Электронная библиотека » Владислав Леонов » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 29 ноября 2017, 19:40


Автор книги: Владислав Леонов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Харьков – Москва – Коломна

К очередному переезду народ начал готовиться заранее. На лошадях и грузовиках подвозили к станции уголь, печи-буржуйки, дрова, продукты, вещи. «Зачем столько всего? Ведь домой едем?» – думал я, избегая слова «эвакуация». Но все очень походило на тот первый военный год с суматохой, неразберихой и страхами: куда везут, зачем? Как и тогда, собирались одни женщины и мы, дети. Мужчины уехали с первым эшелоном, с первыми станками. И Бори не было с нами, а совсем больную тетю Валю заботливо опекала Эмма.

Накануне папиного отъезда мама спросила резко, почему он не едет с нами – опять в партизаны собрался или еще куда? А в ответ все то же:

– Ну что ты, родная, куда я без вас. Вот там чуть устроюсь и тут же вас встречу. Ты только не волнуйся. Бери самое необходимое, а остальное наживем.

А чего у нас «остального», что оставить можно?

Я представил, каково сейчас папе: наладил в степи работу на пустом месте, а теперь опять ехать нужно, в другом месте налаживать. И никто ведь толком не скажет, куда и когда двинется «бабий эшелон», как назвал его Васька Солдатов. Ничего не поделаешь – война, нужно секреты хранить, пока фашистов не разобьем.

Свои вещички собрали быстро – у нас с мамой все та же корзинка с замком, чемодан да узел. На этом узле и сидим, ждем. Вот и состав подали. Погрузились, снова сидим, ждем.

Пришли какие-то военные, сказали: «Будьте готовы!» – и я, как будущий пионер, ответил: «Всегда готовы!» А Васька ничего не ответил, он пошел в нашу теплушку печку уста навливать. В пионеры его не пустят – он ходил с крестиком под рубашкой. Фрося вздыхала: «Тяжко тебе будет, аспид ты мой», но ругаться на упрямого сына не ругалась, сама, как шептались, верующей была. Печку он установил, больше заняться нечем, и Васька заскучал. А когда прождали мы еще день, а за ним и другой, дружок мой весь истомился. Предложил «пробежаться» в поселок, проститься с прежней жизнью. Мама, поглядев на народ, что бродил уже далеко от эшелона, разрешила. А тут как раз к поселку по какому-то делу грузовичок собрался. Водитель-казах любезно пригласил нас в кабину – если что, пообещал, он и обратно доставит. Ну, это уж совсем здорово. Залезли мы с Васькой, прижались, чтобы не мешать шоферу, и поехали!

Домчались быстро. Пока машина грузилась, в последний раз мы пробежались по поселку, за которым по-прежнему дымил завод. Вспоминали, что и как тут было: и пальцы морозили, и с лестницы я слетел, и бабочку на волю выпустили, и Васькин паук Федька где-то по степи гуляет. Потом друг на друга посмотрели: эх, и дураки мы, лавное-то забыли! Мы здесь грамотными стали, хороших людей повстречали и самых любимых здесь горько оплакивали.

У меня глаза защипали:

– Знаешь, Вась, какой у меня Миша был. Человек!

– И Боря не пишет, – вздохнул Васька, и мы с ним почувствовали себя взрослыми, много пережившими людьми.

У опустевшего барака стояла Роза. Она сказала, что приедет, но потом, чтобы сейчас «не стеснять никого». Странная она… Мы душевно с ней простились, пожелали друг другу счастья и здоровья.

– И большой любви! – брякнул Васька, и Роза улыбнулась.

А я взял ее за маленькую ладошку и неожиданно для себя пробормотал:

– Роза, Роза! Да как же вы тут одна, без всех? Поедемте, поедемте с нами! Вы в кабине, а мы с Васькой в кузове! Поедем, а!

– Точно! – закричал Васька. – Вперед, Роза Федоровна!

Она вроде бы и колебнулась, но тут далеко-далеко послышался тонкий гудок паровоза. Мы встрепенулись: наш эшелон! Водитель-казах, посигналив, высунулся из кабины:

– Садись быстро, ваши уезжают!

Мы снова втиснулись в кабину, и грузовик погнал по степи, а за нами серо-белым длинным облаком полетел первый снег.

На пригорке мы увидели эшелон с двумя маленькими паровозами – спереди и сзади. Один был, как мы потом узнали, ведущим, локомотивом, а другой – толкачом: разбегался и толкал наш поезд, да так, что чайники слетали с печек.

Но это будет потом, а пока паровозы мирно пыхтели, а люди поспешно заталкивали в теплушки скарб, который еще не успели занести.

Мама и тетя Фрося, крича, махали нам руками. Паровозный гудок заглушал их крики. Мы выскочили из кабины, и я махнул рукой водителю:

– Спасибо!

– Доброй дороги, брат! – услышал в ответ.

В свою теплушку мы полезли не сразу, первыми подсадили женщин, и только потом неспешно взобрались сами. И как раз вовремя: состав дернулся, да так, что мы с Васькой едва не улетели под нары. Черт бы побрал эти нары, этот поезд и этот переезд неведомо куда!

Рассказали мы нашим мамам про Розу. Эмма, как услышала, рассердилась на нас: вот глупые мальчишки, почему не забрали, – а потом заплакала, сказала сквозь слезы, что и сами они хороши, не уговорили. Тетя Гриппа ее успокоила: на первой же станции сойдет и привезет эту Розу, притащит ее силой в наш вагон.

– И я сойду! – сказала Фрося.

– И я! – заявил Васька, на что Фрося ответила:

– А кто с бабами останется, аспид?

И ведь сошли! И ведь привезли они Розу, смущенную, но счастливую. Уж как она обнимала нас с Васькой, уж как целовала – до сих пор приятно вспомнить…

* * *

В Кустанае мы простояли несколько суток, пока пропускали какие-то важные эшелоны. Я взял с собой тетрадку – решил вести дневник, как все умные люди, чтобы потом вспоминать и рассказывать внукам. Первая запись была краткой: число, год и – «Поехали!!!» А вот в следующий раз, в Кустанае, я писал долго. Кроме числа и года, в дневнике значилось: «Сегодня умерла тетя Валя. Вечером она захрипела и прошептала: “Боря”. Эмма побежала искать врача или хоть кого, а мама сказала: “Здесь душно. Мы вынесем тебя на воздух”. Тетя Валя ответила: “Нет, вы вынесете меня туда”». Дальше я писать не стал – было уже темно, а фонарь коптил. Но я и так все запомнил. Как пришли какие-то люди в синих халатах, как положили тетю Валю на носилки, как спустили с помощью наших женщин вниз и унесли куда-то. Потом нам сказали, что тетя Валя умерла.

– Но как же? Мы же здесь? Как же хоронить? – спрашивала незнакомых людей мама, и ей отвечали, не грубо, а как-то равнодушно, что похоронят, что их, таких, много было и никто поверх земли не остался.

– Вот свидетельство о смерти, передайте родным.

Мама в растерянности взяла бумагу, сунула в карман.

Эмма сидела на нарах как неживая, смотрела в одну точку. Как бы такое свидетельство и про нее не написали. Эмма, очнись!

Состав дернулся, и мы поехали. Очень медленно, рывками, Фрося успела спросить у приходивших людей, куда следует наш эшелон.

– В сторону Харькова, – ответили.

Мы с Васькой долго лежали в молчании в полутьме теплушки. Васька сказал, что это очень странно, когда люди умирают так вдруг, в мирное время, а не на поле боя. Я с ним согласился: в нашем бараке никто за эти годы не помер, хотя все жаловались на болезни и слабость. Фрося «успокоила»:

– Вот погодите, кончится война, как посыплются.

Значит, едем в Харьков? Харьков так Харьков! Я отметил это в дневнике. А потом, когда за полуоткрытой дверью вагона замелькали сгоревшие станции, закопченные печные трубы на почерневшем снегу, женщины притихли и только вздыхали. А я написал:

 
Едем мы в Харьков из города дальнего,
В тот городок загнала нас война.
А по дороге мы видим развалины —
Села, деревни сожжены дотла.
 

Доехали наконец до Харькова, а города вообще не было – сплошные развалины. Только окраины уцелели с маленькими домиками и садиками. Гарью пахло тут похуже, чем в папиной «чугунке».

На какой-то разбитой станции нас выгрузили, вещи повезли на склад, а нам велели «пока где-то устраиваться до завтра». Завтра обещали жилье. Помаленьку к вечеру все разъехались-разошлись, остались только мама и Фрося, Ваську успели затолкать в какой-то грузовик. Мамам велели «побачить жилье у тих хатках», показав на неблизкие дымы за холмиком. Уселись они с сумками в сани, а «хлопчику», то есть мне, возница велел посидеть пока тут, на станции, где хоть крыша есть, а потом, как устроятся, за «хлопчиком» приедут.

«Хлопчик» остался, огляделся. Было еще светло и не страшно. За станцией громоздилось что-то бесформенное, я пошел туда и обмер. Все поле было завалено разбитыми самолетами, а за полем дымил какой-то заводик. Полез я через кресты, свастики и звезды, забрался в кабину, которая закрывалась и спасала от ветра. Самолет был немецкий. Не в таком ли летел тот летчик, что головой мне кивнул? Долетался, гад. Ну, и я полетел. Стал дергать какие-то рычажки, нажимать на педали, но потом замерз и проклял войну вместе с Гитлером.

Когда стало темнеть, я услышал мамин голос. Боком вылез из кабины, поскользнулся на ленте с остроносыми патронами, выбрался и только тут почувствовал, что еле жив и голоден.

Тот же возница довез нас с мамой до чистенькой хаты, пояснив, что тут фрицы стояли, потому хата и уцелела. А мне уж было все равно – фрицы, не фрицы. Повалился на постель и уснул с надкушенной вареной картофелиной в руке.

Проснулся я от света. Мама и Фрося стояли надо мной, уже раздетым, с фонарем и что-то смахивали с одеяла.

– У, развели клопов, проклятые, – ворчала Фрося тихо.

Утром мамы ушли устраиваться в общежитие. А старенькая украинка подарила мне серую монетку со свастикой и стала рассказывать про немцев, которые жили здесь всю войну и спали с самыми красивыми местными девушками. Заметив, что я брезгливо поморщился, она усмехнулась:

– Спали, а куда денешься, и рожали. Только боялись, кабы по-немецки дитё не забалакало.

Мне захотелось поскорее уйти из этого дома, пропахшего чужим духом. Оделся, нахлобучил шапку. Старушка объяснила, что идти надо «все по тропочке, все прямо» и никуда не сворачивать, а то мин полно. По тропочке – так по тропочке. Вон сбоку и дощечка стоит. На дощечке два слова: «Мин нет». Пугала, наверное, старушонка, какие тут мины, кого подрывать.

Однако шел я точнехонько по следам других. По бокам тропки валялось припорошенное снежком барахло: немецкий ботинок, рваные варежки, разбитый винтовочный приклад, каска с дырой, доска, а из-под доски торчал уголок книжки. Постоял, подумал. Ну кто мину под книжку закладывать будет? Никто. Осторожно, по шажочку, подошел к книжке, потянул за уголок – примерзшая бумажная обложка и несколько первых страничек остались во льду, а серединка – у меня в руке. Спиной, по своим же следам вернулся к тропке, мельком посмотрел: стихи. Название книжечки и фамилия поэта остались во льду. Бумага какая-то полупрозрачная, хотя и плотная. Ладно, потом почитаем. Сунул книжку в карман. Вон и Васька машет. Иду, иду!

Всего-то ночь да утро не виделись, а встретились так, словно года два друг без дружки прожили. Он тащил меня по разбитому заводу, и его переполняли новости. У станков стояли тощие люди в шапках и телогрейках.

– Из концлагеря! – шепнул Васька. – Их наши освободили.

Потом мы остановились у грузовика, доверху заваленного одеждой.

– А это от других пленных осталось, которых убили и сожгли. Люди берут, у кого ничего нету. Холодно же.

Мне стало страшно, показалось, что одежда пахнет кровью и дымом.

Васька повел меня дальше, я едва успевал за ним. Ну и что особенного в этом неказистом крытом грузовичке с окошками, возле которого со значительной миной остановился мой друг? Тот долго терпеть не мог, выпалил:

– Душегубка. Машина смерти, изобретение фашистов. Видишь, окна слепые, сквозь них ничего не видно. Сажали людей в кузов, выхлопные газы шли туда же, и привозили на кладбище уже мертвых. Чистота и порядок. Перевешал бы всех сволочей, изобретателей этих, покарай их, Господь!

Долго бродили мы вокруг запорошенных снегом корпусов. Я показал Ваське найденную книжечку без обложки. Это были стихи про Ленинград, про войну. Васька неожиданно вспомнил:

– Тебя какой-то цыган искал. Где, говорит, Владик Леонов? Я не сказал, очень уж он черный, с усиками, как у Чаплина. Страшный такой.

А от какого-то сарая уже бежал на своих кавалерийских ногах мой дед Андрей. Обнялись, расцеловались. От дедова полушубка пахло поездом. Именно пассажирским поездом, а не теплушкой, это я сразу понял. Познакомил его с Васькой. Дед пожал ему руку и сказал, что Васька очень похож на Мишу в молодости. Я понял: деду теперь всю жизнь суждено помнить Мишу в молодости, потому что старости у его сына уже не будет.

Дед отвернулся, набил трубку крепким табаком, закурил и сказал, не оборачиваясь, что нам нужно торопиться, поезд будет через два часа, вещи уже в автобусе. У сарая и правда стоял и дымил старый автобус с выбитыми окнами. В автобусе сидела мама, махала мне. Васька оторопел:

– Какой поезд? Куда ехать? А я?

– Нам на родину, – ответил дед Андрей. – Хватит по чужбине болтаться. Отец вон его уже на Коломзаводе, в «чугунке».

– А я как же один? – Васька чуть не плакал.

– Я тебе письмо напишу! В Егорьевск! Мы еще не раз увидимся! – Я верил, что именно так и будет. И не ошибся.

Неловко обняв Ваську и поцеловав его в мокрую щеку, я вскочил в автобус. Автобус заскрипел, я махнул рукой из разбитого окна, Васька стоял понурив голову.

Автобус ехал долго, объезжал воронки, проехал мимо вчерашних моих самолетов и наконец остановился у станции. «Харьков», – прочитал я название, написанное свежей краской. Фашистская вывеска валялась в сугробе, какой-то мужчина рубил ее – видимо, на дрова. Автобус подъехал к багажному вагону, дед расплатился с водителем, и тот долго рассматривал советские деньги.

– Отвык, что ли? – суровый тон заставил водителя живо убрать бумажки в карман.

Потом мы с мамой и дедом сели в вагон, настоящий, пассажирский, с полками, только холодный, с замерзшими окнами. В вагоне уже было много народу, больше военных, хоть и холодно, они были в расстегнутых кителях; с медалями и орденами, краснолицые, видать, крепко хватившие. Они о чем-то увлеченно говорили, особенно горячился молодой лейтенант с медалью: «Как мы его саданули, как он побежал!» Седоволосый капитан с орденскими планками и нашивками, говорящими о ранениях, слушал его с едва заметной усмешкой, которая от молодого все-таки не ускользнула, и он нехорошо выругался.

– Что же вы при даме-то, – укоризненно сказал капитан, вставая и пропуская мою маму в ее котиковой шубке.

Он поднял меня, посадил на верхнюю полку. Мама с дедом уселись на нижних местах. Молодому лейтенанту с медалью не терпелось еще поговорить и поспорить. Смерив презрительным взглядом дедову старорежимную шапку «пирожком» и его усики, которые носил не только Чаплин, он пробормотал что-то насчет «тыловых крыс, которые жировали всю войну, пока другие проливали свою кровь». Дед вскочил и сказал лейтенанту, что тот еще настоящего пороху и не нюхал и лучше бы ему заткнуться, старших послушать, которые тоже кое-что повидали.

Лейтенант открыл рот от такого напора, мама попыталась успокоить мужчин, но дед уже разошелся, достал из кармана какую-то тонкую книжечку, раскрыл и сунул под нос лейтенанту, не давая ему документ в руки. Капитан вытянул шею, а лейтенант, скривясь, прочитал небрежно: «Горюнов Андрей Григорьевич…» И вдруг посмотрел на деда, как на чудо:

– В партии с восемнадцатого?!

Капитан встал и застегнул китель, а молодой все никак не мог опомниться:

– Ты… Вы и Ленина видели?

Дед молча сел, показывая, что он много чего видел, только знать это никому не положено.

Молодой вытащил из-под столика бутылку водки, налил немного в стакан и совсем другим тоном предложил деду выпить за Сталина и скорую победу. Капитан порубал колбасу и хлеб, один бутерброд предложил мне, другой – маме. Она улыбнулась, взяла боевой нож капитана, отрезала тонкий кусочек колбасы и, отказавшись от водки, стала аккуратно есть. Лейтенант и капитан смущенно смотрели на нее: моя мама была очень красивой.

Дед Андрей снял свой видавший виды «пирожок», залпом выпил водку и, не кривясь, покусал хлеб с колбасой. Потом сказал:

– А теперь за тех, кто не вернулся.

Выпили за погибших, молодой лейтенант все хотел что-то сказать, и дед улыбнулся ему:

– Ладно! Выпьем за то, чтобы ты и твои товарищи вернулись живыми и здоровыми. И поумневшими!

Потом он сказал всем «спасибо за компанию», влез на верхнюю полку и уснул. Капитан покачал головой:

– Боевой старик.

– В Гражданскую воевал, – сказала мама, и капитан уважительно заметил:

– Оно и видно.

А молодой лейтенант все приговаривал, качая головой:

– Везет же людям. Ленина видел.

Я лежал на своей верхней полке и листал найденную полукнижку. Стихи мне понравились. Каждый рассказывал какой-то случай: как ленинградского мальчика убило фашистским снарядом, как минометчики нашли под взорванным крыльцом портрет глазастой курносой девочки и били врага за эту неизвестную девочку и за всех детей:

 
Пусть наши мины грозные
Летят к врагу, свистя,
И мстят за безымянное
Советское дитя.
 

Я уснул и видел во сне прекрасный город Ленинград, его корабли, бьющие врага из грозных орудий. Проснулся, свесил голову. Внизу молодой лейтенант все к деду примазывался: расскажи да расскажи, какой он, Ильич-то? Говорят, простой. Дед на это ответил, что простыми только дураки бывают, на том разговор и закончился. Дед смотрел в окно на разбитую, истоптанную, выжженную нашу землю и, хотя папиросный дым слоями висел в воздухе, часто выходил в тамбур покурить.

* * *

Москва поразила меня людским морем и инвалидами, которые прыгали на костылях, катились на тележках или лежали на скамейках, бросив на землю шапку с мятыми рублями и трешками. Помрачневшие военные помогли нам выгрузить вещи из багажного вагона и проводили до зала ожидания. Лейтенант расплатился с носильщиком, уважительно пожал деду руку, капитан отдал честь, и они поспешили по своим делам.

А мы остались на вокзале ждать поезд на Коломну. Ждать пришлось долго, дед стоял за билетами, бегал по ближним магазинам, а мне очень хотелось пить, я скулил, и мама сердилась на меня. Мы и не заметили, как какой-то человек спокойно взял наш чемодан и понес. Вдруг из двери выскочил другой человек, вырвал наш чемодан и залепил вору такую оплеуху, что тот едва не упал. Народ бежал туда-сюда, тащил свои баулы, катили на тележках безногие, никому и дела не было до этого происшествия. А человек, остановивший вора, уже нес чемодан к нам, и мама радостно привстала к нему навстречу:

– Гришка, откуда ты, господи, живой!

Она попыталась поцеловать брата, но тот отстранился и закашлялся, приложив ко рту платок. Потом посмотрел на меня каким-то особенным, теплым и грустным взглядом, сказал, что я здорово вытянулся, и очень осторожно поцеловал меня в щеку, почти не коснувшись губами.

– Вы в отпуске? – спросил я дядю Гришу, вспомнив, каким он был боевым в шинели и с винтовкой.

– Нет, я, брат, вчистую, – усмехнулся дядя. – А вон и дед бежит, поехали.

Когда мы шли к поезду, темное небо над Москвой озарилось разноцветными огнями-букетами, где-то глухо бухали пушки. Я едва не упал, схватился за дядю Гришу, который тащил тяжелую корзину:

– Это победа, да?

Он остановился, еле дыша и вытирая пот со лба:

– Пока еще нет, это салют в честь возвращения домой Анны Андреевны и Владислава Николаевича. А салют победы мы с тобой еще увидим. Обязательно.

Поезд подали поздно, народу на платформе набралось тьма тьмущая, и мы еле пробились в вагон, где было тесно и душно. Я сидел на корзине, прижатый к стенке какой-то бабой с мешком. Напротив, на скамейке, примостились дядя Гриша, дед и мама. Сквозь дрему я едва слышал их разговор, в котором часто звучали слова: «туберкулез», «открытая форма», «на фронте». Мама спросила про Володю, дед ответил: никаких вестей. Я заснул, а колеса то стучали, то замолкали, и казалось, что ехали мы дольше, чем до Кустаная, и так же надолго останавливались.

– Паровоз опять меняють, – оповестила на весь вагон бабка-соседка, и это ее «меняють» сразу напомнило мне бабу Дуню с ее деревенским говорком, который и в городе никак не выветривался. Может, теперь выветрился?

Забрезжило утро, мы наконец приехали и выгрузились на низенькой, словно ушедшей в землю станции Коломна. Дед заворчал:

– До Голутвина не могли дотянуть, черти паршивые.

Да, помню! Голутвин – так наша конечная станция называется! И наша улица – Партизан, по-простому Партизанка, рядом с этой станцией. Мама часто вспоминала эти места, рассказывала о них. Я смотрел во все глаза, вспоминая довоенные картины. Лошадей с телегами точно не помню, это, наверное, теперь вместо такси. Возница попробовал торговаться, но с дедом Андреем этот номер не пройдет, поехали за ту цену, которую он назвал. Уселись, выехали на разбитое шоссе.

Ну, здравствуй, Коломна! Освежай в памяти, Владислав Николаевич, ведь, говорят, первые впечатления держатся в памяти всю жизнь. Центральная и единственная главная улица – Октябрьская. От нее отходят улочки, переулочки, названия на табличках самые что ни на есть железнодорожные: «Тендерная», «Колесная», где-то вроде была и «Паровозная», точно не помню… Простые двухэтажные домики, низ каменный, верх – деревянный. Какие-то почерневшие бараки. Сворачиваем. Переезд.

Выезжаем на нашу Партизанку. Вспомнил! Здесь мы с Мишей в «чижика» играли, окно соседям разбили. Домики одноэтажные, только в конце улицы – наш двухэтажный, а за ним – кирпичный, аж в четыре этажа, а потом – овраг, тоннель под железной дорогой, кучи мусора и замерзшие, как бы помягче выразиться, в общем, отходы жизнедеятельности человека. Дед сказал: канализация и вода будут весной, когда земля отогреется. Пока так обходимся. Дедушка, дедушка! Знаю я, что такое туалетное ведро и солдатский котелок!

Вот и наш дом. Забора нет – видно, сожгли в печке. Входи, любой жулик! Двор, заснеженные булыжники, помойка у сараев. Деревянная лестница, знакомый запах старого дома, второй, он же последний, этаж, дверь, обитая клеенкой, кнопка звонка.

– Жми! – кивает мне дед, и я нажимаю.

Едва внутри зазвенело, как дверь распахнулась, и меня схватили, обцеловали, обмочили слезами. Баба Дуня.

Она, конечно, постарела с тех, довоенных пор, только глаза остались такими же светленькими, только мокрыми. Тихонько высвобождаюсь, осматриваюсь. Бабушка смотрит на меня, как на чудотворную икону, хотя я никогда не видел икон в нашем неверующем доме. Та же кухня с громадной русской печкой, на которой валялись мы с Мишей. У печки под лестницей – коньки, острые и длинные, как ножи. Их мы и называли «ножи».

– Это Мишины и Володины, – говорит баба Дуня, пытаясь снова обнять меня, а дед сердитым голосом кричит ей:

– Мать, хватит тебе!

В дверь видна соседняя комната. Те же звонкие ходики с нарисованным Мавзолеем, черная, из плотной бумаги, тарелка радио. В кухне у окна длинная лавка, сажусь на нее и вижу липу со скворечником.

– Живут в нем? – спрашиваю.

– Живут, – отвечает дядя Гриша. – Летом скворцы, зимой воробьи. – Он сидит на маленьком стульчике спиной к горячей печке, хотя дома и так жарко. – Витька, чего брата не встречаешь?

Из комнаты выбегает, прихрамывая, невысокий шустрый курносый мальчишка и, пока меня раздевают, как маленького, с любопытством смотрит: брат же. Потом хватает меня за руку и тащит в большую комнату. Рывком выдвигает из-под дедовой кровати, покрытой тем же памятным лоскутным одеялом, корзинку с игрушками, вываливает на половичок какие-то сломанные грузовички, самолетики, патронные гильзы, половину немецкого автомата без затвора, попугая, кегли, дырявый мячик и еще много чего ненужного, кроме, конечно, автомата. Тут же братец взахлеб сообщает, что «такого оружия у всех полно, а в сарае у деда даже пулемет был, правда, дед его выкинул». Дед проворчал, что это не игрушки, что у вагонов с оружейным ломом надо ставить охрану. Витька сказал на это, что парни тащат не из вагонов, а из «чермета», куда битое оружие везут со всех фронтов на переплавку. Там и танки есть, и самоходки.

– Вот-вот, – сказал дед. – Их нам только не хватает – огород пахать.

Потом пришел папа со своим извечным чугунолитейным запахом, опять охи, ахи, поцелуи, обнимания. Он моет руки и лицо под рукомойником, прибитым к стене, вытирается и говорит виновато и невпопад:

– Ну вот, почти все и собрались.

Пока успокаивали бабушку, пока усаживались за стол, раскладывали московскую еду, мы с Витькой быстро наелись и стали перебирать его корзину, краем уха ловя взрослые печальные разговоры. О том, что от Володи ни весточки, что Гриша тяжело болен. Простудился, когда с товарищем поздней осенью переплывал на каком-то хлипком плотике речку, а потом долго лежал в сырой глине, прикрывая пулеметным огнем высадку нашего десанта. Я подумал, что и мой Миша, может быть, так же, с тяжелой катушкой телефонного провода, плыл по ледяной реке или бежал под огнем противника, налаживая связь, без которой никак.

Потом заговорили обо мне: отдавать ли меня сейчас, почти в середине учебного года, в третий класс, «парень-то столько пропустил, не догонит».

– Догонить! – сказала баба Дуня, а Витька закричал, что нечего братана в школу весной загонять, для этого осень есть. Пускай «поотдыхаить», пока можно, намучиться еще успеет!

Дед своими цыганскими глазами мне прямо в душу заглянул, верного ответа дожидаясь. А когда я сказал, что догоню, он облегченно вздохнул:

– Вот это по-нашему!

– Ладно, не бойся, – успокоил меня братец-второклассник, – я тебя поведу, все тебе расскажу, со мной не пропадешь! А в выходной город тебе покажу, все башни облазим!

Начались крики и маханье руками. Вспомнили все Витькины синяки и шишки, только деликатно никто не сказал о его сломанной когда-то ноге.

* * *

Начальную школу номер двенадцать помню хорошо. Деревянное длинное одноэтажное здание стояло на территории кинотеатра, и по вечерам возле нее гуляли парочки, танцевали под звуки духового оркестра. Саму учебу не запомнил, она давалась мне легко, чего не скажешь о Витьке. Учебники и тетради были настоящие, учиться по ним – одно удовольствие. И сумка у меня была самая модная по тем временам – боевая, полевая, офицерская, на барахолке купленная у какого-то безногого военного. Отдавал он ее со слезами на глазах, за копейки, даже не отдавал, вручал, как боевую награду, приказав учиться только на отлично. «У нас иначе не бывает!» – сказал дед. В этой сумке все еще лежали карта с какими-то значками и стрелками, цветные карандаши и настоящий военный компас! Мой старый большой пенал в нее не влезал, да и не место ему среди таких вещей, рассудил я. Окончив третий класс, я все искал на рынке того военного, чтобы отрапортовать ему об отличных оценках, но не нашел.

В выходные братец показывал мне город, предупреждая, где можно ходить одному, а где только в куче. Лазили мы с ним и по разоренным церквам, и по разрушенным башням Коломенского кремля, где пахло туалетом и запустением. Потом, в Литературном институте, я вспоминал эту картину, когда писал курсовую работу «О чем молчат башни». Они, свидетели героических битв коломенцев с Ордой, не хотели рассказывать о стыдной последующей жизни, о разрухе и забвении.

– Ничего, восстановят их, и будут они еще красившее! – уже тогда верил Витька, пробираясь в самую приметную башню кремля – Маринкину и показывая с высоты, куда можно ходить, а куда не стоит.

Больше всего братец пугал меня «монастырскими» ребятами, которые жили в старых монашеских кельях, кое-как приспособленных под жилье. Опасаться велел и «митяевских», из домов, что за Партизанкой. А перед Митяевом были еще Ямки – дикий поселок с ямами.

Витька стращал меня историями про банду «Черная кошка», грабившую и убивающую направо и налево, про мелкую шпану, которая срезает коньки с валенок и шарит по карманам у касс кинотеатра. Мне не очень-то верилось во все эти истории, но я чувствовал, что народ стал озлобленным, готовым на всякие гадости. Особенно заметно это было по чужим мальчишкам. Они то ножку подставят, то толкнут, то пуговицу оторвут, то шапку на крышу школы забросят, да еще и в снегу изваляют. Лица злые, глаза сощуренные, острые, и ходят толпой. Витька говорит: их надо лупить поодиночке, только потом еще хуже будет, если поймают. Лучше всего, конечно, кучей ходить или с пистолетом. Самого его не трогали – знали, чей сын Витька Горюнов, боялись отца. Скоро и ко мне перестали придираться, когда узнали, что я – Витькин брат. Жить стало полегче.

– Что с них взять, – говорила мне бабушка. – Отцов-то поубивали, а матери на заводе с утра до вечера. Или вон семечками торгують на переезде.

Семечками торговали женщины, а махоркой – инвалиды. Их было много, на улицах, на рынке, на станции, – безруких, безногих, всяких.

Постепенно мы устроились. Заняли маленькую комнату, дед с бабушкой остались в большой, а в третьей комнате обитали подселенцы, рабочие с Коломзавода, муж и жена, люди молчаливые, тихие. Было тесновато и непривычно. После степной тишины я долго не мог привыкнуть к шуму поездов за окнами, в каких-то ста шагах от нашего дома; дом дрожал, когда по рельсам шли тяжелые составы. К паровозам я постепенно привык и даже полюбил их. Они казались живыми и, как люди, тяжело дышали на подъемах. Да и как не любить паровозы, когда Коломна была их родиной и все наши работали «на паровозке». Каждое утро, после гудка, через наш неогороженный двор шли на завод люди; крыши завода, еще закрашенные маскировочной краской, хорошо были видны из наших окон. Шли в основном женщины, подростки и старики, вроде моего деда.

Дед был на пенсии по состоянию здоровья, но все заводские дела знал и переживал за них. Ведь он еще в восемнадцатом шагал в лаптях из деревни по льду Москвы-реки в свой цех, с тех пор ноги и застудил. Дед и в первых субботниках участвовал, и воевал на Гражданской, много чего ему пришлось пережить. Рассказывал дед о прошлом редко и неохотно, а другой бы с трибуны не слезал.

От него я услышал, что завод тоже эвакуировали в Сибирь, а в оставшихся цехах на старых станках малолетки и старики ремонтировали танки, самоходки, выпускали детали «катюш», точили снаряды, сваривали противотанковые «ежи». На Коломенском заводе были выпущены два бронепоезда, и команду набрали из местных рабочих. Так что, с гордостью говорил он, и мы фашистов громили.

Дед не сидел без дела. На нем – все мужские заботы. Каждое утро он прежде всего заглядывал в почтовый ящик, но тот пустовал, вестей от Володи так и не было: жив ли, убит, без вести пропал? Про плен дед не думал. Боялся, что упал самолет где-то в лесу и взорвался, никто теперь и не найдет могилу. Постояв у пустого ящика и повздыхав, дед шел в сарай рубить дрова. Потом носил воду в дом, топил в комнате изразцовую печку-голландку торфом, по утрам выгребал золу и выносил ее на помойку. Он и с ведрами туалетными лично управлялся. Кстати, его посещения уборной были действом почти ритуальным. Дед надевал телогрейку, свой каракулевый «пирожок», заматывал шею шарфом и с ведром шествовал в промерзший туалет. Там сидел долго, курил, а баба Дуня ехидно спрашивала через дверь, не отморозил ли чего. Но дед не находил нужным ругаться с женщиной, куда больше доставалось нам с Витькой, когда мы возились на печке в кухне и бросались луковицами. Дед обзывал нас «шелудивыми и паршивыми», это было самое страшное у него ругательство.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации