Но ты должна мне ответить без промедления (without retardment), моя жестокая, глупенькая, обожаемая девочка!

Твой Жюль»


– Тут есть одно обстоятельство, – сказал я, аккуратно укладывая листок в карман для последующего изучения, – о котором девочке следует знать. Это написано не романтическим корсиканцем, стоящим на грани crime passionnel[38]38
  Преступление на почве ревности (фр.).


[Закрыть]
, а русским шантажистом, знающим по-английски ровно столько, чтобы управиться с переводом самых затасканных русских оборотов. Меня поражает другое, – как это ты, имея три-четыре русских слова в запасе – «как поживаете» да «до свиданья», – как это ты, сочинительница, ухитрилась выдумать такие словесные тонкости и подделать ошибки в английском, на которые горазд только русский? Я знаю, что способность к перевоплощению – ваша семейная черта, и все же…

Ирис ответила (с той ее замысловатой non sequitur[39]39
  Вывод, не соответствующий посылкам, непоследовательность (лат.).


[Закрыть]
, которую мне предстояло спустя сорок лет отдать героине «Ardis’a»), что да, конечно, я прав, на нее, должно быть, подействовало чрезмерное обилие путаных русских уроков, она, разумеется, выправит это странное впечатление, попросту дав все письмо на французском, из которого, кстати, как ей говорили, русские и переняли целую кучу клише.

– Но дело не в этом, – прибавила она. – Ты не понял, главное – что будет дальше, я имею в виду логически? Как поступить моей бедной девушке с этим неотвязным животным? Ей не по себе, она запуталась, ей страшно. Куда заведет эта история – в трагедию или в фарс?

– В мусорную корзину, – шепнул я, прерывая работу, чтобы привлечь ее изящное тело к себе на колени, что я, благодарение Господу, часто проделывал в ту роковую весну 1930 года.

– Верни мне листок, – нежно взмолилась она, пытаясь просунуть ладошку в карман моего халата, но я покачал головой и лишь крепче обнял ее.

Моя подспудная ревность воспламенилась бы, взревев, точно топка, если бы я заподозрил, что жена переписала подлинное послание – полученное, скажем, от одного из жалких, немытых эмигрантских поэтиков с прилизанными волосами и выразительно водянистыми глазками, которых она часто встречала в салонах изгнанников. Но, пересмотрев письмо, я решил, что она вполне могла сама составить его, подпустив несколько промахов, заимствованных из французского (supplication, sans tarder[40]40
  Без промедления (фр.).


[Закрыть]
), тогда как иные, верно, явились подсознательными отголосками воляпюка, приставшего к ней во время уроков у русских учителей или подхваченного в двух– и трехъязычных упражнениях из велеречивых грамматик. И потому все, что я сделал взамен блужданий по дебрям нечистых догадок, – это сохранил тонкий листок с неровными отступами, так характерными для отстуканных ею страниц, в полинялом, потрескавшемся портфеле, который лежит передо мной между иных воспоминаний, иных смертей.

13

Утром 23 апреля 1930 года визгливый зов коридорного телефона застал меня вступающим в полную ванну.

Ивор! Он только что прибыл в Париж из Нью-Йорка на важное совещание, до вечера будет занят, завтра уедет, но хотел бы…

Тут вмешалась голая Ирис и ласково, неторопливо, сияя улыбкой, отобрала у меня трубку вместе с его монологом. Минутой позже (при всех своих недостатках брат ее был милосердно немногословным телефонным говоруном) она, еще улыбаясь, обняла меня, и мы перешли в ее спальню для последнего нашего «fairelamourir»[41]41
  От faire l’amour – «предаваться любви» (фр.).


[Закрыть]
, как она называла это на своем небрежном и нежном французском.

Ивор обещал заехать за нами в семь вечера. Я уже надел старый обеденный смокинг, Ирис стояла бочком к коридорному зеркалу (лучшему и ярчайшему в доме), легко колеблемая стараньями поясней разглядеть в ручном зеркальце, которое держала у головы, свой темный, шелковистый, коротко остриженный затылок.

