Читать книгу "Персональное дело"
Автор книги: Владимир Войнович
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 12+
сообщить о неприемлемом содержимом
– Мы Войновичу помогаем, мы ему заплатили за «Хочу быть честным», мы заключили с ним договор, а он покупает… автомобили (множественное число. – В.В.).
Признаюсь, я был сильно обескуражен. Во-первых, я думал, что они мне не помогают, а платят заслуженный мною гонорар. Во-вторых, я купил всего-навсего «Запорожец» (не новый и в единственном числе), в-третьих, машину эту я купил не на их деньги, а если бы даже и на их, то какое их дело. Я порывался вернуть им договор вместе с авансом, но Ася меня отговорила.
Между тем Кондратович продолжал меня осуждать, и его дурацкая точка зрения была разделена другими членами редколлегии, включая Твардовского, который, кстати сказать, ездил на «Волге» со сменными шоферами, но, как он полагал, было ему по чину.
Как-то уезжая на юг, я оставил свой «Запорожец» в Красной Пахре, на даче у Владимира Тендрякова, с которым дружил. Однажды Твардовский, живший по соседству, зашел к Володе опохмелиться «после вчерашнего», и когда во время разговора зашла речь обо мне, стал меня ругать, повторяя обвинения Кондратовича, что вот, мол, они мне помогают, а я покупаю автомобили. Через некоторое время провожаемый хозяином А.Т. заметил в углу Володиного участка транспортное средство, которого он, кажется, до того еще близко не видывал. «Что это?» – спросил он. «Машина Войновича», – сказал Тендряков. Твардовский приблизился к машине, обошел ее, заглянул внутрь, засмеялся радостно, пнул колесо ногой и сказал: «А мне сказали – автомобиль».
На этот раз он меня простил, но его отношение ко мне исправилось ненадолго.
В 67-м году, закончив первую часть (половину первой книги) «Чонкина», я дал прочесть написанное Асе, а потом Сацу. Игорь Александрович сначала пообещал показать рукопись Твардовскому. Потом забоялся и собрался нести ее Кондратовичу. Я его вовремя остановил, понимая, что худшего адреса просто нет. Решился отнести сам.
Хотя я уже не был человеком с улицы, но просто так прийти к Твардовскому я не мог, надо было через Софью Ханановну просить о приеме. Твардовский встретил меня хмуро, но просьбе не удивился. Я не хочу давать рукопись членам редколлегии? Хорошо, он прочтет сам. Через несколько дней Софья Ханановна позвонила и сказала, что Твардовский готов меня принять. В «Новый мир» меня провожал Виктор Некрасов. Он уже выпил, был возбужден и, как мне показалось, в самом деле за меня волновался.
– Володька, не бойся, – говорил по дороге, – все будет хорошо. Конечно, твой Чонкин Тёркину не родня, и, может быть, он даже анти-Тёркин, поэтому у Трифоныча может возникнуть ревнивое чувство, но он все-таки одаренный человек и мозги еще не пропил. Он же художник, он широкий, ему «Чонкин» понравится.
– Мой юный друх… – не глядя мне в глаза, начал Твардовский и дальше мог бы не продолжать. Вот когда я пожалел, что разрешил не называть себя по имени-отчеству. Просто по имени он так ни разу меня, кажется, и не назвал (вообще никак не называл), а тут насмешливое саркастическое «мой юный друх».
Он стоял, опершись на крышку стола, глаза отводил, но говорил раздельно и жестко:
– Я прочел ваше это… то, что вы мне дали. Ну что можно сказать? Это написано плохо, неумно и не остроумно…
И дальше пошел крошить. Ну что за жизнь изображена в рукописи? Все дураки. Солдат не умен, баба у него глупая, председатель идиот и…
– Кроме того, что это за фамилия Чонкин? Тоже не оригинально. Сколько уже было таких фамилий в литературе? Бровкин, Травкин… – он улыбнулся… – Тёркин. Нет, мы это печатать не будем.
Я уже не робел перед ним и возразил. Вы это печатать не будете, но в вашей оценке вы ошибаетесь. Он засомневался. Ну не знаю. Может быть. А вот давайте пойдем к Александру Григорьевичу. Он мужик башковитый, пусть он нас рассудит.
Вместе вошли (без стука) к Дементьеву. Тот с кем-то говорил по телефону. Твардовский стал напротив и время от времени нетерпеливо стучал по спинке стула. Дементьеву явно неудобно было немедленно прерывать разговор. Он ерзал на стуле, потом встал, говорил в трубку и вертелся, всем своим видом показывая, что вот сейчас, сейчас… Наконец окончил разговор.
– Вот что, Григорьич, – сказал Твардовский, – у нас с автором несогласие. И ты нас рассудишь. Почитай и скажи, что ты об этом думаешь…
На улице меня ждал Некрасов.
– Ну что, что он сказал?
Я молча махнул рукой.
– Не принял? Ах, сука! Негодяй! Гад! Импотент проклятый! У самого давно не стоит, так он завидует всем, кто талантливей и моложе. Пойдем выпьем.
Несмотря на обиду, я все-таки не мог себе представить, что Твардовский отверг рукопись по каким-то нечестным соображениям, и не считал, что написанное мной должно всем обязательно нравиться. А насчет фамилий… Мне уже говорили и, может быть, даже не раз, что Чонкин идет от Тёркина, хотя это было не так. Если бы кто-то взялся честно исследовать мою прозу, он бы заметил, что Чонкин – это развитие образа, появлявшегося в моих предыдущих вещах. Тюлькин в «Мы здесь живем» и Очкин в «Расстоянии в полкилометра» были предтечами Чонкина, не имея ни малейшего сходства с Тёркиным.
После разговора с Твардовским я попытался заменить фамилию своего героя. Очень долго думал, подбирая. Пробовал даже назвать его Алтынником (герой «Путем взаимной переписки»). Но нет, не подходила Чонкину эта фамилия, и не подходила никакая другая. Живого человека легче переименовать, чем героя. В конце концов Чонкин остался Чонкиным, и по прошествии времени мало кому приходит в голову сравнить его с Тёркиным.
Дементьев был щедрее Твардовского.
– Я прочел вашу рукопись внимательно. Я вижу, что вы затеяли что-то очень значительное. Но мое прошлое не позволяет мне принять это. Наверное, я из другого времени. Вы знаете, у меня был такой случай. Однажды в двадцатых годах, будучи еще совсем молодым человеком, я плыл на пароходе по Волге с делегацией чешских учителей. Узнав, что я литератор, они спросили, знаю ли я чешскую литературу. Я сказал, что, конечно, знаю, и стал называть разные имена. А кто ваш любимый чешский писатель? Я сказал: Гашек. И на этом наша дружба кончилась. Гашек! – закричали они в один голос. Как может нравиться Гашек? Он очень плохой писатель, он оклеветал чешский народ. Вот, – заключил грустно Дементьев, – я сам себе кажусь сейчас тем чешским учителем. Понимаю, что вы взялись за что-то значительное, но не могу этого принять.
В 1968 году, незадолго до вторжения советских войск в Чехословакию, был пленум ЦК КПСС по идеологическим вопросам. Обсуждались, как говорилось в официальном коммюнике, «произведения литературы и искусства и другие произведения». Пленум был секретный, что в точности там обсуждалось – до сих пор не знаю (да и знать не очень хочу), но результатом его были наказания подписантов, среди которых оказался и я. Меня наказали пуще многих других. На бумаге это был выговор с предупреждением. В реальности дело было не в выговоре, а в том, что я попал в черный список, согласно которому мои прежние вещи не печатались, сценарии были отвергнуты, пьесы сняты с постановки, а редакциям было дано указание не давать мне никакой работы, включая такую скромную, как внутреннее рецензирование «самотека», чем я в черные дни подрабатывал. И вот в это самое время я предложил «Новому миру» «Путем взаимной переписки». Эту повесть я писал летом 1968 года и закончил 20 августа, как раз накануне нападения на Чехословакию. Первыми повесть прочли, конечно, Ася, Сац и, наверное, Женя Герасимов. Кто еще – не помню, но повесть одобрили и заслали в набор. В это время «Новый мир» подвергался усиливавшемуся давлению, а сам Твардовский сломал ногу (или руку) и лежал в больнице. В это время и была ему доставлена верстка моей повести. Привез ее Кондратович, и, вероятно, со своими комментариями. Несмотря на все, что происходило в стране раньше и в последнее время, Твардовский еще не полностью отказался от своего убеждения, что талантливая рукопись не может быть «непроходимой». И когда не мог что-нибудь напечатать, злился на автора и придирался к написанному. Но и придираться можно по-разному. А тут прочел и написал на полях рукописи: «Удивлен неразборчивостью редколлегии, пропустившей в печать эту несусветную халтуру» (цитирую по дневникам Кондратовича, который со злорадным удовольствием эти слова воспроизвел). Прочтя это, я потерял интерес к каким бы то ни было суждениям Твардовского обо мне. Его мнение о моей повести было больше чем несправедливым, оно было нечестным. Повесть была одной из лучших моих вещей, лучше всего моего, что было напечатано в том же «Новом мире» прежде, лучше того, что Твардовский когда-то энергично хвалил, и выдержала бы конкуренцию с любым текстом, в то время печатавшимся в журнале. Суждение Твардовского было нечестным еще и потому, что я в то время был гонимым, полностью запрещенным писателем, вот где крылась главная, невысказанная причина отказа. Я всегда был скромным, не очень уверенным в себе человеком, я готов был понять Твардовского, которому самому в те дни было трудно. «Новый мир» подвергался все большим и большим нападкам.
Потом был разгон «Нового мира». Несмотря на то что «Новый мир» был уже журналом, так же недоступным мне, как любое другое печатное издание, я ходил туда, как на работу, вместе со всеми другими «новомирцами» – Некрасовым, Тендряковым, Трифоновым, Домбровским, Световым, мы там фактически дежурили и ловили новости.
Во всякой драме бывает место смешному. Однажды Твардовский написал письмо Брежневу. Через некоторое время Брежнев ему позвонил, говорил очень ласково, вспоминал «Тёркина», коего он, конечно же, был поклонником, обещал через короткое время пригласить Твардовского к себе – обсудить сложившуюся ситуацию. Твардовский срочно вышел из запоя и сидел в редакции с утра до вечера в темном костюме с галстуком, готовый немедленно явиться в Кремль. Это были дни непрерывного и напряженного ожидания. Как-то пьяный Некрасов поднялся на второй этаж, прошел мимо Софьи Ханановны, говорившей с кем-то по телефону, открыл дверь в кабинет Твардовского, крикнул: «Брежнев звонит!» Твардовский выскочил в приемную, выхватил трубку из рук Софьи Ханановны. Некрасов захохотал. Твардовский покрыл его матом.
Одно время поступило сообщение, что у Жоры Владимова через сохранившиеся у его жены Наташи цирковые связи, через любовника дочери Брежнева Цыгана (кончил свои дни в тюрьме) есть возможность передать необходимое обращение «самому» от какого-нибудь солидного лица в случае, если такое обращение будет написано. Солидное лицо нашлось – Константин Симонов. Он написал письмо Брежневу. Осталось только передать по назначению. Наталья Бианки позвонила Владимову и предложила приехать за письмом. Это не нужно, ответил Владимов, теперь пусть он отнесет и сдаст в окошко в шестом подъезде, в отдел писем. То есть предложил самый обычный путь, доступный всем и никак не гарантировавший доставку письма адресату.
Через некоторое время Твардовского сняли. Бывшие «новомирские» авторы написали письмо не помню кому с обещанием бойкотировать новую редакцию. Письмо приносили и мне. Я отказался его подписать – мне бойкотировать было нечего. Я и в том «Новом мире» был уже автором нежелательным. И при новом составе редакции мне в журнале печататься не грозило, даже если бы я захотел быть штрейкбрехером. (Так с тех пор я и остался в «Новом мире» персоной нон грата вплоть до нынешних дней в 2000 году, когда пишу эти записки.)
Вскоре подошло шестидесятилетие Твардовского. Опала его выразилась в том, что вместо «Гертруды» (звания Героя Социалистического Труда) ему дали всего лишь орден Ленина. Хотя у начальства колебания еще были. Был слух, что тогдашний начальник советских писателей Константин Воронков (сколько уже забытых, а в свое время облеченных властью ничтожеств руководили советской литературой!) сказал Твардовскому, что, если бы тот вел себя осмотрительней, ему бы дали «Героя». На что Твардовский с дозволенной ему по чину дерзостью будто бы ответил: «Никогда не знал, что Героя дают за трусость». На самом деле он это знал. Орденами «за труд» всегда вознаграждалась близость к начальству.
Свой юбилей Твардовский отмечал на даче в кругу коллег по «Новому миру». Я послал ему телеграмму. Помню, мучился, ее сочиняя, ничего не придумал, кроме пожеланий здоровья и творческих успехов. Подписался «бывший автор бывшего «Нового мира». Мне рассказывали, что телеграмма была зачитана вслух с полным уважением к автору.
Некоторое время спустя, заехав к Тендрякову, я застал у него А.Т. Он выглядел нездоровым и, насколько мне помнится, хромал и ходил с палкой. Ко мне отнесся с уже неожиданной для меня теплотой. Я спросил, как его дела. Он мне ответил: а что мои дела? Я пенсионер. Но при том все-таки государственный поэт, мне лично никто ничего плохого не сделает. А вот вас ждут серьезные испытания. Настают времена, когда надо уметь прогибаться. А вы этого, кажется, не умеете. Тут же стал довольно зло ругать Солженицына за то, что действует, считаясь только со своими собственными интересами, и за то, что отрастил бороду. Рассказывал, что недавно его «вызвал» к себе работник ЦК Павленок (еще одно забытое ничтожество, которое не ехало само, не приглашало, а вызывало к себе), спрашивал, как здоровье и настроение. Твардовский ответил, что здоровье по возрасту, а настроение… «Вы, кажется, белорус? – спросил он Павленка. – Так вот, как говорят в Белоруссии, «пережили лето гарачее, переживем и говно собачее».
Но говна собачьего пережить ему не пришлось. Вскоре у него был обнаружен рак (кажется, легкого), на фоне рака случился инсульт, его тяжело лечили, но он был уже безнадежен. Как-то мы с Виктором Некрасовым приехали к Тендрякову и от него пошли втроем к А.Т. Нас встретила Мария Илларионовна, которая просила ни о чем серьезном не говорить и долго не задерживаться. Твардовский так похудел, что узнать его было почти невозможно. О своем диагнозе он, кажется, не знал. У нас тогда раковым больным всегда врали до конца, что они больны чем-то другим, излечимым. И странно (загадка человеческой психики), что больные охотно принимали эту ложь. Мы трое о чем-то говорили бодрыми голосами, он слушал, загадочно улыбался, но я не знаю, понимал ли он при этом что-нибудь. Только под конец в ответ на что-то, а может быть, даже и невпопад сказал почему-то раздраженно и по слогам: не и-ме-ю по-ня-ти-я. Все время курил свои «Ароматные», кашлял и сплевывал мокроту в баночку из-под майонеза. На его похоронах я почему-то не был.
У вымени мертвой коровы
Под недавно опубликованным манифестом о создании независимого Союза писателей стоит и моя подпись. Я подписал этот документ потому, что считаю своевременным создание Союза писателей, который не зависит от властей, партий и всяких прочих указующих и карающих инстанций. Мне необходимо знать и то, что поскольку это не независимый союз, а союз независимых, то каждый вошедший имеет право быть независимым и от самого этого Союза.
Хорошо, что писатели из разных республик войдут в новый Союз не как представители каких-то сил, а как личности. Я надеюсь, что присутствие этих личностей в Союзе будет способствовать сохранению контактов между литературами разных народов распадающегося нашего Союза ССР. Я надеюсь на взаимовлияния этих личностей и литератур, на то, что это взаимовлияние будет способствовать атмосфере взаимной приязни между народами и личностями, как бы они ни отличались друг от друга образом жизни, религией, языком, цветом глаз или волос. И что мы будем встречаться друг с другом как друзья и коллеги, а не как каждый для каждого чужаки.
С большой надеждой ожидаю я, что новый Союз в самом деле станет прибежищем новых дарований. Есть очень много молодых людей, талантливых и неприкаянных, которым надо помочь стать на ноги, но дальше не вести их за ручку, а – пусть идут сами.
Прочтя манифест, я обратил внимание на пункты, которыми я, скажем прямо, не дорожу. Но понимая, что большинство подписавших хочет видеть манифест именно таким, каким он получился, я решил, что потом выскажу свое независимое мнение по частностям. Именно мнение, а не призыв.
Мое мнение такое. Союз писателей СССР умирает. Его отход похож на агонию крестного отца мафии. Вокруг постели папаши столпились члены клана, из которых одни ожидают того мига, когда можно будет вступить в поножовщину за наследство, а другие уже вступили.
Впрочем, такому многоголовому чудовищу, каким является умирающий Союз, может быть, больше подходит сравнение не с крестным отцом, а с самой мафией. Он и был (и еще есть) мафия. То есть организация, которую можно назвать преступной. Разумеется, не все члены Союза были преступниками, но преступные элементы создавали и направляли организацию, и в конце концов вся организация достигала преступных целей преступными средствами. В манифесте об этом кое-что сказано, но там же есть и попытка установить некий баланс с помощью слов «…несправедливо огульно отрицать все, что сделано…».
Может, и несправедливо, но добрые дела Союза писателей не стоит преувеличивать. Силами некоторых активистов при молчании подавляющего большинства и от имени всех поголовно писателей преступления против литературы и ее создателей (чаще всего самых лучших) совершались на протяжении всей доперестроечной истории этого Союза: и в ужасные сталинские времена, и в либеральные хрущевские, и в застойные брежневские. Союзом писателей столько погублено душ и книг, что на фоне этих злодеяний все добрые дела данного заведения стоят не больше, чем пятикопеечная свечка, поставленная убийцей за упокой души убиенного. Даже и того меньше, потому что свечка – это признак раскаяния, а в деятельности СП, его лидеров и участников расправ над писателями, за редчайшими исключениями, никаких признаков раскаяния не заметно.
В манифесте есть пункт, что писатель, входя в новый Союз, может не выходить из старого. Боязнь покинуть Союз писателей СССР напоминает мне картину из военного детства: теленок сосет убитую корову.
Я понимаю писателей, которые не хотят выходить из старого Союза, разделяю все их опасения и никого не осуждаю, но не надо выдавать стремление сохранить оба членства за следование каким-то принципам. Это что-то другое. Это все-таки вид конформизма. Притом конформизма, по-моему, бесполезного. Это как бы попытка стоять одной ногой в спасательной шлюпке, оставляя другую на тонущем корабле в безумной надежде (или в страхе), что вдруг он совсем не утонет.
Не знаю, согласится ли кто с этими моими соображениями или нет, но вот по следующему пункту, насчет Литфонда, я, наверное, и вовсе не найду единомышленников.
Дело в том, что я вообще против Литфонда как такового. Потому что наличие его создает в литературной жизни атмосферу богадельни. Писатель стремится достичь материального благополучия не своим трудом, а попрошайничеством: стоит с протянутой рукой и ждет, что в нее кто-то что-то положит. А когда одному кладут больше, другому меньше, это вызывает недовольство тех, кому положили меньше, и недостаточное довольство тех, кому досталось больше, потому что им и этого мало. Разумеется, допущенные к кассе (или дорвавшиеся до нее) кладут прежде всего и больше всего себе самим. Само по себе наличие общей кассы создает, я разрешу себе так выразиться, коррупциогенную обстановку.
Защитники Литфонда вспоминают, кто его создавал и для чего. Поминают всуе имена Тургенева и Толстого. И напрасно. Советский Литературный фонд, рожденный в 1934 году, не имеет ничего общего с «Обществом для пособия нуждающимся литераторам», основанным в 1859 году. И сравнивать нечего.
Советский Литфонд, как остроумные люди заметили, это благотворительная организация, которая помогает не бедным, а богатым. А для небогатых это просто приманка, и чаще всего пустая.
Помню, когда в 1974 году я собирался прощаться с Союзом писателей, многие люди пугали меня не столько нечленством в СП, сколько тем, что я перестану быть членом Литфонда (мне и другим исключенным в застойные времена пастернаковской привилегии оставаться членами Литфонда не предоставили). Снявши голову, я по волосам плакать не собирался, но любопытства ради прикинул, что мне было дано за двенадцать лет моего пребывания в Союзе писателей и Литфонде и что отнято, кроме справки о роде занятий.
За эти годы я неоднократно наказывался всячески, в том числе материально: набор моих книг рассыпался, пьесы снимались с постановки, киносценарии клались на полку, и песни исполнялись без слов. Мои общие убытки в результате всех этих акций исчислялись по крайней мере десятками тысяч рублей. А как мне помогал в это время Литфонд? Когда я болел, мне платили больничные. Но каждому работающему человеку с достаточным производственным стажем больничные полагаются без всякого Литфонда. Еще что? Путевки в Дом творчества? Один раз, кажется, я получил бесплатную путевку, а остальные разы за свои денежки, и не такие уж маленькие. За такие же деньги я снимал где-нибудь дачу и чувствовал себя там не хуже, чем в Доме творчества. Ну еще ссуду дважды, может быть, я получил безвозвратную, рублей по двести. Так что за двенадцать лет всех литфондовских благодеяний, вместе взятых, было мне оказано рублей на шестьсот. Но если правда, что из каждого авторского гонорара государство вычитает 15 % в пользу Литфонда, то это значит, что Литфонд отщипнул мне кроху от куска, у меня же отнятого. Ну а что касается пошива в этом заведении разных кожевенных и трикотажных изделий, то к этому я выразил свое отношение в повести «Шапка» и повторяться не буду.
В том-то и дело, что Литфонд бедным писателям помогал очень редко, неохотно и нещедро, всегда сопровождая подачки свои разными унизительными условиями. А вот богатые получали практически бесплатно дорогие дачи, им давались и списывались многозначные суммы, постоянными должниками Литфонда были и Шолохов, и Фадеев, и Федин и прочие, прочие, прочие, вплоть и до наших нынешних отцов-основателей независимого Союза, которые тоже люди небедные. Согласны ли они изменить ситуацию, чтобы Литфонд помогал не им, а кому-то другому?
Вообще-то (это мое убеждение), писатель, как всякий работающий человек, должен жить самостоятельно и питаться плодами своего труда. В начале пути, или во время болезни, или в какие-то особо трудные минуты ему можно помочь. Но, как правило, деньги на жизнь писатель должен не получать, а зарабатывать. Это, может быть, не всегда под силу поэту или критику, но для прозаика или драматурга в такой огромной стране, как Россия, с многомиллионным читателем, все еще тратящим деньги на книжки, существование на литературные гонорары должно быть естественным. (В маленькой стране – другое дело. Там мало народа, мало читателей, мало покупателей.) Да, конечно, в условиях рынка на первое место по тиражам выйдут сочинители детективов или секс-романов, но и серьезный писатель на этом рынке найдет себе достаточно покупателей.
Мы знаем много примеров, когда очень хороший писатель нуждался в помощи, но его к этой нужде приводили насильно. Допустим, Булгаков, Платонов, Зощенко много бедствовали (а Литфонд безмолвствовал), но только потому, что их в эти бедствия ввергали. Если бы их книги не запрещались, они никогда не нуждались бы ни в чьей помощи и очень хорошо обходились бы без Литфонда.
Всегда могут найтись единицы (но не тысячи), которым на каком-то этапе стоит помочь, но для этого на Западе, например, существуют не один, а разные фонды. Разные и – что важно – не зависимые от тех, кому они чего-то дают. А кроме того, есть газеты и журналы, с которыми писатель может сотрудничать, есть университеты, где он может что-нибудь преподавать или получить место writer in residence (не знаю, как перевести на русский – писатель на жительстве, что ли). Занимая такое место, писатель ведет семинары (примерно как в Литинституте) и за эту непыльную, но полезную работу получает очень недурную зарплату. И это нормально. Из 10 000 членов СП есть тысяч девять с половиной, которым вовсе не обязательно быть свободными художниками, они ничем такой привилегии не заслужили.
Есть и еще одно соображение. Конечно, Литфонд за время своего существования накопил большие богатства, и неплохо бы ими как-нибудь по совести распорядиться (лучше всего напасть на него ночью в масках, все захватить и поделить поровну). Но сейчас, в период развала всех структур, естественно желание стоящих поближе к кормушке урвать от нее как можно больше и убежать.
Я думаю, что в процессе борьбы за Литфонд разные силы раздерут его на части и от него ничего не останется. И чтобы ему оставаться богатым, нужны новые поступления. А откуда они возьмутся? Раньше государство сколько хотело, столько из нашего кармана вынимало, нас о том не спрашивая. А теперь если будет рыночная экономика, то мы, наверное, сами начнем решать, куда деньги вкладывать, куда нет. А с нас отовсюду будут тянуть. Члену Союза писателей надо заплатить взносы. Если он в двух союзах, то двойные. Если он еще член Пен-клуба, то и туда. А в Литфонд?
Если эта организация существует в самом деле для помощи неимущим, то должно быть так. Богатые люди туда платят много, но оттуда не берут ничего. А бедные ничего не платят, но кое-что берут. Так вот я спрашиваю богатых: вы согласны платить и не брать?
Теперь перехожу к сути моего предложения, которое никем принято, конечно, не будет.
Рынок, как известно, наступает. Хорошо это или плохо, но его уже никто не удержит. Он создает новую систему ценностей и общественных отношений. Кто был никем, может быть, и не станет всем, но кто был всем, вполне рискует стать никем. Это касается в первую очередь партийных боссов, преподавателей марксизма-ленинизма, секретарей Союза писателей СССР и, увы, большинства рядовых писателей тоже.
Рынок – дело жестокое. Правда, не такое все же жестокое, как социалистический образ жизни. На рынке писателя не убивают, не сажают, не ссылают, не выгоняют за границу и не заставляют придерживаться единственно правильного художественного метода, благодаря при этом партию, которая его этим методом вооружила. На рынке закон простой: пиши, что хочешь, хоть про секретарей обкомов, хоть про коров. А дальше – найдешь покупателей, будешь сыт, не найдешь, останешься голодный. И даже если партия и правительство тебя провозгласят величайшим и навешают на тебя всяких золотых знаков отличия, то и это потенциального покупателя твоей книги не соблазнит.
Как мы привыкли жить? Каждый писатель (не секретарь и не член парткома, а рядовой), если он никого не трогает и никому не мешает, время от времени должен издавать свои книги. Не потому, что они кому-то в самом деле нужны, а потому, что он член Союза писателей, ему скоро исполнится пятьдесят лет, у него больна жена, его два года не издавали и вообще товарищу надо помочь. Помочь – это значит много тысяч рублей потратить на издание его книги и, ничего за них не выручив, несколько тысяч заплатить автору. А саму книгу подержать на каких-то полках, а потом сдать в макулатуру. На рынке, который живет по законам здравого смысла, такой номер не проходит. На рынке если уж какие-то благодетели пожелают помочь человеку, то они ему лучше заплатят в два раза больше, ничего не издавая. И это правильно. Издавать книгу, которая никому не нужна, не только коммерчески глупо, но и безнравственно.
Короче говоря, неизбежное наступление рынка – это для большинства членов Союза советских писателей полная и нежданная катастрофа. Моральная и материальная. Их писания коммерческой ценности не представляют, а художественной тем более. И что им теперь делать? Те из них, кто помоложе, возможно, переквалифицируются по примеру Остапа Бендера в управдомы. Но есть такие, кто до пенсии пока не дожил, а возраст, в котором еще можно овладеть другой профессией, уже перешли. Допустим, те, кому сейчас лет пятьдесят с лишком. Им без помощи просто не выжить. Но помогать им надо не изданием их не имеющих спроса книг, а просто деньгами. В какой форме, не знаю. Может быть, в виде пенсий: или в связи с потерей кормильца, или как инвалидам идеологической войны. А лучше всего до достижения пенсионного возраста выдавать им обыкновенное и распространенное в странах с рыночной экономикой пособие для неимущих. Конечно, такого пособия не заслужили секретари СП и другие приближенные к литфондовской кассе люди, которые высосали из нее все, что смогли, да и сейчас досасывают остатки, вроде того теленка, что припал к вымени мертвой коровы.
P.S. Кажется, я недооценил наших телят-писателей. Со дня написания этого фельетона прошло 13 лет, а они все еще сосут ту же корову и что-то еще высасывают.
1992