– Если ты готов, – сказала она, – хорошо бы купить немного маслин. Из ресторана мы поедем сюда, а он так любит их к послеобеденному коньяку.

И я спустился вниз, и перешел улицу, и содрогнулся (стоял сырой, безрадостный вечер), и толчком отворил дверь деликатесной лавчонки напротив, и мужчина, шедший за мной, крепкой рукой придержал ее, не давая закрыться. Он был в макинтоше, в берете, темное лицо его дергалось. Я узнал лейтенанта Старова.

– Ah! – сказал он. – A whole century we did not meet![42]42
  Сто лет не виделись! (англ.)


[Закрыть]

Облачко, выдохнутое им, отозвалось странным химическим душком. Я однажды попробовал нюхнуть кокаину (от чего меня только вырвало), но тут был какой-то другой наркотик.

Он стянул черную перчатку для одного из тех обстоятельных рукопожатий, которыми мои соотечественники почитают приличным обмениваться при всяком приходе-уходе, и освобожденная дверь тюкнула его между лопаток.

– Pleasant meeting![43]43
  Приятная встреча! (англ.)


[Закрыть]
– продолжал он на своем удивительном английском (не выставляя его напоказ, как могло бы подуматься, но прибегая к нему вследствие подсознательного сближения). – I see you are in smoking. Banquet?[44]44
  Я вижу вы в… Банкет? (англ.) Слово smoking означает не «смокинг», а «курение», «копчение».


[Закрыть]

Я платил за оливки, между тем отвечая, по-русски, что да, мы с женою нынче обедаем на людях. Затем я сумел уклониться от прощального рукопожатия, воспользовавшись тем, что прикащица обратилась к нему за новыми распоряжениями.

– Вот несчастье! – воскликнула Ирис. – Нужно черных, а не зеленых!

Я сказал, что отказываюсь возвращаться за ними, потому что не желаю еще раз нарваться на Старова.

– А, этот мерзкий тип, – сказала она. – Вот увидишь, теперь он явится нас навестить в надежде на «vaw-dutchka». Напрасно ты с ним разговаривал.

Она распахнула окно и высунулась наружу как раз в ту минуту, что Ивор вылез из таксомотора. Послав ему воздухом звучный поцелуй, она прокричала, иллюстративно маша руками, что мы спускаемся.

– Как было бы хорошо, – говорила она, пока мы торопливо сходили по лестнице, – если бы ты носил оперный плащ. Мы бы с тобой завернулись в него, как сиамские близнецы из твоего рассказа. Ну, теперь скоренько!

Она влетела в объятия Ивора и через миг уже укрылась в машине.

– «Паон д’Ор», – сообщил водителю Ивор. – Приятно видеть тебя, старичок, – сказал он мне с явственным американским выговором (которому я застенчиво подражал за обедом, пока он не прорычал: «Очень смешно»).

Ресторана «Паон д’Ор» теперь уж не существует. Хоть и не первостатейный, но приятный и чистый, он был особенно люб американским туристам, которые называли его «Pander»[45]45
  «Сводник» (англ.).


[Закрыть]
или «Пандора» и всегда заказывали «putty sawlay», – и, сколько я понял, мы тоже его получили. Яснее я помню стекленый ящичек на расписанной золотыми фигурами стене рядом с нашим столом: в нем виднелась четверка бабочек морфо – две огромные, сияющие одинаково резко, но обладающие разными очерками, и две помельче под ними, слева сладостно-синяя с белыми полосками, а справа мерцающая, как серебристый атлас. По уверениям метрдотеля, их поймал в Южной Америке каторжник.

– А как моя приятельница Мата Хари? – поинтересовался Ивор, вновь оборачиваясь к нам, его растопыренная пятерня по-прежнему плоско лежала на скатерти с той минуты, как он повернулся к обсуждаемым «насекомым».

Мы сообщили, что бедный ара заболел, пришлось его умертвить. А машина все еще бегает? Бегает, и преотличнейшим —

– Собственно, – продолжила Ирис, тронув мое запястье, – мы решили завтра отправиться в Канниццу. Жалко, Ив, что ты не можешь присоединиться к нам, но, может быть, тебе удастся приехать потом.

Я не стал возражать, хоть и слыхом не слыхивал об этом решении.

Ивор сказал, что если нам захочется продать виллу «Ирис», то он знает человека, который ухватится за нее сразу. Ирис, сказал он, тоже его знает: Дэвид Геллер, актер.

– Он был (повернувшись ко мне) первым ее ухажером, пока тебя не принесло. У нее, небось, и теперь где-то спрятана наша с ним фотография – «Троил и Крессида», тому уж лет десять назад. Он играл Елену Троянскую, а я Крессиду.

– Врет, врет, – мурлыкала Ирис.

Ивор описал свой дом в Лос Ангелесе. Он предложил обсудить с ним после обеда сценарий, который ему хотелось мне заказать, – по гоголевскому «Ревизору» (мы, так сказать, возвращались в исходную точку). Ирис попросила добавки.

– Помрешь ведь, – сказал Ивор. – Это жутко сытная штука. Помнишь, что говорила миссис Грант (их давняя гувернантка, которой он приписывал всякого рода отвратные апофегмы): «Белые черви ждут не дождутся обжору».

– Вот потому-то я и хочу, чтобы меня после смерти сожгли, – заметила Ирис.

Он потребовал вторую или третью бутылку посредственного белого вина, которое я похвалил из малодушной учтивости. Мы выпили за его новую фильму – забыл название, – назавтра ей предстояло пойти в Лондоне, а там, надеялся он, и в Париже.

Ивор не выглядел ни особенно хорошо, ни особенно счастливо; он обзавелся порядочной весноватой лысинкой. Я прежде не замечал, как тяжелы его веки, как жестки и белесы ресницы. Наши соседи, троица безвредных американцев, здоровенных, краснолицых, горластых, были, возможно, не очень приятны, однако ни Ирис, ни я не сочли оправданной Иворову угрозу «заткнуть эти бронксиальные трубы», тем более что и сам он звучал довольно зычно. Честно говоря, я уже с нетерпением ждал окончанья обеда – и домашнего кофе, – напротив, Ирис, казалось, утвердилась в намерении вполне насладиться каждым кусочком, каждым глотком. На ней было очень открытое платье, черное, ровно смоль, и длинные ониксовые серьги, мой давний подарок. Щеки и руки, лишенные летнего загара, отливали матовой белизной, которую мне еще предстояло раздать – и может быть, слишком щедро – юным женщинам моих будущих книг. Блуждающий взор Ивора все примеривался, пока он говорил, к ее голым плечам, но мне с помощью простого приема – встревая с каким-то вопросом – удавалось сбивать этот взор с пути.

Наконец испытание подошло к концу. Ирис сказала, что через минуту вернется; ее брат предложил мне «пойти отлить», но я уклонился, – не то чтобы я не нуждался в этом, – нуждался, – а просто по опыту знал, что говорливый сосед и вид его близкой струи наверняка поразят меня испускательной импотенцией. Сидя в холле ресторана и покуривая, я размышлял о разумности внезапного переноса сложившегося уклада работы над «Камерой люцидой» в иную среду, к иному столу, с иным освещением, с иным напором внешних звуков и запахов, – и видел, как мои листки и заметки, мелькая, уносятся, словно яркие окна скорого поезда, не останавливающегося на моей станции. Я решил переговорить с Ирис об ее идее, и тут как раз брат и сестра, улыбаясь друг дружке, появились по обе стороны сцены. Ей осталось прожить меньше пятнадцати минут.

Номера вдоль рю Депрео едва различимы, и таксист на два дома проскочил мимо нашей парадной двери. Он предложил сдать назад, но нетерпеливая Ирис уже выпорхнула, и я полез следом, оставив Ивора расплатиться. Она огляделась и зашагала к нашему дому так скоро, что я с трудом поспевал за ней. Почти уже подсунув ладонь ей под локоть, я услышал, как Ивор окликает меня – ему не хватило мелочи. Я бросил Ирис и побежал назад, к Ивору, и как раз поравнялся с двумя хиромантами, когда и я, и они услыхали, как Ирис крикнула громко и храбро, словно отгоняя злую собаку. В свете уличной лампы мы различили мужчину в макинтоше, шагавшего к ней с противоположной панели, – он выстрелил с такого малого расстояния, что мне почудилось, будто он проткнул ее своим большим пистолетом. Теперь таксист и мы с Ивором следом за ним подбежали уже так близко, что увидели, как убийца споткнулся о ее упавшее, сжавшееся тело. Но он и не пытался удрать. Вместо того он встал на колени, стянул берет, расправил плечи и в этой жуткой, смехотворной позе поднял к обритой голове пистолет.

Рассказ, после полицейского расследования (которое мы с Ивором запутали, как смогли) появившийся среди прочих faits-divers[46]46
  Краткие новости (фр.).


[Закрыть]
в дневных парижских газетах, сводился к следующему – перевожу: русский из «белых», Владимир Благидзе, он же Старов, подверженный приступам умопомрачения, ночью в пятницу впал в исступление и открыл посреди тихой улочки беспорядочную стрельбу из пистолета, одним выстрелом убив английскую туристку миссис [фамилия переврана], случайно проходившую мимо, после чего вышиб себе мозги прямо над ее телом. На самом деле он не умер на месте, но, сохранив в замечательно прочном черепке осколки сознания, как-то дотянул аж до мая, в тот год необычно жаркого. Ивор из своего рода извращенного любопытства, какое, бывает, испытываешь во сне, посетил его в весьма специальной больнице знаменитого доктора Лазарева – в круглом-круглом, безжалостно круглом строении на верхушке холма, густо поросшего конским каштаном, собачьей розой и прочей кусачей зеленью. Через дырку в мозгу Благидзе улетучился полный набор недавних воспоминаний, зато пациент совершенно отчетливо помнил (по словам русского санитара, хорошо умевшего разбирать речи пытаемых), как его, шестилетнего, водили в Италии в увеселительный сад, и там крошечный поезд о трех открытых вагончиках с шестеркой безмолвных детей в каждом и с зеленым паровозиком на батарейном ходу, испускавшим через уместные промежутки клуб поддельного дыма, катил по кругу сквозь живописные, как в дурном сне, заросли ожины, чьи одуряющие цветы кивали в постоянном согласии со всеми кошмарами детства и ада.

Надежда Гордоновна с другом-священником заявилась в Париж откуда-то с Оркнеев лишь после погребения мужа. Из ложного чувства долга она попыталась встретиться со мной и рассказать мне «всё». Я уклонился от всяких свиданий с ней, но она изловчилась поймать в Лондоне Ивора перед самым его отъездом в Штаты. Я никогда его не расспрашивал, и милый смешной человечек так и не рассказал мне, к чему это «всё» сводилось, – отказываюсь верить, что ко многому, – да и, как бы там ни было, я знал достаточно. Человек я по натуре не мстительный, но, однако ж, люблю иногда помедлить воображеньем на том зелененьком поезде, бегущем по кругу, по кругу, по кругу, навек.

Часть вторая

1

Удивительная форма самосохранения заставляет нас избавляться, мгновенно, необратимо, от всего, что принадлежало потерянной нами возлюбленной. В противном случае вещи, к которым она каждый день прикасалась и которые удерживала в положенных рамках самим обращением к ним, начинают вдруг наливаться своей, безумной и жуткой, жизнью. Каждое ее платье обзаводится собственной личностью, книги сами листают свои страницы. Мы задыхаемся в теснящем кругу этих чудовищ, не находящих себе ни места, ни образа, потому что ее здесь нет и некому их приголубить. И даже самый храбрый из нас не может встретиться взглядом с ее зеркалом.

Как от них избавиться – это иная проблема. Не мог же я топить их, будто котят, собственно, я и котенка не могу утопить, что уж там говорить о ее гребешке или сумочке. Не мог я и видеть, как чужой человек собирает их, утаскивает и возвращается за добавкой. Поэтому я просто сбежал из квартиры, велев служанке любым удобным ей способом избавиться от всех этих нежелательных предметов. Нежелательных! В миг расставания они выглядели вполне нормальными и безвредными, я бы даже сказал – озадаченными.

Поначалу я пытался обосноваться в третьеразрядном отеле в центре Парижа. Пробовал одолеть ужас и одиночество целодневным трудом. Закончил один роман, начал другой, написал сорок стихотворений (все как один – разбойники и братья в пестрых нарядах), дюжину рассказов, семь эссе, три разгромных рецензии и одну пародию. Чтобы не лишиться разума в течение ночи, приходилось заглатывать пилюлю особенной крепости или же покупать кого-то в постель.

Помню опасный майский рассвет (1931? или 1932?); все птицы (воробьи большей частью) пели, как в гейневском месяце мае, с монотонной бесовской силой, – я потому и думаю, что стояло чудное майское утро. Я лежал, повернувшись лицом к стене, и в недобром помрачении размышлял, не отъехать ли «нам» на виллу «Ирис» раньше обычного. Имелось, впрочем, препятствие, мешавшее мне предпринять эту поездку: и дом, и автомобиль были проданы, так сказала мне сама Ирис на протестантском погосте, потому что владыки ее веры и участи воспрещали кремацию. Я повернулся в постели от стенки к окну, рядом, между мной и окном, лежала Ирис, обратив ко мне темный затылок. Я содрал одеяло. Она была голая, в одних только черных чулках (это показалось мне странным, но в то же время напомнило что-то из параллельного мира, ибо разум мой стоял враскоряку на двух цирковых лошадях). В виде эротической сноски я в десятитысячный раз напомнил себе отметить где-нибудь, что нет ничего соблазнительней женской спины с профильным подъемом бедра, когда женщина лежит на боку, чуть подогнув ногу. «J’ai froid»[47]47
  «Мне холодно» (фр.).


[Закрыть]
, – сказала женщина, едва я тронул ее за плечо.

Русское обозначение любого предательства, неверности, вероломства – это муаровое, змеистое слово «измена», в основе которого лежит представление о перемене, подмене, превращении. Такое его происхождение никогда не приходило мне в голову в моих постоянных думах об Ирис, теперь оно поразило меня, как разоблаченное ведьмовство, обращение нимфы в шлюху, – и вызвало немедленный и истошный протест. Один сосед забухал мне в стену, другой застрекотал у дверей. Испуганная женщина, схватив свою сумку и мой плащ, вылетела из комнаты, и ей на смену явилась бородатая личность, облаченная, словно в фарсе, в ночную сорочку и галоши на босу ногу. Крещендо моих криков, криков гнева и горя, разрешилось истерикой. Кажется, были какие-то попытки сплавить меня в больницу. Во всяком случае, иное жилище пришлось искать sans tarder, – оборот, которого я не могу слышать без мучительных корчей, ибо он связан в моем сознании с письмом ее любовника.

Какой-то мелкий лоскут сельского пейзажа беспрестанно маячил перед моими глазами на манер светородной иллюзии. Я пустил указательный палец блуждать наугад по карте Северной Франции, кончик ногтя застрял на городке Petiver или Petit Ver – червячок ли, стишок – и то и другое отзывалось идиллией. Автобус привез меня на какую-то станцию, кажется, поблизости был Орлеан. Все, что я помню о моем обиталище, – это странно уклончивый пол, отвечавший наклону потолка в кафе под моей комнатой. Помню еще пастельно-зеленый парк на восточной окраине города, старую крепость. Лето, проведенное мною там, – это просто мазок краски на тусклом стекле моего рассудка; но я сочинил несколько стихотворений, – по крайности одно из них, про акробатов, представляющих на площади перед церковью, множество раз перепечатывали за последние сорок лет.

Вернувшись в Париж, я обнаружил, что добрый мой друг, Степан Иванович Степанов, журналист с большим именем и независимыми средствами (он был из тех очень немногих русских счастливцев, что перебрались за границу и деньги туда же прибрали перед самым большевистским переворотом), не только устроил мое второе или третье публичное чтение («вечер» – вот русское слово, приставшее к представлению этого рода), но и желает, чтобы я остановился в одной из десятка комнат его просторного старомодного особняка (авеню Кох? или Рош? Она упирается в статую генерала (или подпирается ею), имя которого мне не дается, но, наверное, прячется где-то в моих старых заметках).

В ту пору здесь проживали старики Степановы, их замужняя дочь баронесса Борг, ее одиннадцатилетнее чадо (барона, человека делового, фирма услала в Англию) и Григорий Рейх (1899–1942?), мягкий, меланхоличный, тощий молодой поэт, совсем бесталанный, печатавший в «Новостях» под псевдонимом «Лунин» по еженедельной элегии и служивший у Степанова секретарем.

По вечерам мне волей-неволей приходилось спускаться вниз для участия в частых сборищах литературных и политических персонажей, происходивших в пышном салоне или в обеденной зале с ее огромным, долгим столом и масляным портретом en pied[48]48
  Во весь рост (фр.).


[Закрыть]
юного сына Степановых, который погиб в 1920-м при попытке спасти тонущего одноклассника. Сюда частенько заглядывал близорукий, грубовато жовиальный Александр Керенский, отрывисто вздевавший монокль, чтобы разглядеть чужака или поприветствовать старого друга всегда готовой колкостью, произносимой скрипучим голосом, сила которого большей частью сгинула многие годы тому в реве революции. Бывал здесь и Иван Шипоградов, отменный романист и недавний нобелевский призер, излучавший обаяние и одаренность, а после нескольких стопочек водки тешивший закадычных друзей какой-нибудь русской похабной байкой, вся художественность которой держится на деревенской смачности и на нежном уважении, с которыми в ней трактуются самые наши укромные органы. Фигурой куда менее привлекательной был старинный соперник И. А. Шипоградова, щуплый человечек в обвислом костюме, Василий Соколовский (странно прозванный И. А. «Иеремией»), который с начала столетия посвящал том за томом мистической и общественной истории украинского клана, основанного в шестнадцатом веке скромной семьей из трех человек, но к тому шестому (1920-й) ставшего целым селом, обильным мифологией и фольклором. Приятно было увидеть умное, грубо отесанное лицо старика Морозова с копной тусклых волос и яркими ледяными глазами; и наконец, у меня имелась причина внимательно приглядываться к приземистому и мрачному Базилевскому, – не потому, что он вот-вот должен был поцапаться или уже поцапался со своей молодой любовницей, красавицей с кошачьей повадкой, писавшей пес их знает что за стихи и вульгарно флиртовавшей со мной, а потому, что он, как я надеялся, уже уяснил, что это его я высмеял в последнем номере литературного журнала, в котором мы оба участвовали. Хотя английский его не годился для перевода, скажем, Китса (которого он определял как «доуайльдовского эстета начала эпохи индустриализации»), Базилевский именно этим и обожал заниматься. Обсуждая недавно «в целом довольно приятную изощренность» моих переводов, он имел неосмотрительность процитировать знаменитую строку Китса, передав ее так:

 
Всегда нас радует красивая вещица, —
 

что в обратном переводе приобретает вид:

 
A pretty bauble always gladdens us.
 

Наш разговор, однако, оказался слишком коротким, чтобы мне удалось обнаружить, усвоил ли он мой веселый урок. Он спросил у меня, как мне показалась новая книга, о которой он толковал Морозову (одноязыкому), – а именно «впечатляющий труд Моруа о Байроне», и, услышав в ответ, что мне она показалась впечатляющей дребеденью, суровый критик мой, проворчав: «Не думаю, чтобы вы ее прочитали», продолжал просвещать невозмутимого старика-поэта.

Я норовил ускользнуть задолго до окончания вечера. Звуки прощания обычно настигали меня, когда я вплывал в бессонницу.

Большую часть дня я коротал за работой, засевши в глубоком кресле и удобно разложив перед собой принадлежности на особой доске для писания, предоставленной мне хозяином, большим любителем ловких безделиц. Со времени постигшей меня утраты я как-то стал прибавлять в весе, и теперь, чтобы выбраться из чрезмерно привязчивого кресла, приходилось кряхтеть и крениться. Только одна маленькая особа навещала меня, для нее я держал мою дверь приоткрытой. Ближний край доски услужливо изгибался, обнимая авторское брюшко, а на дальнем имелись зажимы и резинки, позволявшие удерживать карандаши и бумаги, я до того привык к этим удобствам, что неблагодарно тужил об отсутствии туалетных приспособлений – вроде тех полых палок, которыми, говорят, пользуются на Востоке.

Каждый день, всегда в один час, беззвучный пинок распахивал дверь пошире, и внучка Степановых вносила поднос с большим стаканом крепкого чаю и тарелкой аскетичных сухариков. Она приближалась, опустив глаза, осторожно переставляя ступни в белых носочках и синих полотняных тапочках, почти совсем застывая, когда начинал колыхаться чай, и вновь подвигаясь медленными шажками заводной куклы. У нее были соломенные волосы и веснущатый нос, и я подобрал для нее льняное платьице и глянцевый черный ремень, когда заставил ее продолжить таинственное продвижение прямо в книгу, которую писал о ту пору, в «Красный цилиндр», где она стала грациозной маленькой Эми, двусмысленной утешительницей приговоренного к казни.

Это были приятные перерывы, приятные! Из салона внизу слышалась музыка, – баронесса с матушкой играли à quatre mains[49]49
  В четыре руки (фр.).


[Закрыть]
, как они, несомненно, игрывали и переигрывали последние пятнадцать лет. У меня – в подкрепленье к сухарикам и для обольщения маленькой гостьи – имелась коробка печенья в шоколадной глазури. Доска для писания отодвигалась, заменяясь ее сложенными ручками. По-русски она говорила бегло, но с парижскими перебивками и вопрошающими звуками, эти птичьи ноты что-то страшненькое сообщали ответам, которые я, пока она болтала ножкой и покусывала печенье, получал на обычные вопросы, какие задаются ребенку; потом она вдруг выворачивалась у меня из рук посреди разговора и устремлялась к двери, будто ее кто позвал, хотя на деле пианино продолжало ковылять уютной стезей семейного счастья, в котором мне части не было и которого я, в сущности, и не знал никогда.

Предполагалось, что я проживу у Степановых недели две, однако я застрял на два месяца. Поначалу я чувствовал себя сравнительно хорошо – по крайности, мне было удобно, я отдыхал, – но новое снотворное снадобье, так отменно сработавшее на первой, завлекательной стадии, понемногу отказывалось справляться с кое-какими мечтаниями, которым, как выяснилось в невероятном последствии, мне следовало по-мужски уступить и осуществить их – не важно, каким способом; вместо того я воспользовался отъездом Долли в Англию и нашел для моего жалкого остова иное пристанище. Им оказалась спальня-гостиная в ветхом, но тихом доходном доме на левом берегу, «угол rue St Supplice», как сообщает с беспощадной неточностью мой карманный дневник. Подобие древнего посудного шкапа вмещало первобытный душ, иных удобств не имелось. Раза два или три в день я выходил ради еды, чашки кофе или экстравагантной покупки в деликатесной, и это давало мне небольшую distraction[50]50
  Развлечение, отвлечение (фр.).


[Закрыть]
. В соседнем квартале я отыскал синема со специальностью старых вестернов и крохотный бордель с четырьмя проститутками, разнившимися в возрасте от восемнадцати до тридцати восьми, самая молодая была и самой невзрачной.

Мне предстояло долгие годы прожить в Париже, связанному с этим гнетущим городом нитями, на которых держится достаток русского писателя. Ни тогда, ни теперь, задним числом, я не чувствовал и не чувствую чар, что так обольщали моих соплеменников. Я не о кровавом пятне на темнейших камнях самой темной из улиц этого города; не об этом непревзойденном ужасе; я только хочу сказать, что смотрел на Париж с его сероватыми днями и угольными ночами как на случайное обрамление самой подлинной и верной из радостей моей жизни: красочной фразы в моем мозгу под моросью, белой страницы под настольною лампой, ждущей меня в моем жалком жилище.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации